Za darmo

Анамнез декадентствующего пессимиста

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ну да, понимаю. Ты – выше этого. Но, всё же, нажимающий на курок всегда лжёт. Как ни скромно занятое тобой место: если ты выбрал нечто, привлекающее других, это означает определённую вульгарность вкуса. Впрочем, это понятие скорее религиозное, чем техническое, так что на вкус и цвет сытый конному не пеший…

"А всё-таки, это, брат, трусость, – закрыть книгу, не дочитав её до конца! Ведь в книге – твой обвинительный акт, в ней ты отрицаешься – понимаешь? Тебя отрицают со всем, что в тебе есть – с гуманизмом, социализмом, эстетикой, любовью, – всё это – чепуха по книге?" Будь прокляты те, кто бросает карты на стол, еще не посмотрев в них…

Человеку следует повиноваться жизненным правилам: не пытаться выиграть любой ценой, но и не прекращать борьбы даже в условиях невыносимого существования. Самоубийство лишает человека возможности, пережив страдания, приобрести новый опыт и, следовательно, развиваться дальше. В случае суицида жизнь становится поражением. В конечном счете самоубийца не боится смерти – он боится жизни.

На это уходит вся жизнь целиком. Но ты поймёшь, что сплетённая тобой паутина – паутина лжи, и, несмотря на любые успехи и чувство юмора, будешь презирать себя. Единственный способ для мальчишки против своего дурацкого жребия – это сойти с рельсов. Достойная (без истерики) смерть решать "что позволено" и "какой я капитан". Ощущение такое солнечной улицы без конца.

– Не знаю. Я только помню – он не находил что сказать. Ну и не сказал ничего. Но однажды он позвонил ей, намекнув на новый абзац. Решение принято, он «порывает со всем этим бредом» – так и сказал: «Со всем этим бредом». – С каким бредом, человече, с каким бредом? – кричала она в трубку. – Я ТЕБЯ ЛЮ, слышишь? С каким таким бредом? "У меня есть несколько очень серьёзных аргументов… – торопливо повторял он в телефонную трубку перед самым отлётом. – Стремительно кончаются жизни, подумать только! Выходит, всё зря? Какая боль, какое ужасное прозрение живет во мне сейчас. Все это было совершенно не нужно. Одна сплошная боль, её ничем не окупишь. Из неё ничто не может родиться. Всё напрасно. Всё впустую. Чем старше мир, тем это очевиднее. Бог – импотент. Он не может любить нас. Ненавидит, потому что бессилен любить. Вся эта подлость, эгоизм, ложь. Люди не признаются в этом. Слишком заняты: гребут и гребут под себя. Некогда заметить, что произошло замыкание и свет погас. Не видят тьмы и паучьего лика за сетью, не чувствуют, как липка паутина. Что она – всегда и везде, стоит только чуть поскрести тоненький слой счастья и добра.

– Выходит, надо жить, не стоит умирать. Вот увидишь – всё сбудется, ведь недаром…

– Конечно же недаром. Всё недаром. Да и к чему нам даром, Боже сохрани. Как своевременная жертва ферзя. Как в рисунке. Нельзя колебаться, ведя линию. Смелость и есть линия. Речь идет о том, с чем ты родился, и поэтому здесь нечего стыдиться, – наставлял Ходзё каждого ученика. Я всё как следует продумал.

За миг до того как трубка опустится на рычаг в последний раз и раздастся роковой щелчок, "До свидания" облегчает неотвратимость конца. Когда близятся минуты расставания, эти каменные, сухие минуты… "До свидания" порой окутывает их нежными, теплыми испарениями. Покрывает легким туманом…

