Za darmo

Лента жизни. Том 2

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Лежи, Васька! Не двигайся!..

Лешка кинулся навстречу дробному топоту, не замечая никого, кроме поверженного Васьки, корчившегося в пыли. Он так и не услышал, как роем налетели осы, жалящие лошадей, не понял, какая сила сбила его с ног.

– Ма-ма… – только и успел выхрипеть Лешка полузабытое слово с последним толчком воздуха, покинувшим его узенькую, пробитую копытом грудь…

Глава 18. Горькая весть

Тренировка подходила к концу. Особой усталости, как это случалось нередко в первые дни после переезда в столицу, Люба не испытывала. Втянулась в работу, в коротких паузах отдыха научилась полностью отключаться от всего, что могло забрать хотя бы крошечку энергии. Она берегла себя, ибо понимала главное: никто так не ободрит ее, даже Кеньгис, как это мог делать один только Иван Михайлович. Увидев, что она выдохлась, Пашкин обязательно обронил бы шутливо что-нибудь вроде: «Татьяничева, ты вязать умеешь?» А она бы добросовестно ответила, что умеет. Тогда Иван Михайлович вполне серьезно поинтересовался бы, захватила ли Люба с собой спицы. И, узнав, что нет, не захватила, завершил бы невозмутимо: «Жаль… Пригодились бы довязать то, что ты тут на дорожке наплела напоследок…» И морщинки у глаз собрались бы в пучок озорных лучей.

Странно было видеть сегодня лишь какое-то неотрывное внимание к ней Кеньгиса. Как правило, он своей деловитостью создавал атмосферу, не предполагавшую шуточек и розыгрышей. От него исходила непонятная ей серьезность, будто бы и не игра все это – бег по кругу, словно бы во всем этом заключен некий высший смысл… Чего это он теперь не отходит ни на шаг, справляется о самочувствии? И при этом избегает смотреть прямо в глаза, хотя обычно он едва ли не гипнотизирует Любу, задавая ей очередную работу на тренировке.

– На сегодня довольно, – объявил Кеньгис и захлопнул журнал, куда заносил результаты пробежек.

Обычно это означало, что закончена лишь основная часть тренировки и Татьяничевой, как и другим девушкам, предстояло потратить еще минут пятнадцать на так называемую заминку. Люба даже по-своему любила эту часть занятий. Легкая завершающая трусца позволяла расслабиться и как бы отделиться от изматывающего напряжения основной работы. Тело гудело, постанывало в истоме, которая не грозила вновь обернуться очередным рывком, рассчитанным «от сих и до сих» ускорением. Руки обвисали свободно, тяжелели отходящие от онемения плечи. Спина слегка округлялась, а ноги творили каждый шажок, как последний. Захочу – остановлюсь хоть вот здесь, хоть вон за тем виражом. Сознание свободы выбора опьяняло, оно было наградой за каторгу подневольного следования графику тренера. Графику умному, рассчитанному на электронной машине, куда заложили все ее, Татьяничевой, физические данные – параметры роста, веса, длины ног, пульса, объема легких, способности максимально поглощать кислород, кровяного давления до и после нагрузки и еще десятка два столбцов цифири. Кеньгис не уставал повторять, беря в руки журнал с планами и графиками, результатами выполнения намеченной работы: «Как ни сложен человек, но его можно вычислить. Ну а формула успеха известна с незапамятных времен – бить в одну точку и себя не жалеть. Если я не прав, то пусть меня поправят». Желающих поправить кандидата наук не отыскивалось ни среди его учениц, ни среди коллег. Слово Кеньгиса – авторитетное слово.

Татьяничева пристроилась рядышком с Нафтимой, и обе мелкими шажками заскользили по упругому газону, закольцованному оранжевой дорожкой. Политая под вечер трава щекотала ступни, приятно холодила кожу.

