Афинская школа (сборник)

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И очень скоро срок настал. Была назначена аттестационная комиссия по проверке работы Киры Леонидовны Кин, а уже через неделю собран новый «малый» педсовет с обсуждением ее личного дела. Выступил Виталий, председатель комиссии, незадолго до этого случая выбранный в местком, он, запинаясь, читал путаное, но грозное заключение комиссии о Кириной профнепригодности и неумении пользоваться техническими средствами. Потом выступил секретарь парторганизации, потом председатель месткома, они напирали на ужасающий моральный облик товарища Кин.

Подтверждением этому выводу было то, что у Киры не было классного руководства, оказывается, ей просто нельзя было доверить класса. Софа, ближайшая Кирина подруга, у них общие «детские интересы» – правда, Софа – бабушка, – выступила и сказала, что педагога Кин нельзя впускать в класс, так как своими высказываниями она развращает юношество. И что как-то, идя по коридору мимо класса, где шел урок литературы, она такое услышала, такое… Мне было смешно и горько, я оглядывалась, неужели никто, ни один человек не вступится. Да будь Кира хоть трижды профнепригодна и четырежды морально неустойчива, неужели не ясно, что судят ее не за это. Стояла тишина, очень напряженная. Софины слова раздавались гулко, били по нервам, все лица были устремлены на директора, ждали, что он скажет. А он сказал, что коллектив не намерен держать у себя «на балласте», так и сказал, неквалифицированных учителей, отлынивающих от общественной работы и не могущих по своим моральным качествам иметь классное руководство. У таких как Кин, – сказал директор в абсолютной тишине, – нет опоры в нашем слаженном коллективе. Два года ее работы показали ее полную некомпетентность, – он с достоинством выговорил это слово, – мы без сожаления расстанемся с членом, порочащим наш образцовый школьный коллектив, спаянный педагогикой сотрудничества.

Он кончил, вытер рот платком. Все молчали. Кто-то робко заикнулся, что надо, мол, дать и подсудимой слово. Но общим голосованием в последнем слове Кире было отказано. Среди голосовавших за это решение не было меня. Я была против. Чисто инстинктивно. Ну как можно лишить человека возможности возразить? Это же его право. И я проголосовала против. Одна. Кира потом мне говорила, что если бы не моя рука, то она бы окончательно разуверилась в людях.

В общем через день после педсовета директор вызвал меня к себе. Разговор был недолгий. Розенблюм сказал, что некоторые родители вверенного мне класса жалуются на отсутствие среди детей общественной работы, плохую дисциплину и низкую успеваемость. Директор говорил мягко, не повышая голоса. Сделав паузу, продолжал. Посовещавшись с парткомом и месткомом, дирекция пришла к выводу, что мнение этих родителей имеет серьезное основание. Общественная и учебная работа в классе запущена, коллектив деградирует. Что вы можете на это сказать? Я молчала. А что скажешь? Действительно деградирует. И я деградирую вместе с ними.

Вздохнув, директор подвел итоги нашей вполне мирной беседы. Я советую вам подать заявление и не доводить дела до выводов о вашей профнепригодности. Я слишком хорошо, – он выделил это слово, – слишком хорошо к вам отношусь. И он посмотрел на меня так, что я подумала: а вдруг действительно? Взгляд был как будто человеческий. Но последняя его фраза на выходе из кабинета меня отрезвила. Он пропустил меня в дверях и произнес заговорщическим шепотом: «С кем вы объединились? Сейчас для нас главное консолидация и сотрудничество, а вы…». Дальше в интонации снова появилось что-то человеческое: «Я вам не говорил, у меня были определенные планы насчет вас…», но тут в помещение вошла секретарша, и он умолк.

Через несколько дней я подала заявление об уходе по собственному желанию – благо учебный год уже кончился и я никому в школе уже не была нужна. Желание мое удовлетворили. Так мы с Кирой оказались без работы. Кира считает, что я за нее пострадала. Я ей не говорю, что все равно бы ушла, не выдержала бы. А так нашелся повод, да еще такой идейный. В сущности мне одинаково неприятны и те, и эти.