Да, действительно, объясни, что произошло? Почему ты ринулся, когда была не твоя очередь?.. Ты что, не мог подождать? Ужас, что ты натворил… Да, тот, кто держал трубку, так наверняка и считает… Задолго до того как разговор мог нормально, прилично кончиться, вдруг ни с того ни с сего – "До свидания"… Изумление на том конце провода… Потом короткая пауза и "До свидания" в ответ, как эхо… О нет, далеко не эхо… Там было другое "До свидания", ледяное… Да… Могу себе представить… этакий маленький сталактит… Казалось, будто его вторая часть – "свидания" – отвалилась, отпала, рассыпалась… Никакого свидания. Только обиженное, удивленное "до", прозвучавшее как "да?" – и на том конце раздались гудки… Ты хоть теперь-то понимаешь? И что за муха тебя укусила? Если у кого-то из партнеров вдруг выскочила из головы реплика и пауза затягивается, то другой продолжает как ни в чем не бывало… Выскочила из головы? Что он несет? Это кто выскочил, мы? Да мы все стояли рядом… Все? Конечно, готовые к выходу… "Нежный и привет вашей маме"… и "Надеюсь, вам повезет с погодой"… и "Хорошего вам отпуска"… и "Желаю как следует отдохнуть"… и "Счастливого пути!"… и "Жанна тут, рядом со мной, она вас целует"… и "Спасибо за звонок"… и "Позвоните, как приедете"… Короче, все… И мы, между прочим, тоже. Ведь обычно наша очередь прямо перед тобой… Извини, конечно, но когда есть мы, то в тебе иногда вообще отпадает надобность. Скажи лучше, что ты отсутствовал. Или задремал, а потом вдруг вскочил и спросонок, не разобравшись, ринулся… Сознайся… Не в чем мне сознаваться. Бросьте, какой смысл выводить его на чистую воду? Просто мы знаем теперь, что он абсолютно непредсказуем. На него нельзя положиться… Звонок был не отсюда… Ну и что? Как что? Если инициатива разговора исходила оттуда, значит, только "До свидания" оттуда, а никак не "До свидания" отсюда могло его закончить. Таковы правила вежливости, как всем вам прекрасно известно. Для меня это отягчающее обстоятельство.

А вот представьте себе: однажды зазвонит телефон, и тот же голос… да-да, тот самый, на другом конце провода как ни в чем не бывало… словно и не было никогда этого проклятого "До свидания"… словно ничего не случилось… да, вообрази, тот же голос самым естественным тоном, искренним и дружелюбным… как будто все это было лишь дурным сном… тот же голос… только он в силах по-настоящему освободить меня, окончательно и полностью реабилитировать… так вот, этот голос однажды скажет: "Привет!"… спокойно, непринужденно… "Привет!"… Да, "Привет! Как дела?"

Глава 18. In vino veritas

Ломоносов сказал: "Науки юношей питают, отраду старцам подают". Князь же Владимир неоднократно повторял: "Веселие Руси питие есть".

Субботним вечером, когда все требуют полбутылки, барышня капризным голосом спрашивает: "Есть у вас консервированный горошек?" О, на пропой души, на последние хотя бы деньги, дай бог мне алкоголя алкоголя, я стала призрачней ноля, что пустоте такой – ни радости, ни боли.

Пилось не очень. Сумма страданий даёт абсурд. Музыку медленней, пожалуйста. Обращение к алколоидам делает тебя добрым, а время медленнее; чувство останавливающихся минут, ласковых, полновластных. По мере того как время расширяется, увеличивается в объеме по ободку разомкнутого циферблата… Всякий раз при разговоре с тобой у меня поднимается кровяное давление.

Повседневность – это когда ощущаешь движение времени, это форма его движения – паузы между событиями или события, превратившиеся в паузы – всё равно. Главное – ты понимаешь, ощущаешь, что оно проходит, унося тебя прежнего, незаметно превращая, изменяя. И жизненно необходимо понять "во что" и "как". Грустно, если подумать… от того, как безудержная нежность ускользает, нота за нотой…

Грустно сказать, заметь, драгоценное зеркальце уже слегка потускнело и всё сырее и пристальней. С карманным зеркальцем в душе. Вот посмотрит вбок и пишет, потом в окно и снова пишет. Полжизни проходит над чашечкой кофе. Пиши мне про холод зачитанных комнат. Про то, как сгорает зима по спирали. Сидеть на паркете нетронутых писем. Сидеть и выплевывать косточки смеха. Сидеть и молиться над чашечкой кофе. Здоровый зверинец гарпующих бедер. Багровые реки ночных полушарий. Пролитые маленькой чашечкой кофе. Какое спасенье летать на кровати.

