Стороны света

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Алёша Прокопьев

Георг Тракль: Переводы и комментарии

Из книги «Стихотворения» (1913)

Вернувшись к стихам Георга Тракля после более чем двадцатилетнего перерыва (в 1993 г. в издательстве Carte Blanche в Москве вышла его маленькая книжка), пересматриваю переводы в сторону большей, насколько это возможно, точности в передаче образов и живописных пятен, которые, выполняют функцию не столько цветовых эпитетов, сколько маркеров трансгрессии. Вот, наконец, дописал первое стихотворение его прижизненного сборника.

 
Вороны
 
 
В полдень шныряют над чёрной глушью
Вороны – крик их гортанный в аду.
Тенью скользя над косулей – в виду
Сядут, галдя, и близко к удушью.
 
 
О как они борются с бурым молчаньем,
Которым нива упоена,
Как дурными предчувствиями жена,
И слышно, как ссорятся, вечным ворчаньем
 
 
Над падалью, сладким кусочком счастья,
И вдруг на север ложится их путь
Похоронной процессией, тая как жуть
В ветре, дрожащем от сладострастья.
 

С четвёртого стихотворения сборника 1913 г. начинается «настоящий» Тракль, где «монтаж» (резкая смена планов) сочетается с «серафическим тоном» (против которого в 50-е будет высказываться Готфрид Бенн), цветовыми эпитетами в роли абсолютных метафор (что опять-таки раздражало Бенна, для 50-х это был уже дикий анахронизм, ну и, как Тракль, этого никто делать не умел) и с неаппетитными подробностями, написанными однако с такой метафизической глубиной («зелёные ямы гниенья»), что она затмевает предмет высказывания. Важно, что появляется сестра-возлюбленная («малышка»), теперь её присутствие будет ощущаться постоянно. Звук, запах, цвет, мелодический рисунок, просодия, – горючая смесь, по которой авторство распознаётся немедленно…

 
Где красная литва, взметая…
 
 
Где красная листва, взметая
Девичью прядь, в гитарных волнах
Плывёт и тонет, – жёлт подсолнух.
За тучкой – тачка золотая.
 
 
В покойной бурой тени глухи
Старухи, их объятья кротки.
Взывают к Весперу сиротки.
Жужжат в исчадье жёлтом мухи.
 
 
У прачек в стирке передышка.
Как вздулась простыня, крылата!
Сквозь страшные лучи заката
Опять прошла моя малышка.
 
 
А воробьи свалились с неба
В зелёные – гниенья – ямы.
Голодный в грёзах видит прямо,
Как пряно пахнет корка хлеба.
 

В пятом стихотворении сборника 1913 г. появляется der Fremdling (Пришлец, или Странник), причём не сразу, а только во второй редакции – в первой заключительная строфа звучала иначе. В стихотворении «Молодая служанка» отражение уже глядело из зеркала на героиню fremd (странно, отчуждённо). И теперь Странник будет проходить по страницам книги, изредка превращаясь в абстрактное существительное ein Fremdes, как в стихотворении «Весна души», которое разбирает Хайдеггер в одном из двух своих эссе о Тракле («Душа на земле – Постороннее»). Я, видимо, остановлюсь на словах Странник – странно – Постороннее, как уже решил более двадцати лет назад, иначе не получится провести сквозной корне-слово-образ.

 
Музыка в Мирабеле1
 
 
Родник взял ноту. Облака
В лазури ясной – белоснежны.
Безмолвные, в руке – рука,
В саду гуляют пары нежно.
 
 
Седой кладбищенский гранит
И птичий клин хитросплетений.
И фавн мертво туда глядит,
Где в тьму переползают тени,
 
 
И – красно – с дерева, падуч,
Летуч, в окно вдруг лист влетает.
И огненный в пространствах луч,
Рисуя призрак страха, тает.
 
 
И белый Странник входит в дом.
Собака бросилась с лежанки.
Ночной сонаты метроном.
Лицо задувшей свет служанки.
 

В шестом стихотворении единственной прижизненной книги Тракля (1913 г.) происходит интенсивная игра звука – с цветом и светом (мраком), живого (животного, природного) с неживым (мёртвым человеческим; кладбище). В третьем четверостишии масштабная смена плана – сначала вид сверху, затем – сразу же снизу. Чтобы в последней качался камыш. Как в кино. (Без шуток, по этому стихотворению можно сделать неплохой артхаузный фильм).