Я устала от общественной борьбы и интриг. Мне хочется, чтобы люди были людьми, не больше. А все-таки интересно, какие планы насчет меня были у Розенблюма. Кира, идиотка, считает, что личные. Она, якобы, давно замечала, что он ко мне неравнодушен. Вот дуреха! Пару раз и я ловила на себе его пристальные взгляды, но из этого еще ничего не… Он, как положено школьному работнику, женат на школе, днюет в ней и ночует. Живет один, по хозяйству помогает сестра, она в соседнем подъезде. Кажется, мы одногодки… Вот и еще один шанс уплыл… Ха.

Внезапно осознала, что сижу возле телефона и листаю телефонную книжку. Позвонить? Только скорее, иначе расхочется. Набираю номер. Гудки. Слава богу, никого. Нет, кто-то подходит. Его голос. Положить трубку? Пауза, он кричит але, а я не отвечаю, не отвечаю, и опять не отвечаю. И он кладет трубку. Снова гудки, только частые. Вешаю трубку. Да что же это такое? И почему я такая трусиха? Ведь он же уже подошел, подошел к телефону. Мама бы сказала: «А ты позвони еще раз». Может, правда, еще раз позвонить? И я звоню. Подходит женщина, должно быть, жена. Голос неприятный, с фрикативным «г»: «Кого вам надо?» Я опять вешаю трубку и плачу.

Ужасно невезучая. Но случилось это недавно. В детстве и в юности этого не было, жизнь текла молоком и медом. Рю-рик, Рю-рик – странное какое имя. Не более странное, чем мое, – Амалия. Имена для меня не случайны. Имя – это судьба. Не случайно, что меня в моем одиночестве и неприкаянности зовут Амалия, не случайно, что его назвали Рю-рик, Рюрик. Ведь он исследователь древнерусской литературы, знаток славянской письменности. Такому и нужно называться древнерусским каким-нибудь именем, Рюрик. Неужели ты никогда обо мне не вспоминаешь? Неужели этот случайный звонок тебя не всколыхнул и ты не подумал: а вдруг это она? Может, она еще помнит, хотя столько лет… десятилетий…

Я встретила тебя в год смерти отца, мне было двадцать, а тебе, преподавателю института, лет тридцать пять, не больше. Сейчас тебе – страшно сказать – шестьдесят. Но не могу и не хочу представлять тебя старым. Я ведь с тех пор тебя не видела, нет, видела, один раз, уже после института. Ты защитил докторскую, был молодым профессором, появилась рыжеватая бородка, очень тебе шедшая. Мы тогда случайно встретились и проговорили – даже не знаю сколько проговорили – часа три или больше. Ты сказал, что сына никогда не оставишь. Зачем ты это сказал? Я ведь ни о чем не спрашивала и ни о чем таком не говорила. Мы беседовали о науке. И вдруг: «А сына я никогда не оставлю». Тогда я ничего не поняла, до меня вообще долго доходит. Имя твое – льдинка на языке. Рю-рик, Рю-рик.

Разложила тетради – нужно подготовиться к Колиному приходу, кое-что посмотреть. Половина четвертого. Сейчас быстро подготовлюсь и просмотрю газеты. А до маминой деревни газеты не доходят, там их никто и не выписывает. Вот и славно. Мало деревне своих забот, еще думать о мировых и общественных неприятностях, катастрофах, катаклизмах. Вон какой-то самозванец объявился на польской границе, то ли Галич, то ли Панич; но имя точно Григорий. Объявил себя потомком Рюриковичей, претендует так сказать… Даже если не слухи, в газетах ничего не напишут. Кира собирается ловить голоса. Обещала позвонить, и еще у нее что-то есть, интригующее. Вечно у нее какие-то тайны, загадки. В чем-то мы с ней похожи. До сих пор на «вы». Кира моложе меня на десять лет, у нее муж математик и пятилетний сын Леничка. В их ближайших планах – отъезд. Они и так слишком, по Кириным словам, задержались: у Бори был допуск, и его держат вот уже пять лет. Но сейчас, кажется, отпускают.