После матча с юниорами ГДР в Лейпциге Нафтима изменилась. Вроде бы и та же девчонка, да не совсем. В Лейпциге она победила на «полуторке», о ней написали газеты, взяли интервью для телевидения и радио. Но Люба видела, что Нафтима мало радуется случившемуся, от расспросов отмахивается. А ведь сумела сразу на пять секунд улучшить личный рекорд. И как это ей удалось? Однажды вечером она обронила в комнате перед сном: «Покормят перед стартом чем следует – побежишь как миленькая…» Ничего это не прояснило, и Люба даже обиделась: «Может, у них в ГДР дорожки короче наших? Ну и бегай там себе на здоровье!» – «Обещали, что на здоровье не отразится», – туманно откликнулась Нафтима.

Протрусив три круга, девушки направились в жилой корпус, где на первом этаже размещались раздевалки и душевые. Вахтер, заметив Татьяничеву, поманил пальцем и сказал, внимательнее обычного вглядываясь в нее:

– Тебя ждет Эдвин Оттомарович. Он просил не переодеваться. Сказал, что душ ты примешь у него дома.

– Растем, Любаша… – протянула удивленно Нафтима. – Эдвин Оттомарович зря к себе приглашать не станет.

Татьяничева растерянно поглядела на подругу. До сих пор ничего подобного не было. Что за спешка? Просьба Кеньгиса пугала своей загадочностью.

У подъезда перед зданием спортшколы, на стоянке машин, забитой в это время отечественным автоширпотребом, голубой «Мерседес» Кеньгиса выделялся, как лебедь среди серых уточек. Эдвин Оттомарович стоял рядом со своим автомобилем.

– Садись, Любаша, – пригласил он, распахивая дверцу.

Кресло заботливо приняло ее в объятия. Сидеть в такой машине было внове, однако сейчас это не радовало.

– Ты не волнуйся, – поспешил успокоить Эдвин Оттомарович, – я отвезу тебя обратно.

Его слова сняли напряжение, охватившее было девушку, но холодок непонятной тревоги остался. Хорошо, хоть не придется трястись в сокольнических дряхлых трамвайчиках на обратном пути.

За рулем своей красивой машины Кеньгис выглядел так, словно сел сюда на минутку-другую встряхнуться между важными делами, вот только доедет до ближайшего поворота, где за углом его непременно ожидает кто-то нужный, от свидания с кем отрывает именно Татьяничева, невесть как очутившаяся в салоне голубого «Мерседеса».

Привычная дорога на Кутузовский проспект, где жил Кеньгис, отнимала у него около сорока минут. Следуя в кавалькаде разномастных автомобилей и сумасшедших мотоциклов, Эдвин странным образом отключался от деловых забот и успевал даже отдохнуть. Но эта поездка не сулила сбросить стрессовые путы.

Откинувшись на подголовник, Татьяничева расслабленно посматривала по сторонам, отмечая про себя, как постепенно густеет поток машин, как расширяются улицы в местах новостроек и вновь сужаются по мере приближения к центру с его старинными зданиями, ни одно из которых не походило на соседнее. Глазу не скучно было скользить по строениям, шпалерам липовых аллей на бульварах, мозаичному мельтешению магазинных вывесок, рекламным щитам с уже начинающим светиться аргоном, пучкам указателей и дорожных знаков, облепивших перекрестки и повисших над мостовой. Порой взгляд выхватывал из несущегося разнообразия силуэты высотных зданий, сгрудившихся в центральном круге столицы. Издали, с севера города, на них взирала свысока Останкинская телебашня, за дальностью потерявшая значительную долю величия и пугающей громадности. Макушка башни терялась в низких облаках, только кольцо ресторана проглядывалось более-менее четко.

Они въехали на Садовое кольцо и двигались теперь стиснутые со всех сторон автомобилями, тонущими в собственном рокоте, шелесте шин и скрежетании тормозов перед светофорами. Люба даже зажмурилась от этого скопления мигающих красных и оранжевых фонарей.

