Сей мир. Стена

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Коротко, Дана стала у-Богой, можущей жить в затмении, что другим – нестерпимейший свет. Бог спрашивал: «Кто со Мной?» – и увидел верное сердце.

Дану искали, как вифлеемских древних младенцев. С первым морозцем были врачебная с полицейской группы. Дану выкрикивали в Щепотьево, состоявшего из избы под инеем.

Но она их не слышала, устремлённая вниз по Лохне, или Фисону, в вечный эдем… Конвульсии первородных грехов свалили её в разлоге; там Дана мучилась, чтоб нестись после к станции, сесть на поезд и, плача, что едет «к маме», быть под Калугу, к женской обители, где её не желали знать; а потом, в слезах, мчать в Москву и, бродя там неделями, оказаться в конце концов под ночным дождём возле здания, за каким текли Ленинградским шоссе под фарами реки трафиков в эру дерзостных жриц любви, гуляющих по обочинам в сексуальной хайповости. Дану кликнули.

– Отхомячилась? – бормотнула высокая, с накладными ресницами и ногтями дамочка.

Дана молча стояла, не понимая.

Дамочка, к ней приблизившись, отвела свой зонт и спросила: – Ты мокрощель, смотрю?

– Мокрощель я, – вторила Дана. Странность её прикрывали сумрак и дождь.

– Впервые?

Дана молчала.

– Возраст… лет сорок?

– Да.

– И есть презы?

– Да.

– Покажи мне.

Дана явила обе ладони.

Дамочка прыснула. – Этим вату катать, дурища. Шла бы ты к маме.

– К маме не надо. Мама не хочет.

Дамочка мыслила вслух раздумчиво: – Всё равно ведь начнёшь когда… Ты, скажу, не ахти собой, но таких тоже любят… – Пальцами отвела она Дане мокрую прядь со лба и дала ей большую с хрустами пачку. – Ладно, айда со мной. Нас имели, имеют, будут всегда иметь! – Она прыснула и пошла вперёд… При огнях шоссе она в Дану всмотрелась, но было поздно: чёрный сверкающий лимузин подплыл; из задней двери послышалось:

– Girl, приблизься!

Дану привлёк к себе суетливый и лет под сорок, с пейсами из-под шляпы чёрного цвета, маленький человечек; взглядами Дана встретилась с пассажиром вторым, огромным, коротко стриженным и седым, как лунь. Круглый маленький суетливый тип задирал ей куртку.

– Вы, босс, не против? Вы меня наняли, – он трещал, – для дела, и мне угодно вас испытать. Озлись вы, нравственно оскорбись, вцепись в моральные-де устои, то есть запни вы здесь мою прихоть, – я не смогу вам верить. Вдруг, потеряв сто тысяч, вы пожалеете, – где тогда мой процент? Я был адвокат из дошлых, и я навиделся, как ломалась судьба! Проводят курс, что сулит преференции, и пасуют вдруг. Типа, шёл ты, шёл и – бабах в дерьмо! Либо кто-то вдруг Моцарт стал, а утюг подле нот забыл, и нет Моцарта: спёкся, ноты сгорели. Ровно как я, пардон, в девяностых был VIP-ом и нуворишем – нынче наймит у вас. Я, причём, не сошёл с ума, не утратил ни смётки, ни интеллекта. Но!! Я постиг вдруг… – он взял хрустящую пачку Даны из её мокрых маленьких рук. – Я понял, что сей разумный, нравственный мир наш – только каприз. Мытьё наших рук – каприз, блажь, вычуры, а обычное – чтоб они были грязные. Ибо истинен не прогресс культуры, но чтоб, к примеру, гордый Нью-Йорк с Москвой были в прахе, как древний Мемфис либо Афины; пыль чтоб всегда забивала лёгкие; чтоб гавно с мочой вечно пачкали стринги. Также, босс, истинно – что Лас-Вегас с рулеткой вас обанкротит. Истинно – что порядок и разум суть в испражнениях. Сходно истинно – что как раз мой каприз над всем. Я теперь это понял. Раньше я – Ройцман – горних высот искал, непреложнейших истин. Всё в цицероны мнил. Умный мальчик еврейский, я о себе был мнения!.. О, я искренно думал, что лишь случайно Богом не сделался. А в итоге взыскательный мальчик Ройцман… – он сжал немеющей Дане ногу, – вышло, затем рождён, чтоб сыметь эту сучку и улететь к чертям с вами в пошлый Лас-Вегас с глупой затеей как ваш доверенный и слуга… – Он фыркнул. – Сучка пустяк, причём! Сучка, может быть, путь для нас, чтоб, как все в свой час мы из сучки низверглись, – снова вошли в неё. Да, вошли с головой, с ногами – и всё, мы в истине! – Он стал хлопать Дану по заду. – Я завожу себя… Я от девок страдал всегда. Им дай стройных, высоких, а не пузатых… Девки тупые… Вот за всех девок эта шлюшонка мне и ответит! Прежде Лас-Вегаса въедем в чёртову девку через врата её и в ней кончимся, – бормотал он, щупая Дану. – Где же врата в тебя? Что же Ройцман в случайной уличной девке снова познает, как ему велено во священном Писании: «И познал Адам Еву», – что Бог Израиля вроде как запрещал, но исподволь провоцировал?.. Вам претит, босс? Полно, расслабьтесь! Это лишь шалость, эратикон такой чисто гётевский! Флирт, амуры, интрижечка!.. – Он ощупывал Дану. – Грязно, скотливо, Павел Михайлович? А вы – чище? Знаем мы, как за день суммы падают и за что, как вам. Эти семьдесят лямов – в дар вам от друга-де? от Георгия Маркина? Ой, лукавите!.. Ну-ка, что там имеется?.. – Он, водя рукой, резко дёрнулся и воскликнул вдруг: – Прочь, мутантка!!.. – После он выпихнул Дану вон. – Кошмарно… Там ничего нет! Павел Михайлович: у неё ничего! Нуль! Nihil1!!..