Все Кирины разговоры вертятся вокруг отъезда, говорит она много, но занимается исключительно Леничкой. Все дела делает Боря. К делам Кира не способна. В этом мы тоже сходимся. Кира – идеолог, а Боря деятель. А Леничка – очаровательный мальчик, с ярко выраженным семитским типом.

Кира смешное сегодня сказала: страна раскололась на две части: семиты и антисемиты. Третьего не дано. Забавно, не больше. Кира слишком много кричит о разгуле у нас антисемитизма.

Странно, что мне всю жизнь нравились светлые. Люблю славянский тип или варяжский… Славяно-варяжский. Коля напоминает одного мальчика из моего детства, он был классом старше – красивый, рослый, занимался спортом и комсомольской работой. Но когда встречался со мной в коридоре, краснел. Сначала я не понимала, думала у него кожа такая, а потом сама начала краснеть при встречах. Его звали Сережа. Он погиб по выходе из школы в автокатастрофе. Мы не сказали друг другу ни слова. Это моя первая любовь. Коля похож на Сережу, но в плечах поуже, волосы длиннее. Бездельник. Сейчас придет начнет путаться, до сих пор не освоил континиус. Колю мне сосватала Кира. У нее он занимается русским языком, вероятно, с тем же рвением и успехом. Парень явно негуманитарный, поступает на физфак, русский язык ему, чтобы не вылететь на сочинении, а английский… английский для дальних целей, как у многих сейчас. Отец физик, кандидат – все сведения от Киры. Но кое-чего Кира не знает, а я знаю.

Колин отец тайно пишет, в стол. Рассказы. Случайно выяснилось. Коля сказал, что ему негде заниматься, а у отца отдельная комната, где он запирается и пишет рассказы. Мне стало интересно. Он обещал принести, с разрешения, конечно. Любопытно, что у него самого эти отцовские рассказы никакого интереса не вызывают. Когда я спросила, о чем, он замялся и ответил, что ему было недосуг прочитать: много задают по программе. Основные интересы, как я поняла, – гитарные; любит компанию, есть уже и подружка… Ох, уж этот Коля. Ну хорошо, кажется, подготовилась, домашнее задание письменно, страница 21. Мало, конечно, но лентяй ведь, все равно не сделает. Надо будет придумать для него что-нибудь этакое… Без пятнадцати четыре. Четверть часа на газеты. Не забыть отвезти газеты маме.

Летом как-то не читается, хочется скорее на воздух, на природу, чтобы все городское и общественное забыть, чтобы время остановилось и ты не ощущал в каком веке и в какой стране живешь. В субботу полностью отключусь, полностью. Буду собирать клубнику или что там поспело? Сидеть в шезлонге, дремать, все, что здесь доступно оку, спит, покой ценя. Да, а вот дальше не подходит. Восток уже не дряхлый, и грузин не сонный, и Тегеран, и Иерусалим не мертв и не безглаголен. Сто пятьдесят лет после Лермонтова. Восток забурлил, пришел в движение, к чему это приведет? А во мне есть Восток? Есть, хотя родилась и живу в северных широтах. Неискоренимо, гены.

 

Иногда ощущаю в себе восточное бешенство, восточное сладострастие, прямо Далила какая-нибудь. Когда слышу арию Далилы в исполнении Обуховой, думаю: это про меня. Могла быть такой, но не стала. Время ли, страна ли тому причиной? Все во мне отсыхает и отмирает: мысли, чувства, желания. В принципе мне уже ничего не надо: только быть здоровой и чтобы рядом была мама. Нет, пусто в газетах, пусто: все их новости я знаю наизусть, а слова эти мне давно надоели, отвратительные слова, не человеческие. Про самозванца, естественно, ни гу-гу, а в моем сознании, надо сказать, он уже существует, этакий фантом Григорий. В России все повторяется, возвращается, воспроизводится. Такая страна. А что здесь? Эта газетенка позабавней. Кое-что о законе и благодати. О благодати? Любопытно. Кто автор? Автор Р. Рязанцев. Да, Р. Рязанцев. Он? Звонок. Вот и Коля пришел. Странно, что в этот раз не опоздал.