Кеньгис не нарушал молчания, ему хотелось, чтобы Люба отвлеклась. Разговор предстоял тяжелый…

С утренней почтой пришло письмо от Пашкина:

«…Не знаю, как ты воспримешь мое сообщение, но я обязан довести до тебя горькую новость: погиб младший брат Любы Татьяничевой – Леша. Очень прошу тебя сообщить об этом Любе. Я бы написал ей самой, но обрушивать такой удар наедине рука не поднимается. Круглая сирота, а теперь вот и брата единственного потеряла… Мне думается, что в этой ситуации она способна на непредсказуемые поступки, так что вы там со Светланой не оставьте ее одну в беде. Телеграмму я не дал по той причине, что на похороны брата Люба все равно не успела бы. Пусть она меня извинит…»

Письмо лежало в кейсе на заднем сиденье. Самым простым выходом было бы дать прочитать его Любе. Но делать это до тренировки Эдвин не хотел, жалко было срывать занятие. В последние дни Татьяничева, похоже, стала успешно переваривать нагрузки, и по ряду контрольных тестов можно было судить, что уровень формы достаточен для участия в Спартакиаде школьников. Татьяничевой там светила медаль. С другой стороны, Эдвин понимал, что сообщить тяжкую новость все-таки должен именно он. Лучше всего – в домашней обстановке: Светлана утешит девушку по-матерински. Он очень сомневался, что найдет в себе необходимые слова. Да и есть ли такие слова на свете? Правда, Светлана пока не в курсе, он не решился портить ей рабочий день, тем более что после лекции на подготовительных курсах в университете она собиралась в издательство за гранками новой хрестоматии по русской литературе. Вузовский учебник запущен в производство, а в редколлегии возникли кое-какие разногласия по ряду статей, и Светлане надо было разобраться с этим прямо в типографии. Кажется, выпустили из списка статью о Некрасове и его стихи. Случай пренеприятнейший, а тут еще это письмо…

Конечно, Светлана найдет способ повлиять на Любу. Надо убедить девочку не поддаться первому порыву, который обязательно возникает в таких случаях, – кинуться в Свободный.

Минуя высотное здание на площади Восстания, «Мерседес» набрал ускорение на отутюженной ленте развязки и нырнул под мост. Замельтешили неоновые светильники, режуще ударяя по глазам. В путанице дорожной разметки Кеньгис уверенной рукой вырулил на Калининский проспект и через Москву-реку направился на Кутузовский. Люба узнала кольцо Бородинской панорамы, известное ей только по открыткам. Потянулись длинные ряды газонов, шеренги лип, упирающиеся в Триумфальную арку. Это был элитный район, где жили сливки интеллигенции, крупные руководители, люди со связями. Кеньгис гордился своей избранностью, считая, что добился всего по праву сильного и энергичного человека, у которого каждая минута на счету.

 

Припарковав автомобиль у подъезда здания с башенками и скульптурами, фигурными балконами и монументальными парадными дверьми, Кеньгис нарушил долгое молчание:

– Ну вот и приехали. Надеюсь, тебе у нас понравится… – он осекся на середине дежурной фразы.

Светлана была дома, и Эдвин облегченно вздохнул.

– Знакомьтесь. Вот наша дальневосточница – та самая, о которой я тебе рассказывал, Люба Татьяничева…

– Светлана Львовна, – представилась высокая русоволосая женщина.

На хозяйке был длинный до полу табачного цвета халат, стянутый в талии поясом с кистями, простые домашние туфли без пяток. Она была красива той московской красотой, которая сродни ликам иконописных страдалиц, огромными глазами глядящих на мир из своей тайны, которая и есть их жизнь. Прямой, правильной формы нос, тонкий и слегка заостренный, с лепестками чутких ноздрей, словно бы выписанных старательным богомазом. Рука ее была суха и прохладна, пожатие длинных пальцев едва уловимо. В приглушенном свете малиновых настенных ламп трудно было определить ее возраст. Люба решила, что никак не больше тридцати пяти, но, когда они прошли в гостиную, поняла свою ошибку. Пожалуй, Светлана Львовна была постарше Эдвина Оттомаровича, причем значительно. Однако открытие это почему-то не удивило. «Наверное, у него и должна быть такая жена – красивая, умная, солидная… Кажется, она профессор», – припомнила Люба рассказы Нафтимы о тренере.

– Ты извини нас, Светочка, мы прямо с тренировки. Нельзя ли приготовить ванну?

Ничем не выказывая удивления, хозяйка удалилась в недра огромной квартиры с высоченными лепными потолками и вскоре вернулась с большим махровым полотенцем.

– Пойдемте, я покажу, – пригласила она усталым голосом, в котором не было ни обижающего пренебрежения, ни нарочитого участия. Так зовут с собой или близкого человека – или так говорят хорошо воспитанные люди.