Сколько жизни и смерти напрасной я забуду в засвеченную навсегда секунду, секунду, столь бессмысленную, сколь и согласную с миром – всё увижу и всё забуду. Шёлк секунд неторопливых отдают бесплатно мне торговые точки, как и я дарю никому и в никуда свою неразменную… Каждое мгновение жизни хочет нам что-то сказать. О вереницах минут, об анатомии сроков. А ты открываешь шкафы недель, тебе солнце дарит календари. Помни всегда, человек никогда не имеет, ибо человек никогда не есть. Мы всегда и всего лишь приобретаем или теряем. И ты засыпаешь в шерстяных носках.

Деревянное время проходит. Этот день опускается к полу. Творог хитреет, становится сыром. Медленно размещает ночь города. Жизнь внимательна, если жива. Она изнашивает горло песочных часов. Время уходит (ставить запятую или нет?) не больно. Настоящая жизнь – это не то что…

Если я не унимался у ларька, продолжая дурить, он пшикал на меня. Я замолкал, веселясь внутренне. По-нашенски напьемся, по-простецки, по-дурацки. Напиться и позабыть глубоко, безвозвратно, окунуться в забвение, чтобы выкарабкаться было нельзя. Такую я задумал шалость. Налей, залью свои угольки… аллергия на жизнь –. анестезия. И с тех пор он аккуратно каждую ночь напивался, хлопал водку-простеца. – Опять я ненастьями запил, пью и тихонько старею. И когда сил уже не было руку за стаканом воды протянуть, на дне холодело – всё напрасно, всё напрасно… Алкоголь тогда сладкий имеет вкус – какой гадкий этот глагол «to lose». Водка – это женская энергия. Сделала открытие: он пил. Страсть эта въелась в него крадучись, благодаря деревенскому одиночеству. С пьяных-то глаз и в петлю угодить недолго. Взял верёвку, зацепил за сук, обмотал кругом шеи и был таков. Или – просто дёрнуть по горлу бритвой. Вот-с, бывают такие штуки в нашей милой отдалённости…

Глядело на меня из зеркала, со сморщенным лбом, оскаленными зубами и глазами, в которых читалось не только беспокойство, но и задняя мысль… Идиотический смех в глазах, они вдруг заблуждали и засверкали грозным весельем, лицо стало штормовым, в глазах уже мелькали мелкие барашки. С полубезумной улыбкой, говорящий пьяные многочисленности, пытаясь доссориться с другом… Крошечку подгулял. Пировал, как в последний раз. Допился до ужаса и до смерти. Алкоголь употребляют ради радости. Налей своей даме вина, налей вина… Пейте лучшие вина вечного праздника. О, сними с меня похмельную маску и бай-бай уложи, пусть я встану чем свет не таким удручающим что ли. Я взял у алкоголя больше хорошего, чем он у меня.

 

По закольцованности боли идёт человек, размеренно передвигая ноги, и качает свой длинный согнутый корпус. В его фигуре есть что-то думающее и хотя нерешительное, но – решающее. Чужее. Угрюмые окна домов. Шатаясь, брели пьяные прохожие, недовольно поглядывая вокруг, похожие на больших обезьян. Вот улицы, по которым я ходил, задавленный болью, с каким-то безумным и слабодушным желанием облегченья, помощи и, не находя их в людях, искал в вине… Лужа, которую ты машинально обойдешь. Никто не может понять очарования улиц, если ему не приходилось искать в них убежища, если он не был беспомощной соломинкой, которую гонял по ним каждый ветерок.