Пять часов вечера. Только что ушел Коля. Сейчас выпью чаю и пойду прогуляюсь. Мама сейчас тоже пьет чай, по нашему общему с ней и англичанами обыкновению. В сущности мне, кроме чая, и не нужно ничего. Мяса я не ем, рыбы тоже, употребляю ограниченное число продуктов – творог, сыр, хлеб, редко какую-нибудь сваренную мамой кашу, живу в основном чаем, теперь, когда в магазинах не стало сластей, обхожусь хлебом. Так в течение уже многих лет.

Мама часто ворчит, оглядывая меня: «Сорок лет, а все как девочка. Когда мясо нагуляешь? Мясо нужно есть». Мяса я не ем не потому, что как Кира говорит, от него стареют, а просто оно мне не по вкусу, и теперь я уже и представить не могу, как можно есть кусок коровы или овцы, это для меня как каннибальство. Я не вегетарианка, овощей в моем рационе почти нет – траву не люблю, а все прочие магазинные овощи занитрачены и вызывают у меня рвоту.

Иногда я думаю, как бы я питалась в Америке, там ведь все есть. Наверное, почти так же, только творог был бы магазинный, а не домашний. Прибавились бы сласти, я сластена, фрукты и ягоды – всю жизнь мне их не хватало, а в остальном – так же. Странно, некоторые меняют местожительство из-за колбасы, которой у нас нет. Мне придется туго, когда исчезнет молоко и хлеб. Возможно, такое время наступит, в нашей стране нет ничего невозможного.

Иногда очень хочется съесть шоколадную конфету. Вот сейчас, например, с чаем. А у меня есть. Коля принес громадную коробку, сегодня у нас последнее занятие. Где такие коробки достают? Вкусная конфета. Приятно сидеть и ни о чем не думать. И о статье не думать, под которой значится Р. Рязанцев. Может, еще не он. Не хочу волнений, не хочу разочарований. Статью посмотрю завтра. Сейчас спокойно допью чай, помою чашку, прогуляюсь…

А вечером почитаю рассказы Колиного родителя, папка тоненькая, там штук пять, не больше. Надеюсь, не страшные, иначе опять ночь без сна, хватит с меня кошмаров. Чашку на полку, еще одну конфету в рот, спасибо, Коля. Но по твоим скромным успехам эта конфета мною не заслужена. Звонок. Кто бы это? А, Кира, наверное, она же обещала. Слушаю. Кира, вы? Свободна. Да нет, ничего особенного, обычно себя чувствую. Каких гостей? Что вы придумали? Я собираюсь погулять, и у меня ничего нет к столу. Чай? Чай есть, и даже конфеты. В семь часов? Вечно у вас загадки, Кира. Да, а что слышно про самозванца? Выдумки? Ложные слухи? Было опровержение, говорите? Ну и слава богу. Опустила трубку, прислушалась к себе.

Неужели мне жаль, что слухи о самозванце не подтвердились?

Ловлю себя на мысли, что иду по нашему знаменитому бульвару и не озираюсь по сторонам. А лет этак десять назад шла с надеждой встретить кого-нибудь из бессмертных – Окуджаву, Нагибина… Бульвар захирел; похоже, здесь теперь можно встретить только пенсионеров с газетами. Бульвар, с двух сторон обвеваемый выхлопными газами…

Раньше машины тоже были, но в меньшем количестве, и я их как-то не замечала – глазела по сторонам. Когда-то и в метро глазела, и в электричке, были интересные человеческие лица – женские, мужские: казалось, каждый человек несет в себе миллион и одну тайну, все знают что-то такое, что мне не известно, хотелось приобщиться, узнать. А как-то я загадала: если однажды мой взгляд потухнет, как у этой усталой женщины, сидящей в вагоне метро, не отозвавшейся даже на сноп солнца, ворвавшийся в окна на станции Ленинские горы, тогда, тогда… лучше не жить.