Их лимузин поехал. Стриженый и огромный, в смокинге, пассажир изрёк: – Не вышло? Вновь «не познали»? Вот вам и крах, дельцам, вашей дерзкой особости; а за вами и миру крах.

Встало в Дане Щепотьево, и она на другой день, утром, вдруг обрелась там, в дедовом доме, скрывшемся вскоре в белых сугробах, как и разрушенный красный храм (припомнила, «Вознесения»), что свистел в ветрах километрах в пяти от видимых лишь дымами сирых селений, но от неё – в ста метрах. Дана измучилась. В ней пошёл ход к неспящему, ведь она пробудилась; но и к беспамятству, ибо помнить ей нечем; и к неядущему, раз обмен веществ в ней закончился; и к немёрзшему, ибо Дана не видела в стуже тягот; и к недающему плотью тень, ведь атомы в ней распались; и к неболящему, раз болит, лишь чтó познанно; и к лишившемуся рассудка – склада библейских гибельных ценностей. Зиму Дана не ела, сходно не думала и не знала потребностей – но жила-таки. Плюс влагалища у неё, – как выяснил, помним, круглый пейсатый маленький Ройцман на Ленинградском ш. в лимузине, – не было, дабы махом «познать» её, а «познав», разложить по полочкам. В человечестве взялся третий род. Бог, Творец всего, возводил её в новое по Своей благодати, с ней не советуясь.

В мае Дана открыла двери избы своей – и вошла в верезг птиц, в ярь солнца, в зеленотравье, в запах черёмухи, в свистопляс одуванчиков. Обнажённая, она скрылась в полях на склонах, где не пахали и где взрастала в пении жаворонков иная жизнь, первозданная. После Дана купалась в искристой Лохне, где отражался рай, и ждала подле норок местных лисиц с лисятами, а потом отдыхала в сумраке сада, чувствуя сущностность. Что бы Дане ни встретилось – ликовало. Бог наполнял её…

И была она далеко; маршрут её невместим… Вернувшись, встретилась с чудом: храм Вознесения, прежде никший в руинах, внове отстроен был вплоть до кружев креста! Охранник впустил её в сполох золота от окладов икон, в сияние царских врат, в синь фресок, в музыку купола. И, пробыв там ночь, обнажённая, акварельно-прозрачная, Дана скрылась опять в свой дом – единственный из исчезнувших деревень, чьи титулы оказались вдруг на столбах с табличками: «с. Щепотьево», «с. Чадаево», «с. Рождествено», «с. Никольское». Просмотрев вещи деда, в ночь Дана вышла плакать к кресту над ним на лугу перед Лохною и к поваленному столпу. Затем она понеслась в Мансарово, и лисицы неслись за ней вместе с совами и прыгучими зайцами вплоть до новых чуд. Храм мансаровский тоже цел, обнаружилось! И разрушенный храм в Тенявино воздымал кресты пары маковок белоснежного цвета!