Вернулся к качелям, мимо которых только что прошел, коснувшись их рукой, пальцами, унеся на них холод и шероховатость ржавчины железных поручней. Я сел на качели и несильно толкнулся ногами. Качели издали легкий скрип. Он показался мне знакомым, что-то напоминающим. Я качнулся еще раз и услышал вполне определенно: «В-ва… ли… ее…»

В тоскливом поиске пива. Он шёл и глядел по сторонам, слышал голоса и разговаривал сам с собой. Полковник шагал как обычно: казалось, что он ищет потерянную монету. Осторожная и задумчивая походка выдавала в нём философа. Человек, который свой быт сделал философией, а философию – бытом. Он усмехнулся и, громко произнося отрывочные, бессмысленные фразы, опять двинулся посреди дороги… Во Францию два гренадёра из русского плена брели. Есть дома на одной из центральных улиц города Амстердама, в которых за большими окнами нижних этажей, похожими на витрины магазинов – маленькие комнатки проституток, что сидят в одном белье у самых стёкол в креслицах, выстланных подушками. Они напоминают больших скучающих кошек. Хотят оттопыриться. Пpоститутки – хоpошо, потаскушки – плохо. Как невероятно тускл, в самом деле, настоящий мир после того, как помечтаешь о веселых блядских улицах и о веселых танцевальных ночных клубах.

За неизвестный дом сверни да прислонись. Чем длиннее улицы, тем города счастливей. Чем больше проходит время, тем мы ценнее. Не пойду я больше по окрестным барам разносить в щепки неприятельские миноносцы боевыми снарядами, покуда алкоголь окончательно не развалит на обломки меня самого. Здесь гораздо интереснее: здесь можно расщеплять мысли, ведь опьянение – маленькое сумасшествие.

На нём лица нет, бледен как салфетка, в глазах траур, под глазами тени. Алкоголь испарился, остались только землистый вкус во рту и смутное чувство одиночества. Во рту – сухо, всё как будто обложено промокательной бумагой.

А кто пьян да умён – два угодья в нём. Пьяница, брат, проспится, дурак никогда. Только помни: водку пей до пятидесяти лет, а потом не смей, на пиво переходи.

Вечером, когда стемнело, ему стало нестерпимо скучно, как никогда не было, – хоть в петлю полезай! От скуки и с досады на жену он напился, как напивался в прежнее время, когда был неженатым.

Звонить будут, скажи: запил хозяин.

Просыпаться было некуда. Ни с чем не сравнимой кабацкой тоской гудело все тело. Было противно подумать, что нужно начинать заново день.

Страдание – это почти друг. Нашим страданием можно наполнить бочки. В наших глазах столько тоски, что можно отравить ею всех людей мира. Страдание увечит, оно не научает ничему, кроме обострения чувств. Во многом знании многие печали и, кто умножает познания, умножает скорбь. Все счастливые похожи друг на друга, каждый несчастный – несчастен по-своему. (Sad man jokes his own way (англ.) – Грустный человек всегда шутит на свой манер.) Душевное уныние углубляет печаль.

А под икрой я разумею весь комплекс беззаботной и полной наслаждений жизни. Жить по уму не каждому по средствам. Живя разумно нельзя жить приятно. Все приятное в этом мире либо вредно, либо аморально, либо ведет к ожирению. Трудность в том, что просто жить по правилам – недостаточно.

Страдание – есть самый скорый способ постижения истины циничной лжи, которая открыто учит, что судьба истины – быть познанной. Древо познания не есть древо жизни, ибо оно такого печального толка, что это уже не дерево, а готовая виселица.

Более виновным должен быть тот, кто умнее. В этой твоей вине нет ни сколько-нибудь интуитивного смысла, нет ей и разумного объяснения. Но всё равно ты виноват. В действительности всё не так, как на самом деле.