А сейчас? Сейчас и станции такой больше нет, из-за технических неполадок поезд ее проскакивает не останавливаясь. И люди вокруг мне давно не интересны. Большая их часть объединена одним желанием, где бы что-нибудь урвать, достать, выбить, чтобы накормить и одеть себя и свою семью. Интеллигентных, просто красивых лиц в толпе все меньше, чаще мелькают почти звериные хищные морды. Жуткая картина одичания, Смутное время, непонятное, страшное. И все вокруг говорят: надо бежать. И рада бы бежать, да некуда. Здесь, в этой чудовищной стране, мое все. И во всякой другой – даже благополучной, даже сверхцивилизованной, – будет мне худо, неуютно и чуждо. Или все это от идеализма? В конце концов я ведь еврейка и моя историческая родина не здесь.

Не знаю, откуда родом наша фамилия. Папа говорил – из Испании. Вполне возможно. До изгнания в XV веке в Испании было много евреев – философов, торговцев, политиков. Они считали эту страну своей родиной, гордились ею, работали для ее славы и богатства, а потом их изгнали – в один день, всех, кто не поменял веру и не захотел предать закон отцов. Их изгнали голых и босых, обобрав до нитки, с насмешками и плевками. Плывите, мол, без вас обойдемся, а ваши золото и дома нам пригодятся для истинных граждан и патриотов нашей христианнейшей державы.

Так было. Держава пришла вскорости в полный упадок. А евреи, в далекой Голландии обретшие себе новую родину, не смогли забыть старой. По вечерам они собирались и пели протяжные испанские романсы, они по крупицам собрали древние тексты и издали в Голландии книгу испанских песен-романсеро. Так было. Обо всем этом я узнала от тебя, человек со странным славяно-варяжским именем Рюрик. Рю-рик, Рю-рик. Я всегда произношу твое имя два раза и как бы нараспев, мне слышится: в нем живет эхо. Рю-рик, Рю-рик. Как много ты знал об еврейской истории, гораздо больше меня, еврейки. С каким упоением я тебя слушала. Как сладостно вспоминать об этом. Вспоминать, вспоминать…

В тот год я была ужасно счастлива. Наконец-то поступила в институт, да не куда-нибудь, а на иностранное отделение педагогического, куда таких как я, вообще не брали.

После двух моих неудачных попыток поступления на филфак, папа стал искать знакомства и нашел какого-то фронтового друга, работавшего в министерстве. Тот позвонил куда надо. Речь уже шла о факультете иностранных языков. И меня приняли. Когда я увидела свою фамилию в списке, у меня отнялось дыхание, похолодели руки. Боже, я студентка! Позади два мучительных года работы в школе, постоянной зубрежки и, главное, самогрызни, когда жить не дает одна и та же мысль: ты хуже всех, ты хуже всех, ты не поступила, а все поступили.

Первая лекция была по введению в языкознание. Я пришла на нее в том самом белом платье с цветным пояском, в котором была когда-то в ресторане «Якорь». Мне бы и сейчас оно было впору. Прозвенел звонок. Аудитория гудела и не затихла, даже когда на кафедре появился лектор. Я сидела в первом ряду, но с трудом услышала его имя Рюрик Григорьевич Рязанцев. Он был высок, худощав, светловолос, он не владел аудиторией. Точнее не хотел с ней заигрывать, даже вступать в контакт. Он довольно тихим голосом, с остановками, излагал нам основы своего сложного предмета.

Я вслушивалась, но было так шумно, что трудно было что-либо услышать. Порядка он не наводил, голоса не повышал. Иногда в его речи прорывались какие-то странные, озорные интонации, голос звучал ломко, по-мальчишески. Он оживлялся. Связано это было не с нами, а с тем куском его лекции, который, видимо, был ему чем-то особенно интересен.

Настоящий ученый, чудак, совсем не профессор, читать лекции не умеет, я сидела завороженная. После лекции вдруг услышала недовольный голос сидящей сзади студентки: «Фу, какого зануду прислали, скука смертная. Давайте, девочки, его выживем».

Через минуту я была в коридоре. Догнала его уже возле деканата. Пробормотала какой-то вопрос. Он смотрел с любопытством, что-то ответил, быстро ушел. Я осталась стоять, взволнованная, красная. Было ощущение чего-то свершившегося. Вечером того первого дня я шла домой из института со своей студенческой сумкой, медленно шла, наслаждаясь прохладой.