 
Меланхолия вечера
 
 
– Лес умер, где его границы? —
И тени вкруг, как загородки.
Ручей чуть слышно бьётся, кроткий,
И птица из укрытья мчится,
 
 
Где папортник, надгробный камень,
Венки, – плеск серебра и блески.
И скоро – в чёрных безднах всплески.
– Там звезд, наверно, бьётся пламень? —
 
 
Равнина сверху – безразмерна,
Болото, луг, деревни, кочки.
Блуждающие огонёчки.
Холодный блеск – скупой, неверный.
 
 
Всё небо в заревах проплешин,
Взмывают птичьи караваны
В другие, царственные, страны.
Камыш, как пьяный, безутешен.
 

В седьмом стихотворении интенсивность звучания стиха добирается до инфернальных высот (или глубин, кому как). Достигает этого Тракль сочетанием 4-стопного хорея с опоясывающей рифмовкой, монотонно повторяющейся из строфы в строфу. В переводе удалось сохранить только опоясывающий монорим.

Однако сохранять все красоты техники в задачу и не входило. Тем более что несовпадающая схема рифмовки заменяется ассонанасами в этих же местах на «а» и усиливается огласовками «ал – ол» по принципу дополнительности (можно ещё проследить за слогом «пал-пол»), а также вниманием к цвету – у меня чёрный и алый (именно алый, чтобы в абсолютной метафоре участвовал и звук), – и тогда необходимый эффект, как мне кажется, всё-таки производится. Стоит отметить также третье уже появление «простыни» в сборнике (в «Молодой служанке» просле простыни облаков – чёрными простынями был укрыт лес, в другом стихотворении простыня тревожно «вздувается» у прачек на пруду; теперь «запачканные кровью простыни вздуваются»).

Ничего не изменил. Как было переведено больше 20 лет назад, так и осталось.

 
Зимние сумерки
 

Максу фон Эстерле2


 
Неба чёрного металл.
Алый шквал прошёл над парком
И ворон с их диким карком
По аллеям разметал.
 
 
Луч застыл – и вдруг пропал.
Сделав круг, упали рядом,
Сатаной гонимы, адом,
Семь голодных прилипал.
 
 
Рылись в мусоре, взлетал
Клюв над тихой перепалкой.
Жутко, сладостно и жалко
Блещет, зол, театра зал!
 
 
Церковь, мост, больница. Пал
Полумрак на дно канавы.
Вздулись простыни, кровавы:
Парус. Алый шквал. Канал.
 

9-е стихотворение сборника 1913 г.

Поработал над цветовыми эпитетами – абсолютными метафорами, проводниками и указателями сложных чувств. Главные изменения произошли в трёх последних строчках, не «красные листья», а ближе к оригиналу – листья «красно» струятся вниз, например.

 
Женское счастье
 
 
Шествуешь среди подруг,
Улыбаясь, как на плахе:
Дни с собой приносят страхи.
Выцвел мак – и бел от мук.
 
 
Плоть твоя, твоя краса,
Виноград налился соком.
Пруд косит зеркальным оком.
Принялась косить коса.
 
 
Но роса сбивает жар.
Листья вниз струятся красно.
Мавр к тебе льнёт – грубо, страстно,
Бурый траурный муар.
 

В одиннадцатом стихотворении (название которого можно было бы, отталкиваясь от смысла слова «покинуть», перевести как «В комнате, где никого нет»), видение изменённого сознания характеризуется внутренним ощущением «перехода», растекания, отсутствия границ, не-соразмерности, которое уже было нащупано в «Меланхолии вечера», золотой лес «течёт», и у него снова нет границ. Звук, активно «работавший» в первой и второй строфах (орган, комариная туча, косы, древний источник), на третьей словно обрывается, чтобы уже больше не появляться. Риторический вопрос «чьё дыханье пришло ласкать меня?») звучит (не звучит! не раздаётся! приходит, является) в полной тишине. Ласточки чертят знаки, начертание знаков – вот выражение немоты! И тени на обоях, начавшие плясать вместе со звуками органа, теперь пляшут беззвучно. И кто-то стоит в дверях и смотрит. И совершенно непонятно в концовке, чей это горячий лоб клонится к белым звёздам. Такое ощущение, что субъект стихотворения смотрит сам на себя. И крутится плёнка.