Человеку нет пути иного, как путь на скотный двор спокойного довольства самим собой. Это стыдно и грустно, а верно: есть множество людей, которые завидуют собакам… Самодовольство – самый первый и самый бесспорный признак бездуховности. Трагикомически довольные собой, их эта мысль совсем не гнетёт, и они не погибнут под бременем уныния и истомы. Воображают, что избытком жизнерадостности можно искупить полнейшую неспособность мыслить. Та беспечальная область, на вратах которой написано…

Вообще, это был человек, который пуще всего сторонился от всяких тревог, который по уши погряз в тину мелочей самого паскудного самосохранения и которого существование вследствие этого нигде и ни на чём не оставляло после себя следов. Постойте-ка… почему Вы не радуетесь за меня? Может быть, Вы завистник? Раз есть – всё равно какое – основание для зависти…

…Мучиться внутренне, разъедать себя недовольной мыслию, страдать теоретически – сомнением, практически – тоской по несбывшимся мечтам. "Быстрейшее животное, которое довезет вас до совершенства, есть страдание". Тот, кто страдает, с неизбежным презрением смотрит на тусклое жалкое благополучие здорового человека. И, таким образом, принцип гармонического развития, быть может, применим только к более слабым натурам.

Последний раз, когда я был там, он сказал мне: "Хочешь поглядеть на скорпиона, мальчик?" и приподнял камень – Там сидела самка скорпиона рядом со скелетом своего супруга, которого съела – С воплем "Йяааа!" он поднял огромный камень и обрушил его на всю эту сцену (и хоть я и не он, но в тот раз вынужден был с ним согласиться).

Он выбалтывает все свои идеи – Я просекаю все, что он говорит, но продолжаю угрюмо твердить ему, что это не имеет значения – В конце концов отрезаю: "Я слишком стар для подобного юного идеализма, я все это видал! – все сначала, мне что, опять сквозь это все проходить?"

Надобно только угол тихий и – бабу, чтоб я её целовал, когда хочу, а она мне честно – душой и телом – отвечала, – вот! Пойми, – каждому нужно немного: кусок хлеба и женщину. Любовь и голод правит миром. Что дальше, то хуже. Рай давно уже спит…

Пойти дальше в принципе можно всегда, даже если концовка вполне удалась. Место назначения не так уж важно. Гораздо важнее пункт отправления – точка, от которой начинается метафизическое странствие.

И в результате ты окажешься в дураках. Впрочем, ты все равно окажешься в дураках, даже если будешь знать настоящую историю. – А что же делать? – Быть негодяем, – резко сказал он и отвернулся.

Из глаза не надо соринки и согнута в локте рука. Героя одолевают тяжелые мысли о безрадостности дальнейшей жизни. Прошедшего никто у меня не отымет, а будущего – не надобно. Ничего не надо, ни одной мысли, ни одного желания, никуда всё это, лишнее! Не нужно ничего, ничего, ничего не нужно!

Получая направление на анализ подумайте, что вы предпримете, если результат окажется: а) положительным, б) отрицательным. Если ответы совпадут, надобность в анализе отпадет.

Всякий ищет своего отдалённого места, где незаметно от остальных сможет опустить голову и подумать о себе и о других, которые в это время думают и о тебе. А ведь ровным счётом ничего не произошло, никто, главное, не был унижен. Неужели такой силой обладает неподвижный фотографический взгляд, вечно высказывающий одно и то же… одно и то же, и есть ли что в нас самих, чтобы столь же вечно и последовательно противостоять? – чему?..

Оставленный на минуту в покое человек может вдруг оказаться так далеко от оставивших его в покое, что те найдут на его месте кого-то другого.

Присутствие человека, который ни в чём не разделял мыслей и чувств окружавших его людей, мрачным кошмаром нависало над всеми и отнимало у праздника не только его радостный характер, но и самый смысл. Мы платим одиночеством за своё превосходство над окружающими. А ведь нет ничего более ужасного, чем одиночество среди людей. Когда у людей настолько разные взгляды, то им нельзя даже фильм смотреть вместе.

Всё время остаётся непреодолённым некоторый осадок невысказанного, несказанного, лишь самому себе молчаливо открывающегося одиночества, о котором в словах не говорят (а вздыхают лишь украдкой). Нескончаемое, жалобное, зловещее… когда самого себя я составляю лишь ничтожную частицу, когда в самом себе я окружён и задушен угрюмо молчащими, таинственными врагами.