Пряно пахло прелыми листьями, и этот запах еще усиливал впечатления начала моего студенчества. Как хороша жизнь, как много впереди увлекательного, как радостно ощущать на себе взгляды прохожих, нет, двадцать лет еще не так много, хотя…

Я оглянулась. Он стоял сзади: «Извините, я не помешал? Вы так хорошо задумались. Уж не над проблемами ли языкознания?» Озорные, мальчишечьи нотки в голосе, как тогда, в аудитории. Я была ошарашена, не знала, что сказать, но он не ждал ответа: «Хотите я покажу вам райский сад?» и повлек меня в сторону от общей тропы. Мы зашли в какую-то калитку и оказались в скверике, шедшем параллельно дороге. Здесь никого не было: видно, тайна его входа была известна не всем. Запах прели был тут еще сильнее. Мы молча шли к метро. Его внезапная говорливость исчезла, я была слишком потрясена нашей встречей. Возле метро мы расстались, я сказала, что должна еще зайти в магазин, – и убежала. Бывает слишком много счастья, я боялась, что оно начнет литься через край. Долго-долго бродила по вечернему городу, повторяя: «Я счастлива, я счастлива», в голове отдавалось «Рю-рик, Рю-рик».

Он искал меня глазами. Находил. Я незаметно кивала. Начиналась лекция. Я не писала, слушала, радовалась мальчишеским интонациям. Чудесный учебник Реформатского, полученный мною в библиотеке, вразумительно и с блеском разъяснил мне многие премудрости языкознания. Этот учебник стал моей настольной книгой. Отправляясь на лекцию, я заранее разбирала новый материал. Я приходила на лекцию все зная. Лишь при этом условии, как я скоро поняла, можно было уследить за причудливой мыслью исследователя, за ее скачками и зигзагами, поисками ответа, внезапными озарениями.

Особенно интересен для меня был раздел сравнительного языкознания. Рюрик Григорьевич приводил примеры из всех языков, живых и мертвых, очень много из древнееврейского. Знал ли он, что я еврейка? Вокруг бушевала стихия. Распоясавшиеся студенты громким шепотом обсуждали вчерашний фильм, жевали бутерброды, разгуливали по аудитории. Лекция читалась для меня одной. После лекции он быстро собирал чемоданчик и уходил. Вскоре окружающие стали замечать, что Рюрик Григорьевич смотрит во время лекции только на одного человека. И этот человек, в отличие от прочих, внимательно слушает, кивает головой и даже иногда отвечает на поставленные вопросы.

Как-то ко мне подошла староста группы, работавшая до поступления в деканате и знавшая все про всех. Она поинтересовалась, какие у меня планы насчет Рюрика. Я опешила. – В каком смысле? – В самом прямом, житейском. Если далекие, то надобно тебе знать, что он женат и есть ребенок. А жена работает на нашем же отделении на кафедре общественных наук. Она смотрела на меня с торжеством и сожалением. Думала, наверное, что я очень расстроюсь из-за услышанного. А я рассмеялась. – Спасибо, Люда, за информацию, но я предполагала, что он женат, ему ведь лет тридцать пять, не меньше. Он староват для меня. А языкознание мне нравится просто так.

Она отошла раздосадованная. Не думаю, чтобы ее послала его жена. Скорее всего, сработало любопытство. На нашем женском факультете было мало мужчин.

Весной был экзамен. Многим хулиганствующим бездельников он принес расплату. Они его не сдали. Рюрик Григорьевич внимательно слушал несколько путаных первых фраз и отправлял отвечающего домой. Деканат был недоволен, провалившихся оказалось слишком много, кое-кто из семей неприкасаемых.

Для меня экзамен начался катастрофой. Принимали его двое – Рюрик Григорьевич и некая Сусанна Николаевна, молодая аспирантка с огромной пышной прической. Семинары, которые она проводила в течение года, были для меня мукой. Предмет она знала плохо, скорее всего, была чья-то родственница.