 
В покинутой комнате
 
 
Цветники живых видений
Льёт и льёт орган в окно.
На обоях пляшут тени,
Сумасшедшее рядно.
 
 
Куст, охваченный пожаром.
Комариных стаи туч.
Звон косы – в сверканье яром,
И поёт старинный ключ.
 
 
Кто в лицо мне дышит нежно?
Нечет ласточек и чёт.
Золотой страной безбрежно
И бесшумно лес течёт.
 
 
В цветниках – огонь видений,
Сумасшедшее рядно —
На обоях жёлтых тени.
Кто там в дверь глядит, в окно?
 
 
Ладан пахнет грушей вялой,
Ночь на стёклах – тёмный гроб.
К белым звёздам запоздало
Клонится горячий лоб.
 

Двенадцатое стихотворение сборника 1913 г. – первое, написанное без рифм и нерегулярным метром. Это позволяет Траклю добиться множества новых эффектов; к примеру, сочетания длинных и коротких строчек ведёт к возникновению пустот (пауз), не менее важных, чем звучание стиха. (Одним из первых обратил внимание на этот приём у Тракля – Рильке).

 

Элис – помимо всего множества гипотез, опубликованных во множестве – для меня просто синкретический образ (один из многих у Тракля), вбирающий в себя (как и Helian в дальнейшем – от Helianthus, подсолнечник) – солнце (пора закатиться), «солнечного отрока»= сестру (так он называет её в другом стихотворении), подсолнечник (из того же Ван-Гога), странствующую душу, и объект перверсии, который он рассматривает «по ту сторону», в траклевском зазеркалье – там, где жизнь продолжается после смерти.

Самое мощное воздействие оказывает здесь на меня грандиозная картина, когда антропоморфизированное (закатившееся, умершее) солнце «тихими шагами» входит в ночь, а всё, что следует за этим, – невероятная живопись словами.

 
Мальчику Элису
 
 
Элис, в чёрном лесу тебя уже кличет дрозд —
Это значит, пора закатиться.
Синий холод ключа, бьющего из скалы, пьют твои губы.
 
 
Бог с ним, пусть бы чело твоё кровоточило
Соком древних легенд,
Тёмным смыслом в полете птиц.
 
 
Но так мягко ты входишь в ночь,
Что она распустилась багровыми гроздьями.
А движения рук твоих даже прекраснее в синеве.
 
 
И терновник шумит —
Ветер занёс туда лунные очи.
Как давно уже умер ты, Элис!
 
 
Плоть твоя – гиацинт, и в него
Погружает монах восковые пальцы.
Наше молчанье похоже на чёрный зев,
 
 
Из которого изредка нежный выходит зверь,
Опускающий медленно сонные веки.
На виски твои падают капли чёрной росы —
 
 
Звёзд подгнивших лежалое золото.
 

Проза

Виктор Коваль

Не тот Валерий

Стружки небесные

Купил десять сирийских карандашей 3В. По нашему – 3М. Золотом по синему фону латинские буквы: «Syria». Десять копеек каждый. Мне нужны или очень мягкие, или очень твердые. Я не максималист, специфика такая. Очень мягких у нас нет, 6В не достать. Только, если кто куда поедет. Но никто, как говорится, не обязан. У каждого свои недостатки. А тут – 3В, не ахти какая мягкость, но, если «Сирия», то значит не «Сакко и Ванцетти», должны быть получше, помягче.

Так думаю и чиню.

Чиню.

Древесина розовая, пахнет приятно, должна как по маслу. Нет, крошится. Крошится, как хлеб, а потом вдруг каменеет. Наконец, вроде, очинил – кривой такой, неотесанный конус получился, и из него кусок грифеля выпал, как мышкин кал. Чиню дальше, думаю, дальше будет лучше, нет, и там выпал. Чиню еще дальше, думаю, что этот сирийский карандаш был ощупан при таможенном досмотре на турецко-советской границе и от этого у него в двух местах грифель преломился, нет, черт подери, теперь в трех, оказывается. Думаю, Сирия, деревяшка поганая. А какая еще там может быть деревяшка в пустыне-то? Только саксаул. Зачем же я его тут, в умеренной полосе, строгаю?