Но всё это выражено в странных, изломанных фразах, в непонятных стихах, в туманных образах, и наряду с этой моралью масса сонетов, звучных, музыкальных, но проникнутых от первой до последней строчки чем-то таким, что ясно чувствуется, но неуловимо для ума. Казалось, что они хотят испугать или огорчить людей. Раздражительная нота тоски, вечной неудовлетворённой тоски, и какого-то желания, тоже неудовлетворённого, неустанно звучит в этих стихах, звучит и страшно надоедает ушам общества. Но нечто болезненное и нервозное, психоз декадентского творчества, постепенно, незаметно, капля по капле, въедается в кровь общества, и оно колеблется… В нём зарождается та болезнь, которую взлелеяли и культивировали в себе его дети – декаденты – культивировали и привили ему её тонкий разрушительный яд. Тяготели к бессюжетности, свободному стиху, шокирующей лексике. Выражает огорчение, но не удивление тем, что их нет в завещании, полагая, что провокационные записи – не трагедия, если принять во внимание прежнюю деятельность и теперешний стиль жизни. Все они – грустные, больные дети больного века.

На матери камень и на душе плита. Давно ушли друзья, растеряны знакомства, фальшивые, приезжают только тогда, когда бывают чем-нибудь расстроены. О предателях и не говорю.

Она ушла от тебя так просто, как обычно приходят. Теперь ты обедаешь в одиночестве. Раньше у тебя была куча друзей, теперь их напрочь нету. Это означает, что их и не было никогда.

Лучше всякого смертного король должен понимать всю трагедию жизни. Хотя человеческой жизни нет цены, мы всегда поступаем так, словно существует нечто еще более ценное. У короля не бывает друзей, и вообще "друг" – от слова "другой", а в остальном – король всегда поступает правильно…

Тебе – одно решенье: Стол. Кофе. Тишина и стопка книг. Мысли, с того времени как стали тяжелеть, всегда далеки в своём странствии. (И кто мог бы попросить, если никого нет, чтобы сделать это?) Додумывал старые-старые мысли и сидел старик стариком. И я разлюбил куда-либо выходить. Ничегошеньки, никогошеньки.

Если все это составляло мою суть – это поразительно, тем более, что ничего, казалось, не меняется, а только продолжается с места последней остановки, в том же духе, как на моей первой детской самостоятельной прогулке, когда я наткнулся на дохлую кошку, вмерзшую в лед сточной канавы, когда я впервые взглянул на смерть и принял ее всей душой. С этого момента я познал, что такое полное одиночество: каждый предмет, всякое живое и всякое мертвое существо независимы друг от друга. Мои мысли тоже существуют вполне независимо.

Живу в полях, к избе своей привык и к одиночеству; его дыханье задует грусть, как ласковая няня уймёт дитя проснувшегося крик.

Спору нет, ухажёр я стал вялый. Становлюсь с каждым днём снисходительнее и дальше от людей. С непускающим в себя взглядом, всё более омрачённым. Коротко говоря, от людей, повторяю, удалился. Потерянная коммуникабельность и как символ – телевизор. В целом я стал простой вязанкой самых убогих рефлекторных движений. Вот удивятся те, кто поверил моим громким заявлениям, будто секрет успеха на телевидении – следовать заповеди Батая и думать не больше, чем девушка, снимающая платье.

Притча об одиночестве. Я знал одного парня, он был ещё как одинок. Однажды у меня с ним завязалась беседа "по душе".

"В опасные времена не уходи в себя, не режь провода между собой и миром. Там тебя легче всего найти. – Я же и сказал, что "весь ушёл в мечту". Пусть эта мечта, то есть призрак, "нет". Мне всё равно.

Он опустился настолько, что его вообще уже ничто не могло заинтересовать, подобно тому, как глубоководную рыбу не трогают штормы, бушующие на поверхности океана. "Куда бы поехать?" – думал он порою.

…становится всегда утверждение, что во всяком уединении лежит тайная вина, чувство которой вдруг наваливается на меня из ничего. Я вдруг остро ощутил своё одиночество и беззащитность в этом мёрзлом мире, жители которого норовят смутить мою душу чарами тёмных слов. Середь этих уродливых и сальных, мелких и отвратительных лиц и сцен, дел и заголовков; битые приветствия, тёртые пошлости, тупые намёки, затасканные плоские шутки, всякая пресная дребедень; каким я воздухом дышу, точно принц, вынужденный жить среди пастухов, проповедник и сеятель пустынный.