Меня раздражало ее диалектное произношение, фрикативное украинское «г». Праздником были весенние семинары с Рюриком. В комнатке на последнем этаже сидело человек десять, окно было открыто, доносились запахи и шорохи сада. Входил Рюрик. Ставил на стул чемоданчик, разыскивал меня близорукими глазами, улыбался. Я тоже улыбалась и кивала. К этому времени он должен был уже знать мое имя, так как я его несколько раз поздравляла с праздниками – Новым годом, Маем – и подписывалась «Ваша студентка Амалия Хозе». Он садился, называл страницу, мы начинали языковедческий разбор текста.

 

Конечно же, отвечала в основном я. Думаю, мои сокурсники молились, чтобы я не болела. Он ни разу не назвал меня по имени, только: «Вы, пожалуйста», «А что вы думаете по этому поводу?», «А что если вы не правы?» Я оживлялась, говорила уже без всякого смущения, мозг работал быстро и безошибочно. Мне нравилась эта маленькая комната и то, чем мы занимались; на мне было синее, в первый раз надетое легкое платье, и, кажется, он его заметил и оно ему понравилось. Он задавал вопросы, я отвечала. Звенел звонок, наступала перемена. Студенты и студентки выходили курить. Я стояла у колонны одна. И это было хорошо. После перерыва семинар возобновлялся. Счастье длилось.

И вот экзамен.

Дня за два до экзамена мы должны были сдать учебники с текстами, предназначенными для разбора. По-видимому, сдали их не все. Штук десять учебников я обнаружила в своей студенческой сумке, сиротливо прислоненной к стене экзаменационной аудитории. Штучки сокурсников. Переполох нарастал. Уже раза два в дверях появлялась разгневанная Сусанна Николаевна, возвещая, что экзамен не начнется, пока все тексты не будут у экзаменаторов. Со слезами на глазах и с тяжелой, набитой учебниками сумкой я вошла в аудиторию. В ней было пусто и тихо. Сидели двое экзаменаторов. Я раскрыла сумку и стала вынимать из нее учебники.

– Ага, – сказала Сусанна, – вот кто, оказывается, у нас этим занимается. Как не стыдно! Я считала вас… – Неужели вы думаете, вы считаете…, – я не могла продолжать, голос мой оборвался, из глаз полились слезы.

Вдруг я услышала смех, его смех. – Да что вы, Сусанна, как вы могли подумать такое на девочку? Студиозусов наших не знаете? – и он подошел ко мне.

– Успокойтесь. Все пустяки. Давайте я вам помогу.

Он стал быстро вытряхивать на стол оставшиеся учебники. Сусанна сидела прикусив язык. Слезы мои высохли, я поглядела на него: – Успокоились? Вот и славно. У него были светлые, с искорками глаза. Они смеялись. Я была уже возле двери, когда до меня донеслось:

– Постойте, вас ведь Эмилия зовут?

Я не ответила, притворила за собой дверь. Экзамен начался.

И опять случилось странное. Мне выпало идти к Сусанне.

Нет, она не увидела меня растерянной, я четко ответила по билету, быстро справилась с практическим заданием, выстроив сложнейшую цепочку корней. Она рассеянно кивала, рассматривая свои отполированные ногти. Когда я кончила, строгим голосом попросила повторить только что сказанное, ей что-то не все понятно.

Я повторила, она попросила уточнить.

Терпение мое было на пределе. Мы обе абсолютно точно знали, что ничего по этому вопросу она не знает, что вообще по всем вопросам я знаю гораздо больше, чем она. И вместе с тем, в этой ситуации она могла спокойно привести меня к неуду, измотав и выведя из себя. В тот момент, когда я, распаренная и взъерошенная, почти кричала ей, что за фонетические процессы, происходившие в санскрите, я не отвечаю, рядом раздался все тот же знакомый смех:

– А за что вы отвечаете, можно узнать?

Он стоял рядом и наблюдал за нашим поединком.

Я выпрямилась, Сусанна помрачнела, хотела что-то сказать, но он ее опередил:

– Сусанна Николаевна, позвольте передать вам этого студиозуса, совсем меня замучил, а эту студенточку, разрешите, я сам проэкзаменую.

И он не оглядываясь пошел к своему столу. Я встала и, не взглянув на Сусанну, пошла за ним. По языкознанию он не задал мне ни одного вопроса, сказал, что ему достаточно моих ответов на семинарах.