Бывшее Бог содеял небывшим, Дану любя.

2. Единое на потребу

В джипе, катившему на курорты трассой «М 2, юг», дымной и шумной, речь шла о женщинах, хотя зной стоял утомительный, не спасал и кондишн. Сзади был человек лет в тридцать. Спереди, пассажиром же, был толстяк, улыбавшийся репликам, сильно пахший парфюмом. Задний, как младший бодро вертевшийся на пейзаж окрест, после Тулы свитийствовал, увидав проституток возле обочин, что он бы «снял» одну.

– Представляете, мир сорвав, насладиться им!

– Расплатиться и бросить, – с ходу продолжил тему толстяк, – как выпитую бутылку. Некто заметил… кто, я не помню: в женщине тайны нет… Ишь, «мир сорвать»! – ухмыльнулся он. – «Мир», по-твоему, в особях, что от голоса тенора получают оргазм? Мне нравится Геродот, ворчавший, что континенты: Азия, Африка и Европа, – женские именем. А записчики от Христа «троичную» ипостась исправили в «Дух Святой», хоть сам Христос на родном арамейском «Дух Святой» нарекал как женский. Вспомните суетность, в кою сводятся грёзы женщины: топ-модели с ногами до крашеных пухлых ртов, блондиночки с куцей мыслью в мозгах о тряпках и с собачонкой в сумке от Prada. Барби – вот уровень, до какого взбирается женский род! Взять, сгинувшие три дамочки, – СМИ шумят о них день и ночь: певичка и олимпийка и всем известная стерва-спикер, – сгинули просто так? Не просто так, но за шашни в чуждой им сфере, я полагаю, в сфере мужской, разумной. Пусть я женат, твердить готов: всё, что им позволительно, – холить плоть. У женщины нет души, нет разума.

– Так, – изрёк ведший джип и, вроде бы, сорока лет, правильных черт лица, бесстрастный и сухощавый, плюс в безупречном сером костюме, в серой рубашке с галстуком, человек.

– Сэнсэй Разумовский, – задний задорился, – свет прольёт!

Оба смолкли – выслушать знавшего двадцать пять языков, способного всякий факт, коль нужно, обосновать со ссылкой на философские, дискурсивные и научные выводы. Он умел вести доказательства лишь цитатами: от Фалéса до Канта, Юма, Батáя, Пирса, Монтгóмери и так далее. Трое были сотрудники Института социо-философских опытов и прогнозов, где Разумовский вёл то ли сектор, то ли отдел эвристики, кибернетики и подобного, плюс работал во ВШЭ (а полностью – в «Высшей Школе» -де экономики).

 

– Так, – изрёк он. – Женщина – нонсенс. Вот вам свидетельство: яйцеклетку недавно слили из спермы, что подтвердило второстепенность и производность женской природы, женского вообще феномена. По Платону, первое существо был некакий андрогин, решивший оформить женское; то есть женское в андрогине вдруг вознамерилось быть субъектностью, – подчеркнул он. – Вспомним апокриф, тоже затрагивавший вопрос полов применительно к смерти: «Ева в Адаме, не было смерти. Как отделилась, сделалась смерть людей. Если Ева войдёт в него, если он её примет, смерти не будет». Женщина, ergo, – нонсенс, деструкция, крах, regressus, не человек в существенном, кардинальном, конститутивном, определяющем высшем смысле.

Задний насмешливый пассажир пофыркал. – Жизненно важный тип, я замечу, эти фемины. Как без них и куда?

– Тип, – вёл Разумовский, – периферийный. Деторождение не столь нужный акт… – обогнал он плетущийся в горку трейлер и завершил мысль: – в нашу эпоху. Мы исправляем функции мозга, мы заменяем свитчами нервы. Мы близ исхода мыслящей и вообще живой биологии в машинерию чипов, модулей, блоков и, продолжая, самонастраивающихся к действию и себя обучающих схем, устройств и платформ. Природный же человек у финиша; он обочь парадигм развития… – Говорящий прервал себя, обгоняя замедливший резко трафик. Кончив манёвр на скорости под сто двадцать, он чуть не сбил, задев, мужика, пошедшего через трассу, пьяно шатаясь.