Зеркала, кафель и стерильная чистота ванной комнаты обдали Любу блеском неизвестной ей домовитости, зажиточности без тени излишества. Набор флаконов с шампунем елочной гирляндой украшал длинную полку над объемистой ванной.

– Дальневосточнице, я думаю, приятно будет оживить в памяти вот этот запах, – Светлана Львовна выбрала флакон, на этикетке которого броско впечаталась алая кисточка ягод. Люба узнала лимонник и подивилась. Иероглифы на этикетке – то ли китайские, то ли японские. Каким-то образом дальневосточный уроженец, претерпев неожиданное превращение, совершил путешествие из дальних краев и поджидал ее в этой хирургической чистоты ванной комнате. Шампунь был розоватого оттенка с едва уловимой горчинкой в почти неосязаемом запахе.

– Мойтесь, не торопитесь. А я пока займусь ужином.

Закрыв дверь, Светлана Львовна вернулась в гостиную, присела на кожаный диван под открытыми полками с книгами, где ожидал ее муж.

Ни слова не говоря, Эдвин протянул ей письмо. Она глянула на конверт, но не взяла.

– Если не сложно, объясни в двух словах что там. Извини, мои очки в кабинете.

– Хорошо… У Татьяничевой погиб брат. Ее бывший тренер сообщает об этом и просит нас здесь как-то разрешить ситуацию.

В один миг со Светланы Львовны слетел налет равнодушия. Она словно бы включилась в сеть высокого напряжения.

– Ты подожди, пока она помоется, я что-нибудь приготовлю на стол.

Жена поспешила уйти, оставив Эдвина одного обдумывать первые слова, которыми надо сказать о случившемся. Конечно, необходимо показать письмо. Только так! Это документ. Она узнает руку тренера. И надо же такому случиться накануне Спартакиады! Считанные дни остались. Кто скажет, сумеет ли Татьяничева восстановиться после мощного нервного выброса? А если она потребует отправить ее домой, то дорога в оба конца, неизбежное угнетение от посещения могилы брата напрочь вычеркнут предстоящий старт. Столько труда вложено, и вот все планы рушатся. А ведь Люба и без фармакологической «подкормки» готова не хуже той же Нафтимы Хасаевой.

В недрах квартиры послышался голос Светланы Львовны. С ней появилась и румяная Татьяничева, распарившаяся, по-девичьи чистая. Светлана толкала перед собой чайный столик, маленькие колесики тонули в ворсе ковра, и столик словно бы плыл, дымя кофейником и распространяя дразнящий запах истинно бразильского напитка, когда только что обжаренные зерна размалываются в ручной кофейной мельничке (не иначе! – это целая наука) и тут же завариваются крутым кипятком. Это вам не растворимый порошок, подаваемый на скорую руку. Именно кофе служил индикатором отношения Светланы Львовны к людям, посещавшим их дом. Эдвин облегченно вздохнул: значит, на нее можно надеяться в предстоящем разговоре.

Подвигая бутерброды с ветчиной и тонко нарезанной бужениной, Светлана Львовна деятельно угощала девушку, ела сама, но Эдвин видел, что делает она это через силу, скорее изображая свое участие в ужине. К собственному удивлению, он обнаружил, что ему-то как раз есть хотелось. Сказывался день на ногах, начатый в лаборатории, заполненный встречами, поездками и завершенный тренировкой, давшейся сегодня нелегко.

Люба молча ела и все ждала, когда же они скажут ей наконец, зачем привезли. Ведь не за тем же, чтобы помыться чудесным лимонниковым шампунем и пить терпкий кофе из чашечки величиной с детский кулачок, тонкой и прозрачной, как лепесток кувшинки. Вообще-то она не любила кофе, вернее, не была к нему приучена, воспитанная на чаях, киселях, компотах и праздничном интернатовском какао. Но понимала, что кофе в этом доме обожают, смакуют мелкими глотками, и сама тоже пыталась действовать так же деликатно, не перекладывая сахара, стараясь не звякать ложечкой. И облегченно вздохнула, когда чашечка опустела, так и не утолив толком жажды.