Думаю, нет, это ливанский кедр, там президент христианин. Чиню его дальше, а он уже до надписи «Сирия» укоротился, едва в руке помещается, думаю, не может быть, чтобы он весь состоял из кусочков на выброс, президент не позволит, Дамаск не допустит. Нет, сволочь, опять допустил. Ну и катись он к черту, швырнул карандаш.

Думаю, так нельзя. Это ведь проверка на вшивость, очинка такая. Мне чинятся обыкновенные житейские препятствия в виде этих басурманских карандашей, и я должен их очинить, то есть преодолеть своим трудом, терпением и остро наточенным скальпелем. А? Острым ли? Пробую скальпель. Туп.

Значит, вот брусочек, плюнь и круговыми движениями вжиг-вжиг – так думаю и скальпель правлю. Главное, нервы при себе держать. Тьфу. Вжиг-вжиг. Тьфу, вжиг-вжиг. Беру другой карандаш, чиню и думаю.

Думаю.

Вот он уже другой, а такой же, как первый. Трудно строгаемый. Вот и грифель выпал, здрасьте. Спокойно. Выпал, туда ему и дорога. Кому он нужен, такой дискретный? Чиню дальше, думаю, вот сейчас появится новый грифелек и выпадет. Вот он уже появился и не выпадает. Что это с ним? Что это он себе думает? А сам думаю: держись, браток, не шатайся, еще немного осталось, крепись. Нет. Выпал. Ну что ж, не беда, чиню дальше, думаю: тяжелые испытания для того и существуют, чтобы не замечать легких и относиться к тяжелейшим, как к легким. Тяжело в бою, зато учения воспринимаются как отдых. Опять выпал. Думаю, стоп! – не надо думать. В том-то вся и беда, что я слишком крепко думаю и держу карандаш также крепко – вон пальцы даже побелели и ногти в ладонь вонзились, и лицо, чувствую, окаменело – со сведенными бровями и прикушенной губой. Надо расслабиться, снять окаменелость и не думать, что вот я чиню уже третий карандаш и должен сохранять при этом неискреннее спокойствие. Отсюда и судорожная хватка, и давление на карандаш, и грифелёчки эти выпадающие, и синие стружки по всему столу. Сгребаю стружки со стола в одно место. Так, правильно. Ссыпаю их в большую пепельницу. Теперь только туда, и не думать. Беру четвертый карандаш – с третьим явно новую жизнь уже не начнешь —продолжаю чинить, но иначе – механически, как бы между делом, не думая.

Не думаю.

Не думаю.

Не думаю.

Индия обвинила Пакистан. Ничего, так можно. Пакистан разрабатывает ядерное оружие. Вот, вот, очень хорошо. Плюс доля взаимной подозрительности. Понятно, а сикхи? Сидят в золотом храме – до зубов. Беру пятый, первые монастыри появились в Египте. Не нравится мне этот район. Без малых радостей жизни легко любить бога. Любить бога тяжело. Меняют одни тяготы на другие. Предвзятые представления. Бенедиктинцы и кармелиты. Веселые женщины. Монастыри не благотворительная организация. Они должны сами себя. Тракторы. Выпечка хлеба. Продажа свечей. Несложная работа, чтобы во время молитвы голова была свободна. Монахи молятся за весь мир. А вот Афон. Седьмой пошел. Десять веков не ступала нога дамы, кошки, курицы. Захотел увидеть чуждый мир – две мухи в фасолевом супе. Гигиенический и физиологический уровень ужасный. Кожа воспалилась, лоб пошел волдырями. Мне они не нужны, они не мои друзья. Иногда следует делать то, что тебе не нравится. Надо уметь ходить с другими. Восьмой готов. У него нет выбора, если бог хочет, чтобы он пошел в монастырь. Если бог захочет, то и веник выстрелит. Закурил – запахло воском. Нет, неврастеники им не нужны. Хотят, чтобы туда шли лучшие. Восьмой дошел до половины. Период послушания 5—10 лет. По выбору, а не по слабости. Предполагает крайнюю концентрацию эго. Эго в монастыре должно быть размагничено. Ты молишься не за себя, за весь мир. А вот и десятый. Не унижайся до ненависти к ним. Поддержать бастующих мусорщиков. Зарезали белого аспиранта и задавили негра велосипедом. 99 лет тюрьмы. Бросают крошки голодным в Эфиопии и птицам повсюду. Едва достал до полицейского на красивой лошади в яблоках и нажал. Думать можно, выдумывать грешно. Сибирь – источник корейского шаманизма. Красноярска тогда не было. Церемония бракосочетания между духами умерших, сбитых в южно-корейском боинге. Ну, готово. Все десять.