Ехали молча, прежде чем струсивший покрасневший толстяк свёл к шутке: – Пьяни везёт, друзья! Он не знал целей гения и отца супермозга, доктора трёх наук, блестящего Разумовского, что отводит цифири жизнепространство даже убийством мерзостной плоти. Ибо всемирный биоценоз в сих целях должен быть изведён вполне; русский комплекс, – инертный, косный, нетрезвый, вялый, дурной, – тем более.

Разговор свернул на Россию, чтó-де и как она, почему тормозят реформы и отчего пьянь, мерзость, грязь, тупота, инерция и коллапс регламентов. Когда пахший парфюмом бодрый толстяк сказал, что, мол, немцы после войны отладили быт галопом, мы же неспешно били баклуши ладно натуре, что и прекрасно, то Разумовский начал полемику. Ибо он не со зла, признался, чуть не угробил пьяного пентюха, кой поплёлся по трассе, нет; но, сам русский, даже и чистый, разумом он Россию чтил весьма и желал, чтоб её ВВП рос, это во-первых; чтоб дураков изгнать и дороги улучшить, это второе; чтоб государство выстроить в духе честных, разумных и прагматических высших ценностей, это главное. Он был против режима, губящего страну, рассказывал о внедряемых, – вместо прав и возможностей, адекватных эпохе, – принципов и общественных вкусов «века Кижé». При знаниях, выходящих за рамки только России, он слыл учёным универсальных пролиберальных идеологий, что и способствовало карьере. Он прогнозировал тренд развития; если нужен был вывод по философским, мировоззренческим прогностическим темам, то обращались к нему. Труды его направляли биотехнологов, кибернетиков, математиков, физиков, у которых per se2 нет родины. Его звали работать в центре стратегии и AI-технологий при Пентагоне, вместе с прославленным Б. Н. Чейзвиком. И, хотя он имел здесь средств много меньше, чем был достоин, он в ней остался, в странной России. Может быть, оттого что мечтал претворить себя в вымирающей шири, где бесконечно жили в беспамятстве от былого и где от мысли до мысли пять тысяч вёрст – а значит, где в преизбытке места идеям? Космополит, он слыл патриотом, не потому что хватил своих, но умнó и резонно дискредитировал верхоглядов. Произвела фурор «Апология тьмы египетской». На доктрину, что-де «закон» (строй, нормы, этику современного бытия землян) начал древний Аврам из Ура, верой, мол, двинувшийся «невесть куда» и обретший там правду (дабы позднее Климент-церковник счёл философию воровской, сочтя, что она, «позаимствовав у еврейства истину», «отнесла её в свою собственность»; а затем Татиан-писатель выдвинул тезис, что, так как праотец старше греков по времени, то ему и почёт за тех, «кто, укравши учение, не признались»; чтоб, вслед, Нумений-пифагореец продекларировал, что Платон всего-навсего Моисей по-гречески), то есть с Библии быть пошла философия и культура с цивилизацией, – вот на эту теорию Разумовский спросил: не ясно, как «отец веры», бросивший якобы «стогны» лжи людской и укрывшийся «в пýстынь обетованную», оказался в Египте не беззакония, но «закона», где он меняет Сарру-супругу, символ страстей, раз женщина есть стихия, и иудейское родовое невежество – на «закон» как раз в виде данных ему фараоном благ, таких, причём, основательных, что потом его внуки жили в Египте, а Моисей затем стадо диких «колен» своих наставлял по Египту же?.. Разумовский всегда ценил «черпающий в себе лишь» мыслящий разум и принижающих логику сокрушал. Поэтому, когда далее развивавший тему толстяк заканчивал: «Русским быть трудолюбами и активно трудиться? Не очевидно! Мы – племя рая, не совершившие первородный грех, о котором все знают, – то есть познание зла/добра! Считай, мы в раю поныне и надрываться нам, значит, нечего; мы не пали с Адамом, дабы горбатить „в поте лица“; мы – „лилии“ из евангелий, распрекрасные „лилии“, что не трудятся, не прядут, друзья!» – Разумовский прервал с ему свойственной прямотой, сказав, что сейчас мотивирует рассудительность и расчётливость в русских, вкупе со знанием мáксим зла и добра, наглядно, веско и внятно: первого, с кем столкнутся, – а это будет, ясно же, русский, – он обратит к порядку.