Молчать далее было невозможно. Кеньгис вынул письмо из конверта, положил его на край столика, поближе к Любе, чтобы она обратила внимание и узнала почерк Пашкина. Но Татьяничева лишь натянулась в струну, однако бросить взгляд на письмо почему-то посчитала неприличным, хотя и догадалась, что оно имеет к ней какое-то отношение. Тревожный холодок подкатил под сердце.

Пауза тянулась пугающе, и Кеньгис, кашлянув, начал:

– Сейчас ты прочтешь это письмо… Прошу тебя стойко встретить все, что ты узнаешь из него. Это написал Иван Михайлович.

Он пододвинул письмо вплотную и увидел, как в глазах Любы вспыхнул страх. Она даже отшатнулась, словно ее ударило током.

– Что там? – прошептала девушка, не в состоянии протянуть руку к письму.

– Крепись. Случилось несчастье с твоим братом…

– Леша… Он жив?!

Люба обвела взрослых людей взглядом в надежде увидеть, что она ошиблась в страшной догадке. И поняла – Леши больше нет.

Так вот почему эта поездка через всю Москву! Вот отчего она услышала той памятной бессонной ночью печальную музыку, так и не подсказавшую ей выход из тоски одиночества…

Женщина обняла ее мягкими руками, прижала к груди. И они обе заплакали: девочка – о брате, а женщина – от сочувствия и воспоминаний о своих потерях.

Кеньгис вжался в угол дивана и ждал, когда их слезы кончатся. «Боже, – позавидовал он Светлане Львовне, – мне бы вот так принимать к сердцу чужое горе. Покрылся то ли броней, то ли коростой».

Но уже через считанные секунды Люба резко оторвалась от груди Светланы Львовны:

– Я хочу домой! Эдвин Оттомарович, помогите мне!

И столько кипело в ее голосе горя, злого отчаяния и решимости, что невозможно было не откликнуться на этот призыв смертельно раненной души. Говорить сейчас о Спартакиаде невозможно, оскорбительно. Все предварительные рассуждения рушились, подобно карточному домику, при виде глухих, затихающих и от этого становящихся еще невыносимее рыданий.

Провожать Татьяничеву они поехали вместе со Светланой. Ночной рейс на Благовещенск отправлялся в два часа. Успели заехать в спортшколу, поставить в известность дежурного педагога. Люба собрала в дорогу сумку, переоделась. Нафтима дала ей новенькие джинсы, привезенные из Лейпцига.

В Домодедово Эдвин нашел знакомого администратора. Тот написал записку кассиру, и Кеньгис купил билет. Вскоре объявили регистрацию, очередь зазмеилась мимо весов в комнату досмотра.

Расставаясь, Люба чуть слышно прошептала почерневшими губами:

– Спасибо за билет. За все… Я заработаю – верну…

Глава 19. На круги своя

Огнева была в цехе, когда ее пригласили к телефону: «Звонят из Москвы».

Она не удивилась голосу Эдвина. Почему-то ей казалось, что после встречи между ними вновь возникло ощутимое поле тяготения.

– Здравствуй, Галина. У тебя машина на ходу?

– В порядке… Ты что, прилетаешь?

– Галя! Большая просьба: встреть сегодня вечером в аэропорту Татьяничеву. Она должна быть по местному времени что-то около двадцати одного часа, сорок пятый рейс. Ты уточни там, пожалуйста, возьми на контроль это дело. Могу я на тебя надеяться?

– А что случилось?

Она слушала далекий голос Эдвина, объяснявшего ситуацию, и ее тонкие брови собирались домиком.

– …Было бы неплохо, если бы ты отвезла ее в Свободный, – выделился конец фразы, после которой Эдвин сделал паузу. – Ведь ты же у нас за рулем – Чи-и-калов…

Галина невесело усмехнулась:

– Больше ты мне ничего не хочешь сказать?

– Извини, но я тебя, наверно, отрываю от работы. Пока разыскал твой номер, пока дождался, пока ты пришла…

– Словом, «пока»?

– Да, будь здорова! Привет Пашкину. Я к нему попробую дозвониться. Постарайся убедить Ивана, чтобы он там не вел контрпропаганды. У девочки стало налаживаться в Москве, а тут эта беда. Но ты-то ведь понимаешь? Ты же сама бегунья…

В трубке занудил сигнал отбоя.