 

Последнее утешение он хотел найти в снах, но даже сны стали современными и злободневными. Что тут винить человека, – надобно винить грустную среду, в которой всякое благородное чувство передаётся, как контрабанда, под полой да затворивши двери. Для такого подвига нонче слуг нет!

Потому что сны – это не что иное как мысли, желания, стремления, не прожитые за день. Они пытаются завершить себя, по крайней мере, в снах. Очень трудно найти человека, которому ночью снится его жена, или женщину, которой снится ее муж. Но очень часто им снятся жены и мужья соседей. Жена доступна (собственности на два квадратных дюйма человеческого тела – влагалище жены); что касается жены, муж ничего не подавляет. Но жена соседа всегда красивее, и трава зеленее по другую сторону забора. И то, что недостижимо, создает великое желание его получить, заиметь. Днем ты не можешь этого сделать, но, по крайней мере, в снах ты свободен.

Гнусная жизнь, опутанная железной сетью и гнетущая душу своей унылой пустотой, становится омерзительной для здоровых людей, и они начинают искать средства спасения от духовной смерти. Часто испытывая горькое желание "повернуться спиной к миру", запереться от лицемеров, ехидных тварей. Молодые люди, испуганные ужасной действительностью, середь тьмы и давящей тоски, оставляют всё и идут искать выхода – влечение вдаль, в жажде иного берега, вон отсюда… Пастушья жалейка. Оставляют мемуары о юности, проходившей в душной, нервной и привлекательно-нездоровой атмосфере. После сорока всем светит в лицо солнце смерти. Я его увидел в шестнадцать… Эпоха печали в ранге вселенского принципа, столетие сентиментальности, задумчивости, изысканных меланхолий. Обернулось лишь декадентской игрой с вечными ценностями и жесточайшим разладом с действительностью. Оставляют позади себя не только отчаяние, тошноту, мстительность, негодование и жалость, но также и все оптимистические иллюзии, идеалистические фантазии и дурацкую веру в "достаточность" прекрасных сантиментов и высоких принципов. И постепенно мы чувствуем все большее желание предаться меланхолии и умереть от нее…

Бедовать с тобой. Сердцу угрюмо и больно жить лицом к лицу с глухой стеной. Я один на чёрном свете. Отвернись от всего и гляди в угол. Насколько мы можем быть близки, отдавая тепло чужим?

Так что, должно быть, он просто слишком долго пробыл один – невозможность ни с кем поговорить здорово бьет по шарам. Правда-правда. Тем более в там.

Тема внутренней неприкаянности. Об одном, о двоих – обо всех. Что-то так кому-то близкому… Повадка чужых не ласкать. Родной и бесконечно чужой. Мы вполне были отданы друг другу; каждый из нас доверял доброте другого, но избыток доверия… Трагедийность любви именно в том, что она слишком сильна для того, чтобы продлиться.

В общении с нечуткими людьми нет места чуткости. Что-то раздражающее и мягкое-мягкое, как шёлк, обволакивает меня и отчуждает от других. Как ребёнок, который закрывает глаза и думает, что его никто не видит. Современный анахоретизм, аутичность, эскапизм или жизненное дезертирство; слишком грубое непонимание, внутренний эмигрант – открытый взгляд, взгляд закрытый – всё внешнее становится внутренним; чтение книг из серии "Помоги себе сам". У вас такой богатый внутренний мир, вот и опирайтесь на него, а что если создать свой язык и жить в нем, как обезьяна в лесу? Поймите, что насилие рассудка лишь обедняет вас. Уход равен неприятию в этих внутренних собеседованиях с самим собой. В старости умные люди уходят в себя, остальные – в окружающих. Известно ли вам также, что американские учебники психиатрии квалифицируют отшельничество как форму психического расстройства?