– Да. Так и будет. Разум обяжет, ведь очевидности убеждают, как только действуешь, принимая их. Взять хоть русскую тягу к водке, – жёстко добавил он и свернул к просёлку, что, средь всхолмлений на беспредельной с виду отлогости, полз, вихляясь, на запад, вниз.

Их «лендровер» прыгал в ухабах.

Двое примолкли: задний насмешливый молодой субъект и парфюмный толстяк смекнули: нечто затронуто в Разумовском.

Впрочем, и зной стоял нестерпимейший, чтоб не съехать куда-нибудь на пленэр с запруженной дымной трассы, ибо дорога вниз означала спуск к речке, судя по карте.

Солнце сверкало, зной умножался, а Разумовский, в сером костюме, в серой рубашке, правил к «единому на потребу», как называл он обоснование в русской расе ума и логических свойств не меньших, чем у иных, но бóльших. Доводов в этом экскурсе он хотел найти, кроме прочего, для своей эпохально важной работы, должной и разум вечным венцом венчать, но и жизнь вконец упорядочить.

Он мечтал о порядке, он ненавидел жизненный хаос. Он восстал на случайность и произвольность и предикат их «вдруг» с напряжением всех рассудочных сил. «Единое на потребу» был ему разум, знавший законы. Мыслить суть быть, считал он, быть значит мыслить. Я живу мысля, он растолковывал; я живу не когда, скажем, ем еду, но когда отдаю себе в том отчёт. Мир – в разуме; и закон – строй, норма, мера, порядок – есть царь над всеми, смертными и любыми бессмертными, а поверх – совершенный логический алгеброидный символ, НЕОБХОДИМОСТЬ как неминуемая стена, не внемлющая молитвам, строй очевидностей, общепризнанных истин, вроде, что дважды два даст четыре, хоть ты убейся. Главное – уяснить ту стену и ей покорствовать, руша Deus ex machina, то есть блажь, прихоть. Главное – возводить на здравых первоосновах, коим покорствует даже бог (возьмись такой).

Бог есть логика, чистый разум, мнил Разумовский, рациональность, власть интеллекта. Он, как Цельс, лютовал, встретив тех, в коих вера не сводится к знанию, но враждует с ним, и мнил чудо палачеством и насилием над порядком вещей, над мозгом, автором космоса, для которого чудо точно плевок в глаза, в зоркость oculi mentis. Вот на таких людей есть оружие – диалектика, к коей нужно прибегнуть, дабы весь мир, склонясь, повторял твою истину как единственную, нудящую. Своевольным натурам, дерзким характерам, что опасны для разума, он готов был внушать закон: ты не веришь в смерть? – удостоишься казни, дабы уверовал; дважды два не четыре? – в кнут маловера, пусть исчисляет плети ударов; хаешь порядок? – в дом сумасшедших, дабы проникся жаждой порядка. Цель всех суждений, как и поступков, – в мысленной службе НЕОБХОДИМОСТИ, нет иных богов; и пока не стряхнуть с себя романтический вздор, не войти вполне в сферу чистых понятий – истин не сыщешь, не установишь. Если есть «Яхве», «Сущее», «Нус», «Идея», «Бог из машины», «Будда», «Христос» etc. – значит нет разума, что немыслимо. Есть лишь разум и сущность – НЕОБХОДИМОСТЬ, матерь законов. Надо любить ЕЁ. Человек – для законов, но не для жизни. Ищущий знания, разум чужд всякой жизни как произвольности; жизнь сведётся им в бытие по правилам. Люди станут не тело, не биомасса – но комплекс цифр. Зачем жизнь? И от бессмертия польза та лишь, если задуматься, что смерть портит oculi mentis – гидов по ясным, точным критериям, ведь умершему не внушить впредь должное. Мёртвый волен, самоуправен, как бы преступен… Впрочем, бессмертие – не для плоти, только для разума.