Самолет приземлился по расписанию. В грозовом августе случалось это нечасто, но на сей раз судьба шла навстречу Татьяничевой, стремительно приближая час, когда надо будет сказать себе, что все произошедшее не кошмарный сон и спасительного пробуждения ждать напрасно. Ее тело жило как бы отдельно от сознания, и это чем-то напоминало последние метры бега по дистанции с грузом чудовищной усталости. Чувства словно бы атрофировались, не хотелось ни спать, ни пить, ни есть. Люба пребывала в трансе, слезы выплаканы, ничто не сулило облегчения.

Она не удивилась, когда в сумерках на площади у аэропорта ее взяла за плечо женщина, в которой Люба узнала Огневу.

– Я за тобой, – просто пояснила Галина.

Усевшись в «Жигули», обе некоторое время молчали, не глядя друг на друга. Потом женщина тряхнула копной каштановых волос, рассыпавшихся по плечам, спросила высоким, чистым, словно у девочки, голосом:

– Куда едем? Сразу в Свободный или у тебя есть кто-нибудь в Благовещенске?

Последнюю половину суток Люба жила не по своей воле. В стремительном течении событий она сперва подчинялась Кеньгису, потом служащим Домодедовского аэропорта, затем бортпроводнице в самолете. Остановка в Красноярске не вернула ей самостоятельности, прохладное сибирское утро лишь слегка взбодрило тело, ознобив чистым загородным воздухом. В Москве Эдвин Оттомарович предупредил, что ее встретят, но не сказал кто. А она не спросила, ибо ей это было совершенно безразлично. Вместе с билетом Кеньгис дал денег на дорогу, и Люба, не пересчитав, спрятала их в сумку.

Неожиданно она вспомнила, что Настя с Шурой как раз должны быть в Благовещенске. Они ведь собирались поступать в дошкольное педучилище. Подружки наверняка устроились в общежитии. Даже невозможно представить, как она поделится с ними страшной новостью. Но и ехать сразу в Свободный было выше ее сил. Хотелось остановиться, перевести дух и сомкнуть глаза. В самолете не удалось вздремнуть ни минутки, накатывали приступы тихих рыданий. Она из последних сил утаивала от попутчиков свое горе, но ловила взгляды, в которых сквозило сочувствие.

Огнева тоже смотрела на нее с тем печальным прищуром, который жег болью напоминания: все происходящее – правда. Ехать с ней два часа, а может быть, и больше, по длинному шоссе Люба боялась. Ночь. Крутые спуски и подъемы. Наверное, оторвала женщину от важных дел, от семьи.

– Можно в общежитие? – наконец решилась Люба.

Вахтерша спокойно выслушала Огневу, оглядела с головы до ног худенькую фигурку Татьяничевой, неодобрительно задержавшись взглядом на фасонистых джинсах, выделявшихся нерусской рекламной броскостью. Потом остановила проходившую мимо девчонку и, полистав потрепанный журнал, приказала позвать кого-нибудь из восемнадцатой комнаты.

Минуту погодя Шура и Настя шумно сбежали вниз по лестнице – в одинаковых ситцевых халатиках, шлепая тапочками по ступенькам и радостно повизгивая. И горько расплакались, узнав, что привело к ним подругу.

– Ладно вам тут! Ну, успокойтесь, развели мокроту… – заворчала вахтерша и разрешила Татьяничевой остаться на ночь у подружек.

 

– Ночевай, раз такое дело.

Расставаясь, Огнева спросила еще раз:

– Ну так как мы будем? Я могу заехать за тобой утром. Отдохнешь, и тронемся в путь.

Люба замотала головой:

– Не надо, я сама…

В комнате она бросилась на кровать, уткнулась в подушку и застонала глухо, жутко, пугая подружек. Настя и Шура прильнули к ней с боков, гладили, согревали: «Ну что ты, Люба… Ой, что же теперь будет, Люба…»

Только померещилось обеим, что интернат в прошлом, его заботы за кормой, плыви себе в открытое море. И вот гром среди ясного неба! Прошедшие через потери родных, они ненавидели смерть, тесно сплачиваясь перед бедой. И теперь коротышечки утешали подружку, пока она не забылась обморочным сном, так и оставшись лежать ничком поверх неразобранной постели.