Слава богу, все десять сирийских карандашей преодолены, и оструганы до упора – до золотой по синему надписи «Sirius». Как? Была же «Syria». Нет, «Сириус». Все десять – «Сириусов». Выходит, что я обманулся, предположив лучшее. «Сириус» – это никакая не Сирия, а родная «Сакко и Ванцетти». Думаю, экспортный вариант, может быть, для той же Сирии, или Никарагуа, партия только явно бракованная. Для внутреннего пользования. А я-то всю дорогу на Сирию грешил. Тьфу!

От громко выдохнутого «Тьфу!» стружки десяти «Сириусов» вылетели из пепельницы и, повиснув в воздухе неизвестно на какую долю секунды, остались там висеть в неведении до сих пор.

Взгляд на очки

Что такое очки? На мой субъективный взгляд – некое подобие намордника. Так я подумал об очках, сразу после того, как окулист приговорил меня к их пожизненному ношению.

Позже я заметил, что очки не в последнюю очередь нужны

а) чтобы поправлять их на носу всякий раз, когда мысль носителя очков вдруг куда-то от него улетучивается, а он желает вернуть ее на место. Тут можно обойтись и без рук: достаточно легкого кивка снизу вверх;

б) чтобы сосредоточенно вдавливать их перемычку (седелку) пальцем в переносицу, не дозволяя таким образом фонтанирующей мысли растекаться по древу. Кстати, сначала я думал, что это стихотворение перевел Маршак;

в) чтобы тщательно протирать их линзы, даже тогда, когда они абсолютно чисты. Это занятие отвлекает носителя очков от иных действий, многие из которых, возможно, окажутся для него нежелательными. Какие именно? Об этом стоит задуматься, вдавливая седелку очков в переносицу.

Очки разделяют человечество на близоруких и дальнозорких. И тем, и другим очки нужны также для того, чтобы ковырять их дужками в ухе, – привычка, может быть дурная и не массовая, но не будь ее, Маяковский никогда бы не сказал устами Керенского в своей знаменитой поэме «Хорошо»: «Не слышу без очков».

Я и раньше, глядя со стороны, воспринимал очки (так же как и часы) в качестве некоего актерского атрибута, постоянно требующего от его обладателя совместного с ним игрового общения. Классический случай такого общения – игра в прятки между «бедной старушкой» и ее очками, затаившимися у нее на лбу, из стихотворения Ю. Тувима (в переводе С. Михалкова, а не С. Маршака).

Об очках часто говорят иносказательно: они и «велосипед», и «блюдечки», а их носитель – «четырехглазый». Сделавшись недавно четырехглазым, я, конечно, воспринимаю очки уже иначе, по-свойски, но все равно не могу смириться с тем, что на моей физиономии закрепился какой-то оптический прибор – пусть даже для моего же блага.

Некоторые очки (солнцезащитные в первую очередь) используются очкариками в качестве маски, скрывающей от посторонних глаз фингалы под их глазами или хмельное помутнение в глазах.

Увы, об очках надо постоянно думать, вовремя их надевать и снимать, укладывая их сначала в футляр, а не сразу в карман, где они могут поцарапаться о расческу или авторучку. Напоминаю, что в обязательном порядке снимать очки надо перед дракой, а перед поцелуем, даже самым страстным, как показывает телевизор, их можно оставлять надетыми. Мыться под душем в них нельзя, но лежать в них в ванной допускается. Не рекомендуется лежать в них на массажной тахте. Никогда не забуду, как одного такого умника застрелили в «Крестном отце» – прямо в левую линзу его очков.

Используют очки и фотографы – для оживления позирующего лица. Лицу предлагается надеть очки на кончик носа и глядеть поверх очков с «нестандартным выражением глаз». Такие фотопортреты (авторов) предваряют многие их журнальные и газетные публикации. Пробовали в таком виде фотографировать и меня. Взгляд получался затравленным – из-за очков, конечно.

Когда я вынимаю из кармана носовой платок, очки вываливаются на пол. И даже если я случайно раздавлю их ботинком, то вместо них вскоре неизбежно появятся такие же. Ясно, что очки – это очередная, но уже на всю жизнь обуза (не скажу – угроза) моему существованию.