Бога нет, люди смертны, воля подсудна. Разум не смотрит, есть или нет душа: ему нужно, чтоб его слушали и ему не противились. Оттого Разумовский был, кстати, девственник и носил только мытые в спирте вещи. Гадится, оскверняется жизнь, не разум, лучшая наша часть, pars melior nostra. Вечные истины – не для жизни, что загнивает, и не для бога, мёртвого на кресте своём. Разумовский не знал (намеренно) «неклассической физики», посягавшей на догмы, модной с недавних пор, но per se исходящей из «дважды два четыре». Так, не иначе, – или нет разума, созидателя принципов. Допустить, что есть бог, сочиняющий истины, – значит мозг убить. Произвола не может быть; в этом случае стал бы «бог из машины», кто бы крушил закон, утверждающий: то, что есть, – есть законно, необходимо, а не по прихоти. Всё должно быть – разумно; бедствуют там лишь, где мало разума, в том остатке стихий, что клеймил он как «жизнь» и с чем с детства боролся. Бескомпромиссный, он отрицал жизнь. Разум обязан был жизнь убить. Поэтому в бойнях уличных кошек силами ДЭЗов либо догхантеров Разумовский усматривал триумф разума, лишний раз жизнь стеснявшего. Жизнь – не стоила. Разумовский боролся с ней. Если всё-таки отступал – не плакал. Да, не смеяться, сходно не плакать, но – понимать! Не плакал, только кривился, зная железно: истина нýдит и убеждает. Неубеждающее неистинно. Быть в тепле убеждает? – значит, печь истинна. Стену разве пробьёшь лбом? – истинен сопромат. Смерть явна? – значит смерть истинна, не иначе. НЕОБХОДИМОСТЬ, если ты раб ей, радует. В чудеса он не верил. Он избегал «вдруг». Звался он «Кантемир» в честь Канта. Жизнь он не чувствовал, предпочтя чувствам – мыслить. НЕОБХОДИМОСТЬ, коя упряма и беспощадна, – вот что есть истина. Бог Иакова, Авраама, Христа? Чушь. Разум – вот бог реальный! Истинно – что для всех, что признанно, что внедрилось без спроса даже в ум бога, если тот был бы. В вере лишь дерзости: мол, хочу и лбом сталь пробью. Чудеса отрицались им; бытие без остатка виделось в разуме, тайн не нужно. Люди уходят, принципы – вечны. Разве они для нас? Нет, но мы для них. Пропади homo sapiens – математика будет. Люди и боги – все склонят головы под чугунностью «дважды два четыре» (тщетно «подпольный» псих Достоевского фыркает), но не будет вовеки, что дважды два даст тридцать. Истина гнула и Парменида, и государства, знал Разумовский. Так, не иначе. НЕОБХОДИМОСТЬ в сём мире правит, и лишь смирение перед ней – свобода; смирным даёт она. Рок согласных с ним водит, дерзких рок тащит. Набожным он советовал иллюстрировать веру прыганьем с крыши. Если потребна публике церковь – пусть это будет Храмина Разума, где священник Сократ. При всём при том, Разумовский уверен был: философия не должна творить без достаточной базы, Что философия? – калька, образ, прислуга НЕОБХОДИМОСТИ, плюс рентген её и оглядка, пристальная, покорная.

Он, живя в категориях, в коих мыслил, требовал, – от себя самого, естественно, – чтоб в любом его слове, жесте и действии утверждалось: жизнь исчислима, как математика. Он из частной конкретики ладил стать отвлечённостью, парадигмой всеобщности, избывал «патологию», точно Кант, поставлением перед самостью виселиц. Он хотел и себя слить в принцип, став отвлечённым био-понятием. Люди – вздор; сущность – в Разуме. Он писал «Обобщающую бионику» эры киборгов, электронных людей, компьютеров. Род людской исчерпался и прекращается, мнил он искренне, понимая инертную, пропитýю Россию ярким примером. Женщину тоже мнил он ничтожным – тем, чья роль кончилась. Если он трактовал её, то отнюдь не как особь и не как пол тем более, но как просто органику, днесь почти что ненужную. Времена грядут переломные! Разумовский стремился к ним, не жалея себя ни прочих в этой ползущей в хаос вселенной, ведь на иное жизнь не способна. Он изводил жизнь в разум, мысля логично, что, если разумом всё пошло быть, им и венчается. Он тропил тропы Разуму. Он искал неизменный и идеальный ordo-connexio многих rerum3, невыносимый собственно жизни, как она есть, но – истинный, где случайность с капризом (и даже бог) бессильны, где правит тождество вещи – мысли. Он, воин разума, верил в благо порядка в той страшной мере, что проклял чувства. Стать частью строя – вот в чём задача. Коль мир порочен, то от незнаний. Цель – мир выстраивать математикой. Цель – забыв про бессмертие «душ» и прочее, обетонить всё алгеброй, дабы приняли, что такой-то – тридцать второй, такая-то – двойка с третью, то – сто девятое, а вон то – миллионное. Он сводил жизнь к формуле; одолев её в логике, он хотел жизнь избыть. Поэтому, что б ни делал он и куда б он ни ехал, мыслил разумно, целенаправленно.