В комнату заглянула общежитская воспитательница, седая, по-домашнему в халате. Сочувственно кивая головой, выслушала сбивчивый шепот подружек, посожалела:

– Вот же горе горькое. Где тонко, там и рвется. Только, значит, приживаться стала в столице…

Воспитательница повела за собой Шуру, выдала ей раскладушку:

– Постель там располовиньте, пусть отдыхает ваша Люба. Дорожка на кладбище не бодрит…

Люба встала засветло, разбудила девчонок. Не позавтракавши, добрались до автовокзала. В кассе были билеты, так что жалобиться не пришлось. Молчаливую сосредоточенность расставания Люба нарушила на прощанье лишь деловитым вопросом:

– Сколько до диктанта осталось?

– Да еще пять дней, – откликнулась Настя.

– А потом математика устно, – добавила Шура с надеждой в голосе.

– Ну, значит, ни пуха ни пера!

Всю дорогу Люба смотрела в окно. Знакомый пейзаж целительно отвлекал и баюкал душу. Справа тянулась широкая пойма Зеи с цаплями в камышах многочисленных озер и табушками уток на открытых зеркалах водной глади. Слева дорогу теснили сопки. В селе Натальино, упрятанном в высоченных соснах, автобус остановился на десяток минут, пассажиры вышли размяться, подышать боровым озоном, настоянным на хвое. Люба подобрала сосновую шишку, сухо растопырившую чешуйки, сжала в руке. Чешуйки пружинисто, до боли, впились в ладонь.

За Натальино дорога свернула с высокого края поймы и стала ввинчиваться в сопки, петляя среди обрывистых откосов. Люба поймала себя на мысли, что автобус запросто может сорваться с кручи – и тогда она бы избавилась наконец от тоски и отчаяния. Но тут же, спеша прогнать жуткое наваждение, встряхнула головой и словно в первый раз оглядела попутчиков, разморенных ездой и сонно дремавших в креслах.

На последнем отрезке пути Люба пыталась переключиться, силилась слушать музыку, доносившуюся от шофера, пристроившего на приборной панели маленький магнитофон. Но за воем двигателя музыка доносилась отрывками, ускользала.

Не доезжая совхозного села Москвитино, автобус затормозил среди стройных шпалер сосен и берез, обступивших шоссе. Зашла женщина, и, пока она расплачивалась с водителем, Люба, вглядевшись, признала в ней Ирину Геннадьевну.

– Бог ты мой, вот это встреча, – громким учительским голосом возвестила Ирина Геннадьевна, заметив Любу. – Да ты сиди, сиди!.. А вот, может, твой сосед мне уступит место?

Паренек, дремавший рядом у окна, недовольно завозился, но перечить не стал, пересел в свободное кресло позади.

– Как же это все могло случиться… – вздыхала Пашкина, обмахиваясь платочком и утирая пот со лба.

Ирина Геннадьевна была из тех людей, которые не могут надолго застывать в горе, собственном или же сочувственном. Те недолгие недели, которые прожила Люба у Пашкиных, вспомнились ей сейчас, как забытое кино. Когда в квартире появлялась Ирина Геннадьевна, в ней все заполнялось до предела, становилось шумно. Каждому сразу же находилась работа.

Приглушая окрепшие на речном воздухе голосовые связки, Пашкина заговорила сердито, словно на педсовете:

– Я прямо места себе не нахожу, как узнала об Алеше. Ну разве можно так смотреть за детьми? Эти интернатовские педагоги атрофировались и перестали понимать, что в их руках судьбы и жизни. Закопались в садах-огородах, попрятались по гаражам да у телевизоров…

Люба выслушала тираду разгневанной Ирины Геннадьевны, подождала, пока она успокоится, и спросила:

– Когда это случилось?