Мир, подслащенный алкоголем, тем самым был избыточно полон и вкусен, но раздвинутый, он должен где-то сужаться. Вглядись в жизнь и исцелися сам. Боже, чем больше мир, тем и страданье больше.

Приняв в себя толику религии, истолковав в терминах необходимости, пользоваться жизнью… – Уеду туда, где веселее, то есть на Запад. Очнуться, заскучать у моря и уйти в город, где мечутся люди, посягая на любовь и внимание ближних. Дурь и прихоть, просто блажь в голову на минуту забрела, гормональная дурость. В моей старой голове две, от силы три мысли, но они временами поднимают такую возню, что кажется, их тысячи. Сдерживайте себя, для того, чтобы быть сильным. Чем проще сдерживаться, тем необходимее. Деревья что-то шепчут по-немецки.

Говорил мало, вынужденно, точно актёр, с трудом припоминающий фразы из давнишних ролей. Осенью, когда уезжает его сестра, он ведёт одинокий, унылый образ жизни, о котором мы имеем лишь самые краткие сведения. Его избегают и, боясь его несдержанности, уклоняются от общения с ним. И ненастное расположение духа снова овладело им вполне.

Воспринималось как жи-и-знь. Какую глупость совершить могу: так втрогаться в стеклянно-пыльный пейзаЖ_М. Я похож на таракана, но не когда он бежит, а когда сидит, застыв на месте, в пустой отрешенности, уставившись в одну уму непостижимую точку.

Сижу дома, спрятавшись, получаю вести с полей. Жизнеустроение уединённика: одиноча себя – запечный таракан, домосед-маразматик – в комнате праздную то, что опять не удастся побыть одному.

Или уж сразу пристроиться на весь вечер в кресле. И чтоб с книжкой какой-никакой. И чтоб душа… словно в ожидании какого-то облома, толком не зная, как именно он выглядит: с тех пор, как в четвертом классе старшеклассники последний раз отобрали у меня деньги, никаких обломов я не испытывал. Что-то так, – закрывая окно, говорю, – жизнь банальна, как насморк. Что-то так, даже день этот насмерть соответствует календарю.

Если у тебя есть человек, которому можно рассказать сны, ты не имеешь права считать себя одиноким…

Когда ночь выкалывает мне глаза, а ветер за окном, злобно урча, грызёт карниз, когда я не могу больше терпеть и теряю сознание; эти умники говорят, что я уснул.

Ночь цепко держит мой мозг и выпивает из него столько жизни, сколько может. А сил у ночи гораздо больше, чем у меня. От ночи можно спрятаться. Например, заслониться от неё женщиной, как щитом. Можно сбежать от неё в Интернет – там никогда не бывает ночи, впрочем, так же, как и дня. А можно даже постараться полюбить ночь – у всех свои способы борьбы, если не со страхом, то, во всяком случае, с беспокойством. Светает, господа. Сколь нередко бываем застигнуты мы рассветом на грани слёз. Я провёл омерзительную ночь, – я хотел повеситься.

(Никто и не заметил, как стемнело). Комната, город, вечер – всё вызывало страх. Не хотелось даже растворять окна затем, чтобы забрать свежего воздуха в комнату. Знаешь, как мне иногда бывает страшно? Как человеку, который сидит в театре на чужом месте и всё-таки не уходит с него. Страх и желанье. Ибо, в конечном счёте, страх и желанье – вот что мы такое. Ведь жизнь есть лишь переход от одного вожделения к другому. Мы грешим, выходя за пределы своего кокона. Не выходи из комнаты, не совершай ошибку… В моём шкафу кто-то есть. Я это чувствую. Каждую ночь оно долго смотрит на меня своим бесцветным немигающим глазом через приоткрытую дверь. Беззвучное и недвижимое. Но я знаю – оно там, в шкафу. Мужчина, засыпающий один, ведёт себя как женщина.

Он жил одиноко, не находя друзей, сосредоточенный на каких-то недовольных, невесёлых думах; они свернулись в голове тугим клубком и не развертывались. Но инстинктивно, час за часом долбил он твёрдую скорлупу, пытаясь проломить её. Но одиночество было так безнадёжно, так непреходяще.