 

Кусковатый асфальт тёк вниз, к селу, предварённому длинными, ряд за рядом, жилблоками, что продолжились древними, порознь, избами по-над поймой; сразу за ней, в холмах, был приземистый, эры Сталина, клуб; вразброс него – избы красного кирпича и церковь синего цвета. К западу, в трёх-пяти верстах, пойму метил другой храм, ярый от золота. На восток, вдали, у означенной поймы, виделись два церковных шатра с крестами. Сей преизбыток клерикализма был ненормален, но Разумовский, занятый мыслями, факт едва лишь отметил феноменальной пристальной памятью и свернул, чтоб, промчав мимо остовов от колхозных ферм, мимо нескольких изб в сирени, выехать к речке. Там он спросил у типов, рыболовящих с кружками пива, чтó, мол, за место.

– Эта… Мансарово… На сожи́г? Едь вправо; будет сожи́г. – И старший из рыбаков зевнул. – У Лохны. Так, малый, речку звать. Всё акей, прикинь. Речка Лохна, ехай направо, будет сожи́г.

– Есть дело, – вёл Разумовский. – Кто вы, представьтесь.

– Эта… Толян и Колян мы, – шатко встал старший, бросивши удочку, и, достав покурить из брючины, вдруг прикинулся деловым, нахмуренным, хоть икал с перепоя, пах перегаром и был в помятой рваной футболке.

Младший вдруг тоже встал, бросив кружку. – Мы эта… братья с ним. А вы кто?

Гость начал: – Надо поставить эксперимент. Смысл в том, что для жизни надобны деньги. Где их вам взять, Толян?

Тот курил и кивал, потупясь.

– Ваш бизнес плох, в руинах. Вон, вижу остовы: ведь от ферм?

– Разграбили. Тут чеченов тьма. Их Ревазов тут… Он, братан…

– Шовинизм, – прервал Разумовский. – Так что о главном. Есть здесь красивая панорама? Место получше?

– Есть.

– Залезайте, – кратко велел он.

Молча Толян/Колян влезли в джип. Отправились по просёлку… Минули две избы, овраги, чахлую пустошь… Выбрались на бурьянистый склон под солнцем, что был над речкой, где Разумовский, сняв пиджак и оставшись при брюках ниже рубашки, строго продолжил:

– Жду вас здесь с косами. Если скóсите пять-шесть соток, дам двадцать долларов. Деньги – труд. Мы её очищать должны, нашу родину. Возражения?

– Эта… вытопчут. На сожи́г придут…

– Я сказал, – бросил гость. – Решайтесь. И, если выкос, символ порядка, здесь будет впредь с сих пор, дам вам доллары, тысяч пять. Согласны?

Он был серьёзен, строг и при галстуке, в серой с искрой рубашке от J. Armani. Он внушал пиетет.

– Слышь, скока рублей, те долары-то твои?

– Изрядно, тысяч под двести.

– Бле, завсегда, акей!

По одной из колей в бурьяне, сплюснутом джипом, братья ушли тотчас, обсуждая событие деловыми вскриками.

Москвичи оказались на косогоре, вроде над речкой, им пусть невидимой, но журчащей чуть ниже. Их берег пуст был и шёл отлогостью под высокими травами, изнурёнными солнцем. Пахло цветеньем; небо сверкало; пчёлы жужжали; воздух качался, пьяный от зноя; в мареве вправо мнилось селение и бредущая сквозь бурьяны к ним голова. Напротив, левобережьем, метрах в трёхстах, над поймой и на яру, над зарослями акации, были в фас три избы из древних: левая – красного кирпича и с каменными сенями; средняя – длинная, в штукатурке; правая, низкая, при сарае, каменная, опускалась в разлог, за коим, но на другом яру, отмечалось селение. Москвичи пили квас в бутылках, и Разумовский в этих трёх избах левобережья словно угадывал кадр фильма, то ли какую-то фотографию из докучных, назойливых. Впрочем, мозг забивать излишне, постановил он. Вскоре задумавшись над «этическим» Фихте, он не заметил, как оба брата, вновь появившись, косят от джипа косами вниз, укладывая в ряд травы, часто оттачивая два лезвия, ибо зной, затвердевшие стебли и муравьиные кучи быстро тупили их. Он вернулся в реальность, как только потный мрачный Толян сказал, чтоб они «не пульнули по ненароку».