– Да вот уже неделя прошла. Кто его знает, как там на самом деле было… Этот дружок его, Коробков Вася, после того как их табун потоптал, сутки до парома добирался. Едва приполз… Может, Леша-то еще живой был какое время. Истек кровью… Хотя врачи и говорят, что смерть наступила практически мгновенно. Недолго мучился…

Пашкина перевела дух, снова крепко утерлась платочком, поправила короткие пряди крашеных рыжеватых волос.

– Значит, так. Идем прямо к нам. Иван Михайлович как раз дома, в саду надо было поработать… Вечерком все вместе сходим на кладбище. Я тебе покажу могилку. Похоронили его неплохо. Хорошо похоронили, с оркестром, военных приглашали, шефов. Поставили надгробие аккуратненькое…

Люба сжалась в комочек серой птичкой, нахохлилась от этих ласково произнесенных окончательных слов, прозвучавших как-то обиходно и потому навсегда безнадежных.

– Ну, а ты-то как в Москве, привыкла? – помолчав, спросила Пашкина.

Люба коротко мотнула головой, в полоску сжав губы и прикрыв глаза.

– А что Кеньгис?

– Каждый день занимается со мной, если в Москве, – с трудом разлепила губы Люба. – Только он часто отлучается в сборную команду.

– Ну и что он говорит?

– Говорит, надо трудиться…

Пашкина качнула головой:

– А то как же! Их передовая наука тоже не сдвинет никого с места без пота. Сок они выжимать умеют. Научились…

Она оглядела Любу, потрогала джинсы.

– Одевают вас вроде неплохо. А кормят?

– Хватает… Тоже по науке, с витаминами…

Ирина Геннадьевна покопалась в сумке, извлекла бидончик. Звякнула крышкой.

– Угощайся – черемуха тертая. «Мармалад», как говорила моя бабушка. Это тебе не аскорбинка в пилюльках. У меня тут с собой в дорожку несколько пирожков. Бери!

После чашечки кофе и бутерброда в доме Кеньгиса Люба маковой росинки во рту не держала. И только сейчас при виде пирожков, испеченных Ириной Геннадьевной, вдыхая сладкий запах фиолетовой массы протертой черемухи, она ощутила голод и сглотнула набежавшую слюну.

Пашкина смотрела, как Люба ест, и сердце заходилось жалостью. Примчалась девчонка с того конца страны, надеясь на людскую помощь. С малых лет в надежде на окружающих, на то, что не дадут пропасть, поникнуть стебелечком под ветродуем.

Автобус вкатил в предместья города, замелькали привычные картины полугородского-полусельского быта с маленькими деревянными домиками, приусадебными огородишками, палисадничками, перемежающимися с разбросанными по кварталам пятиэтажками.

Ступив на пыльный, замусоренный асфальт возле старенького деревянного здания автовокзала, Татьяничева испытала некоторое облегчение. Все-таки это было тем, что называется родной землей, как бы невзрачно она ни выглядела.

Пашкина взяла Любу за руку:

– Пошли к нам.

– Нет-нет, я сама…

Но Ирина Геннадьевна сердито загромыхала, как в классе на уроке:

– Никуда я тебя не отпущу! Ты в зеркало на себя погляди. «Сама…» На двух пирожках далеко не убежишь. Святые мощи, да и только… – Потом снизила тон. – Мне тоже надо на кладбище заглянуть. Бабушкину могилку посмотреть заодно, – поди, просела с прошлого года. Мы нынче на Родительский день не смогли выбраться. У меня туристский слет был в Бардагоне, Иван тоже по соревнованиям проездил. Так что мы вместе и пойдем, нечего тебе одной блукать.

От Пашкиной исходила такая крепкая основательность, что Люба не сумела слова сказать поперек. Все равно не спрячешься никуда со своим горем.

Иван Михайлович встретил их дома. Принял сумку, устало протянутую женой. Не задавая вопросов, проводил Любу в зал.

– Посиди пока, отдохни. У меня борщ доваривается. Пообедаем – потолкуем, как быть дальше.

В квартире Пашкиных мало что изменилось с той поры, когда Люба жила здесь. Кажется, прибавился журнальный столик. На нем грудой лежали газеты. А так все по-прежнему. В серванте, забитом книгами, те же старенькие кубки, полученные когда-то Пашкиным. Сейчас кубки дарить не принято, на хрустальные вазы мода пошла.