– Я вижу, вы увлекаетесь предметом…

Я кивнула.

– Вас Эмилия зовут?

Что-то внутри меня загорелось, и я ответила довольно резко:

– Нет, меня зовут не Эмилия. Постарайтесь запомнить!

– Ого, вы какая – «графиня Эмилия». Знаете, как дальше?

– Знаю, если вы о лермонтовских стихах. Там: «Графиня Эмилия белее, чем лилия. Стройней её талии на свете не встретится, и небо Италии в очах ее светится».

Я остановилась.

Он продолжил:

– Но сердце Эмилии подобно Бастилии. Похоже на вас?

– Нет, не похоже. Я сейчас красная, к тому же, меня зовут не Эмилия.

– А как же?

– Посмотрите на майской открытке.

– Так и не скажете? Тогда я посмотрю в зачетной книжке. Он открыл мою зачетку, вывел в ней первую пятерку, встал. Я тоже встала. Он пожал мне руку и сказал: «Поздравляю вас, Амалия. Если бы вас не было на лекциях и семинарах, я бы не знал, для чего хожу на службу».

Эту сцену видели все вокруг и впоследствии раздули из нее бог знает что.

* * *

Пора было возвращаться. Я уже сделала два круга по бульвару. Сейчас около шести. Надо еще немного прибраться перед приходом гостей. Вернувшись, быстро окинула взглядом свое жилище. Две маленькие комнатенки, кухонька, узенький коридорчик, блеклые обои, стандартная мебель, очень много плюшевых зверей: их почему-то дарили ко всем дням рождения. Книги, книги, старый проигрыватель на тумбочке возле тахты. Слава богу, перед маминым отъездом мы с ней сделали в квартире генеральную уборку. Вспомнила мамин ворчливый голос: «А то зарастешь без меня грязью». Как ты там, мамочка?

В семь часов пришла одна Кира. Остальные задерживались. Она объяснила, что к ее подруге, тоже русичке, – кстати, это мама Коли, – приехала по обмену учительница из Штатов. Кира и Колина мама язык знали плохо. Решили обратиться к моей помощи, тем более, что гостья изъявила желание познакомиться с одинокой русской учительницей. В добрый час. Против ожидания, я не обнаружила в себе злости. Пусть приходит, пусть вечер пройдет в разговорах. Не дай бог, снова начнутся мысли, страхи… Кира принесла кекс. Я достала чашки, блюдца. Когда со мной мама, гостей принимает она. Я до сих пор плохо знаю, где хранится наш праздничный трофейный сервиз, привезенный отцом из Германии. Так и не нашла; будем пить чай из обычных советских чашек. Кира, между тем, рассказывала новости.

Только что ей позвонила Софа из школы, очень извинялась, умоляла простить, говорила, что ее поведение на педсовете непонятно для нее самой, просто нашло какое-то затмение, иначе не объяснишь. Затем Софа объявила о цели звонка. Не хочет ли Кира вернуться? Дело в том, что ситуация в школе резко изменилась. Похоже, что директора со дня на день снимут, на него скопилось много компрометирующего материала, а рука наверху, вечно его спасающая, сейчас сама вынуждена спасаться.

В школе образовались две враждебные группировки во главе с партийным Виталием и ею, беспартийной активисткой Софой. Оба претендуют на пост директора, но ее, Софу, поддерживают низы, учителя и обслуга, а Виталия – верхи, районные органы образования и выше. Она, Софа, боится как бы не прислали варяга и стремится к консолидации всех низовых общественных сил вокруг ее, Софиной, фигуры. Кира рассказывала важно, пытаясь воспроизвести Софину лексику и интонации. Мы обе посмеялись. Значит, теперь Софа ищет у Киры поддержку. Смешно. А не спросила ли у нее Кира, что такое слышала она, Софа, в коридоре, проходя мимо кабинета литературы. Какую такую крамолу, ведь даже произнести побоялась, поди ж ты! А сейчас обращается за поддержкой, зовет назад. Кого зовет? Кого всего год как официально признали некомпетентным и неквалифицированным педагогом. Ай-яй-яй.