– Тут пострелял один…

Чуть кивнув в знак того, что он внял чуши пентюхов, взяв за первую их «сожи́г», кой будет-де, Разумовский досматривал, как в бурьянном стоянии от усилий косцов оголилась прогалина и как просека изошла вниз, к речке, блещущей солнцем, так что возникла с виду площадка, годная для гандбольно-теннисных игр. Махнув косарям: «Кончай!» – расплачиваясь, он выделил резко вставшую в стороне в бурьянах, там, где не кошено, фантастичную, в перьях, явь под космами светлых пышных волос, вдруг двинувшуюся медленно, отчего разноцветные и обильные перья стали порхать. В реальности явь шла в бабочках: перламутровки, ио, морфы, нолиды и голубянки, белые с красным зорьки, жёлто-лазоревые зеринтии, адмиралы и траурницы в бархате, призрачные стеклянницы, махаоны, лимонницы, олеандровый бражник, совки, репейницы, мимевзéмии, углокрыльницы, крупноглазки, хохлатки, бархатницы, чернушки, нимфы, капустницы, аполлоны, медведицы, подалирии и павлиньи глаза – обычное для российских широт и чуждое, всё мерцало, кишело и трепетало, переливалось, реяло, таяло, друг за дружкой взлетая и обнажая зыбкую в формах плоть. Три спутника созерцали зрелище. А затем толстяк процитировал:

– Узкоплечий, широкобёдрый, коротконогий и низкорослый пол мог прекрасным счесть разве что сластолюбец, мысль Шопенгауэра, вроде…

– Не низкорослый, нет! – вставил младший с восторгом. – Нимфа, напея… Полубогиня… Чудно, божественно!.. Вот что жизнь на природе!

– Жить на природе – значит жить разумом. – Возразив, Разумовский умолк скривясь.

Будь факт женщиной, мнил он, в качестве ясной, определённой, распространённой в мире реалии, о которой есть знания, он бы смог судить; но чтó шло – избегало оценок из-за миражности и игр света. Бабочки чудились, – он внушал себе, – от жары либо солнца. Не было, кстати, пары косцов-пьянчуг, чтобы их расспросить о мóроке: получив свои деньги, братья ушли бурча. Разумовский поправил правильный галстук. Так, всё… Стоп. Хватит… Нужно спокойно сосредоточиться. Солнце сдвинется – лучевая проекция исключит мираж. Это – явно «случайное», что являет не сущность, нужную разуму, но попутное, химеричное, зряшное. И он галстук расслабил. Ибо случайное оттого случайно, что есть лишь миг, не дольше; вроде как бог у всех во языцех, благо отсутствует… Разумовский забыл, что миг порой растяжим, а вечное мимолётно, и что в случайностях скрыто главное, коренное. Он видел девочку лет в тринадцать, с космами, в пляжных древних очках, обычную, исключая раздетость, зыбкую голость. И – махаон над ней… Она шла, будто их троих не было. Он признал, что она будит чувства, в коих стихия.

Первый встрял младший из москвичей: – Э-э… Девушка, сколько времени?

Та застыла под взбитыми клочковатыми прядями светлых длинных волос. – Не знаю, – произнесла.

– И вправду, знание вредно, – шумно вздохнул толстяк, отираясь от пота мятым платком. – Уверен, будь вы учёней, нам стопроцентно не повезло бы. Нам не открылась бы ваша прелесть.

– Значит, не знаете, вы решили? – вёл младший, пятясь, а после рыща пальцами в джипе. – Кстати, не ходят этакой голой, милая нимфа. Тоже не знали?

– Нет. Я не знаю ни А ни Бэ. Я дура… – Та подступила, и, кроме бабочек, что вились вокруг, да сияния, от неё исходящего, ничего на ней не было, также не было тени. Девочка зыбилась всей своей белокожестью с ванилиновым запахом. – Меня Даной звать, – вдруг добавила.

1Нуль (лат).
2По сути (лат.).
3Связь-порядок вещей (лат.).