Согласен, что без очков мировая историко-культурная портретная галерея выглядела бы иначе, может быть, хуже. Представьте: Грибоедов, Анжела Дэвис, Гарри Трумэн, Гарри Поттер, моя бабушка Анна Петровна (она видела генерала Брусилова), Джон Леннон – и без очков?! Известно, что и Пушкин лорнировал, и Онегин лорнировал. А как вам без пенсне Чехов, Берия и Коровьев – без треснувшего?

Справедливо и обратное: Гомера в очках вы представляете? Или меня – до недавнего времени?

– Все дело привычки, – убеждали меня мои «четырехглазые со стажем» друзья, не разделяя моих переживаний насчет очков: – Отнесись к ним как к украшению. В очках ты симпатичнее!

Я решил проверить – действительно ли? Встал перед зеркалом, в некотором от него удалении, и что я увидел? Расплывчатую фигуру со смазанным лицом и с едва заметными очками. «Для чтения! – вспомнил я слова окулиста, – а не для глядения вдаль!»

Да. Для дали должны быть другие очки. А для телевизора – третьи. Знаю, что этимологически «телевизор» – это и есть «дальнозоркий».

 

Тут (заметьте, что я сосредоточенно вдавливаю седелку в переносицу) мне вспоминается эпизод из недавнего прошлого. Пришел я на «автопилоте» с какой-то вечеринки домой, включил свет, а вокруг – мрак! – только не абсолютный, потому что лампа все-таки кое-как светила, но – каким-то тусклым, потусторонним светом, и силуэты все-таки какие-то проглядывались, но – чуждой мне обстановки.

Хорошо, что я, шаря по столу, наткнулся на недоеденный мной арбуз с ложкой внутри. Это был знак моего бесспорного тут проживания.

Добрел я на ощупь к дивану, рухнул лицом вниз на подушку и сразу же понял причину своей слепоты: черные очки!

Когда я их надел – не помню. Наверное, поэтому и забыл их снять. Снял – боже мой! – подумал я, оглядываясь вокруг, – какая красота! Конечно, ничего нового рядом с собой я не обнаружил. Лампа, диван… Просто раньше эту красоту я не воспринимал в силу ее очевидной обыденности. А тут вдруг – воспринял и прочувствовал! Подчеркиваю – благодаря очкам!

Вот такой у меня взгляд на очки, в целом – объективный.

Экзотика общения

Разговор был такой: один собеседник утверждал, что в нашем повседневном общении на улице, дома и на работе есть своеобразная экзотика, а другой ему возражал, что никакой экзотики нет, но есть неустроенность и глупость и что он в гробу видал такую экзотику. «Значит, таковая все-таки существует!» – поймал его на слове первый, а я задумался о некоторых частностях обыденной жизни.

Вот еду я в электричке, читаю книгу. Рядом сидит старичок, заглядывает мне через плечо. «Читаете, да?» – спрашивает он так, будто не видит, чем я занят, и не знает, как это называется. – «Читаю». Едем дальше. Старичок снова обращается ко мне: «А чего читаете – сами-то хоть понимаете?»

Ну, хочется человеку выговориться, и не всегда ему известно, как это сделать правильно. Сужу по себе. Как-то по пути в Восточный еще Берлин вышел я в польском городе Познань на перрон. Погода пасмурная, вокруг ни одного поляка. А ведь мне так хотелось поговорить по-польски. Вижу, идет железнодорожник с белым орлом на фуражке. Я у него спрашиваю как можно более приветливо и радушно: «Цо так хмарно в Познаню?» – «К сожалению, я по-русски не разговариваю», – ответил он мне без улыбки.

Печально, что иной раз общение, желаемое для одних, оказывается нежелательным для других. Расцвет нежелательного, но вынужденного для всех общения относится к периоду антиалкогольной компании.

Помню, отстоял я в «Новоарбатском» за бутылкой два часа. И вот, радостный, сбегаю с Нового Арбата на Старый – по лестничке с железными перилами и – о, ужас! – задеваю об эти перила пакетом с бутылкой. Неужели треснула? Вынул я бутылку, а она своей нижней частью обрушилась мне на пальто. Сразу же собрался народ. Нет, не с сочувствием, но с матерной укоризной. Ведь я, допустив преступную небрежность, фактически надругался над продуктом, из-за которого люди до смерти давятся в очередях! Таким я, наверное, выглядел жалким и униженным, что один мужик, самый возмущенный, вдруг сказал: «Ладно! Ты особенно-то не убивайся. Хочешь, я свою долбану?» Достал свою бутылку, замахнулся. Было видно, что такой – сейчас долбанет. Об те же вредоносные перила. Странно: подарить мне бутылку взамен разбитой – слабо, а вот разбить свою, чтобы мне не было так обидно, – пожалуйста. Какая-то не та гуманность – ритуальная.

Сожалею, что тогда мы его удержали, отговорили. Долбанул бы – хорошая к рассказу получилась концовка.

Зелёные горы, белая панамка

Вспоминаю лето, проведенное мной на Зелёных горах, у двоюродной тетки Елизаветы. Может быть, она ничего такого и не говорила про лес, просто сказала: – Зелёные горы, – а мы подумали: – поросшие лесом.

– У нас, на Варшавском шоссе, – говорила Елизавета моим родителям, – такая же дача, как и где-нибудь в Загорянке – простор, природа, птицы поют. Пусть Виктор поживет у меня месяц-другой, а я уж за ним присмотрю – будьте уверены.

Неважно, что хвалёный лес оказался редкой берёзовой рощей, дом 10 по улице Зелёные горы – бараком, а пели тут в основном электрички подольского направления. Главное – рядом с домом располагалась большая поляна с самодельными футбольными воротами (на одних воротах даже была натянута сетка – рыболовная, за неимением настоящей).

К поляне примыкала гуталинная фабрика, куда местные пацаны лазили тырить гуталин, уже расфасованный в круглых железных баночках, похожих на хоккейные шайбы и годных для игры в хоккей. Но тема моего рассказа – футбол.

В футболе, как и во всякой другой игре, многое делать запрещается – согласно условиям игры. Мне, например, запрещалось (тёткой Елизаветой) играть в футбол без постылой панамки – во избежание солнечного удара.

Целое лето я играл в панамке, но однажды мне пришлось её снять и спрятать. Случилось это, когда взрослые ребята вдруг пригласили меня сыграть за их команду. Неловко мне было в такой «девчачьей» панамке позориться перед взрослыми.

У них тогда не хватило одного игрока до комплекта, да и в воротах стоять никому из них не хотелось. Вот и поставили они меня вратарём – всё лучше, чем пустое место.

А в нападении у противника играл Гусь – дылда в настоящих футбольных гетрах со щитками, хотя в таких щитках нуждался, конечно, не он, а все те, против кого он играл.

Вспоминаю, прорвавшись сквозь нашу защиту, прокинул Гусь себе на ход и понесётся вперёд, как лось. Вот я и бросился ему не в мяч, а в ноги, резко всем корпусом – прямо под удар, чтоб он рухнул. И дальше не двигался.

Чувствую, Гусь действительно рухнул, слышу, крикнул он, что у него что-то вывихнулось, думаю: «Вот и щитки тебе не помогли…»

Потом меня, также как и Гуся, унесли с поля. Нет, не на носилках, а просто оттащили к стене гуталинной фабрики. Правильно говорила Елизавета: «Снимешь панамку – удар получишь!»

Рёбра у меня оказались всего лишь крепко ушибленными, а большой палец на ноге только треснул. И всё остальное – слава Богу, особенно не поломалось. Стыдно мне было потом возвращаться на эту поляну. Мало того, что я от неумения сыграл непозволительно грязно, но ещё – каким-то для себя бездарно жертвенным образом!

Через год я снова пришёл на поляну на Зелёных горах. Думал, всё позабылось.

– Нет, – сказали пацаны с уважением, – мы о тебе помним, – если это действительно был ты, кто тогда в белой панамке Гуся завалил!

Далась им эта панамка!

Странное сочетание

Этот рыжий кот кормился при столовке школы №1411 с английским уклоном. По пути к метро «Отрадное» я замечал его спящим возле дверей школы или крадущимся вдоль ее железной ограды. Однажды я увидел его висящим на дереве.

Помню, тогда я торопился на встречу с незнакомым мне Валерием Валентиновичем. Валерий Валентинович (по описанию – немолодой человек среднего роста в велюровой шляпе и кожаном пальто) ожидал меня на станции «Домодедовская» для передачи ему некой посылочки.

Вокруг дерева с котом стояла толпа. Рядом с котом на ветках сидели вороны. Нет, кота никто не повесил. Наверное, он так разжирел от школьных котлет, что сам застрял в развилке между ветвей. Отчаявшись выбраться оттуда, кот, живой и невредимый, но плененный, спокойно дремал, поглядывая вокруг одним полуприкрытым глазом, как будто бы он по-прежнему лежал у дверей своей школы.

Вороны же были явно возбуждены. Их карканье публика комментировала по-разному:

– Это они так приглашают к столу. Мол, друзья, кушать подано!

– Нет, это они так насмехаются над котом: дескать, гонял ты нас почем зря, а теперь висишь, как мешок с говном.

– Нет, это они кричат: «Люди, помогите животному, оно же страдает!»

Я решил, что мне пора сделать сегодня доброе дело. Положил я посылочку туда, где почище, да и полез на дерево.

Мое появление кот встретил враждебно. Он зашипел, ощерился. Когда я попытался вытащить его из развилки, он чуть было не полоснул мне по щеке своей веснушчатой лапой. Я увернулся. Его задние конечности работали, как у львицы из «Мира животных», когда та, по телевизору, раздирала ими живот у зебры.

Хуже – вороны. Они взлетели и затем дружно спикировли на меня, целя в глаз. От таких не увернешься – сидя-то на дереве. При этом вороны издавали истошные «карки», но уже другой тональности. Публика их понимала так:

– Уйди! Это наша закуска!

– Уйди! Здесь хозяева – мы!

– Уйди! Не мучай животное!

«Вот твари, – думал я, торопливо слезая с дерева, – не ведают, что творят!». Наверное, доброе дело сегодня само не захотело сделаться.

Конечно, на встречу с Валерием Валентиновичем в метро «Домодедовская» я опоздал. Да и нашел я его не сразу, потому что велюровым оказалось пальто, а не шляпа. Нам обоим было жутко обидно, что из-за сумбурности происходящего посылочка так и осталась лежать у дерева с котом. Мою оправдательную историю с подробностями насчет ворон Валерий Валентинович слушать не стал – заканчивалась регистрация на его самолет в Волгоград. Больше с ним я не встречался. А кота я увидел в тот же вечер – крадущимся вдоль школьной ограды.

Мораль такая: когда делаешь одно доброе дело, не отвлекайся на иные, как тебе кажется, добрые дела – не заставляй Валерия Валентиновича напрасно ждать. Странное, однако, сочетание— кожаная шляпа и велюровое пальто. Должно быть наоборот.

Да и Валерий Валентинович – звучит как-то не так. Хотя наоборот – еще хуже.

Собеседники у «Льдинки»

Есть люди, которые любят разговаривать сами с собой, например – мастер Юра, этим летом неспешно ремонтировавший мою ванную.

Бывало, из-за приоткрытой двери до меня доносился его уверенный голос: «Отлично! Мы сделали это!» Но ему возражал другой его голос, сомневающийся: «Сделать-то сделали, а как заделывать будем?»

Насчет своих разговоров с самим собой Юра спросил у меня: «Думаете, это какое-нибудь отклонение?» Я его успокоил: – Всё в порядке, со мной тоже иной раз происходит что-то в этом духе, особенно, когда я занимаюсь сочинительством. Увы, литературные занятия неизбежно связаны с внутренним разговором, который, естественно, иногда прорывается наружу.

Однажды я сочинил сложное по ритму стихотворение – с репликами на разные голоса и притоптыванием – для того, чтобы не выбиться из ритма. Нужные интонации и слова сочинялись в процессе репетиций, когда, разумеется, у меня дома никого, кроме меня, не было. Но была тетя Тоня, соседка снизу. Сначала она раздраженно стучала ложкой по трубе парового отопления, а потом вызвала милицию. «У вас тут что? – все перепились и передрались? – спросили менты за дверью.

«Это значит, – сказал я в заключение мастеру Юре, – что наши с вами разговоры с самим собой вызваны профессиональной деятельностью, а не отклонением!»

1Мирабель – замок и парк в Зальцбурге
2Макс фон Эстерле – художник и портретист, работавший в журнале «Бреннер», чуть ли не в каждом номере которого печатались стихи Тракля. Возможно, в его мастерской Георг и намалевал свой «Автопортрет» 1913
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?