Дрёма. Роман

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Новый капитан осмотрится на мостике, приноровится и вот уже слышишь уверенный окрепший голос: «Отдать швартовые! Поднять якорь! Машина полный ход!» Новая публика, ещё обживающая роскошные апартаменты первого класса, интересуется: «И куды же мы теперича?» Им подсказывают, обучают этикету: «Вы теперь не матросня какая. Вы, не Ермилка теперь, а Ермил Петрович, а вы, Глашка, не Глашка вовсе – Аглафира Ивановна. Герои новой эпохи. Ермил Петрович…» «А чаго тебе?» «Ермил Петрович, – укоризненно, – следует говорить не «чаго» – герою новой эпохи не пристало так выражаться – вы элита, будем образовываться в университетах. Итак: «Будьте любезны, осведомите меня». И, Ермил Петрович… «Слушаю вас?» «Вот видите: университетов не стоит бояться. И «бывшие» не за одно поколение манерам обучались и вместо «кофэ» «кофе» говорить учились. Ермил Петрович, галстучек поправьте». «Да ну его в ж…» «Ермил Петрович, Ермил Петрович, – осуждающе, – так положено – вы теперь лицо новой эпохи». «Извините, никак этот аглицкий узел не усвою. Мудрёный уж больно. У-у зараза». «А дайте я попробую». «Ты чего лезешь, да с грязными ногтями, Глашка! Галстук шёлковый, в самом Парижу купленный» «Во-первых, не Глашка, а Аглафира Ивановна. И маникюрам я теперича тоже образована. Не только вам университеты кончать. Во-вторых, прошу при дамах не выражаться более, и, в-третьих, в Париже. Па-ри-же!» «Вот хрень!» «Ермил Петрович! – в один голос!» «Ах, да-да. Глаш… Аглафира Петровна, не затруднит ли вас поправить мой галстук». «Браво!»

И вот в процессе, когда капитан осваивался со штурвалом и громкой связью, а шезлонги на верхней палубе шумно занимала новая светская публика, направляющаяся в вояж к «Райским островам» я застыл на лестнице.

Мимо меня прогнали в трюм несчастных «бывших». Исполнив исторические процессы и примеряя «приватизированные» бриллиантовые подвески, рубиновые кулоны и золотые цепи, наверх важно проследовали защитники и гаранты новой «свободной конституции». «Новые хозяева корабля». А я всё стоял в нерешительности, решая для себя глупейшую историческую задачу: «в чём разница между словами «приватизация» «экспроприация» и обыкновенным уголовным воровством? Мучимый совестью и, не обладая необходимой наглостью, я так и не решался, куда мне направиться: верх или вниз?

Находясь на корабле нельзя быть одновременно и «за бортом». И даже там, в бушующих водах, тебя заметят и прокричат: «Человек за бортом!» Движимые высшей гуманистической идеей люди на палубе начнут метаться, бросать спасательные круги, спускать шлюпку. Тебя под руки поднимут на корабль, приведут в чувство и сразу спросят: «Вы, чьих будете?» При гуманизме, оказывается, нужно спрашивать и определяться. Не ответишь сам, решат за тебя: «Да гляньте, при нём ни бумажника нет набитого, ни цепей золотых, ни, даже, запонок, бриллиантовых. Он с нижней палубы. Точно, точно – с нижней. Спускайте его вниз!» Капитан, согласно капитанской этике, добавит: «Налейте несчастному виски или коньяк…» «Кх, кх». «Ах, да… нижняя палуба, – капитан виновато потрёт лоб, – тогда водки ему. Водочки».

Так моя нерешительность и проклятая совесть, привычка задавать лишние вопросы, когда нужно просто хватать, сыграли со мной злую шутку: вместо положенной верхней палубы я очутился где-то внизу, между третьим классом и машинным отделением.

«Знамёна это важно».

А корабль, тем временем, набирал ход».

Старлей перестал читать и прикрыл глаза. Писал и не задумывался тогда: почему «положенной»? Почему я сам для себя решил, что верхняя палуба для меня, а вот, допустим, этому храпящему майору быть всегда внизу. Или наоборот.

Мнения и суждения – две беды человечества. Два столпа больше похожие на подводные камни и, причём, на самом глубоком месте, где дна не различишь. Идешь себе по течению, рассуждаешь себе, умничаешь: «А вы знаете, я бы на вашем месте поступил так и так… ой! Чтоб тебя…» Спотыкаешься, машешь руками: «Спасите, спасите!» К тебе участливо так наклоняются и поучают: «А я бы на вашем месте, тут кролем или брасом. Кричать бесполезно – захлебнётесь». Несёт тебя течением чёрте куда и уже не подводные камни подставляют подножки, а те что на поверхности, хорошо видимые грозятся размозжить тебе голову или другим способом покалечить. Им наплевать какого мнения ты о них и твои суждения о коварстве природы, о явном и скрытом их тоже мало интересуют. Рассуждай себе, коль так хочется.

Один вопрос мучил меня: не имея собственного мнения и суждения останусь ли я цельной личностью? Не превращусь ли в песочную фигуру, ветер подул, волна набежала, нога чья-то наступила и рассыпался. Распался на мелкие песчинки и стал уже не Ваней, а… мокрым пляжем, к примеру, или глиной, лепи, что в голову взбредёт.

Вот и получается, цветастые знамёна, и мордастые гербы, как лицо знакомого человека – они узнаваемы. О чём не спроси, уже предугадываешь, что ответят. У него сугубо своё мнение, у тебя личное отношение к данному вопросу, а взглянешь на древко с лоскутком в чужих руках и улыбнёшься: свой!»

Старлей оторвался от чтения. Люди всегда готовы какие угодно телескопы и микроскопы изобретать, заглядывать, любопытствовать, познавать, но внутрь себя, упаси бог, и другим не дам! Я – Священная роща и кто чужой покусится пусть пеняет на себя – красоваться его черепу вон на том колу. Клянусь!

«Люди прячут свой внутренний мир от посторонних, так же как всякий хлам прячется в каком-нибудь потаённом чулане, никто не видит, вот и чудненько. Наружу парадные гостевые, хрустальные люстры, книги на полках. Или много книг, или много хрусталя, это уж дело вкуса и культуры. Чулан имеет одно свойство: сколько его не убирай – всегда завален. Вот вам и выбор, на канделябры древние тратиться или в чулане прибраться, глядишь и почище стало в квартире, посветлее, посвободнее, затхлый воздух сменился свежестью.

Нет, не превращусь я в песочную фигуру, не рассыплюсь. И вовсе не мнения и суждения являются теми связующими растворами, коими скрепляется тело человека. Займусь-ка я уборкой в чулане».

Суждения и мнения, – старлей поморщился, – основа осознания: вот – это я, титан, олимпиец, и вы – все остальные. И обязательно там, подо мной. А как иначе, олимпийцу не гоже быть среди людей. Его место высокий Олимп. Его страсти, предпочтения, прихоти – обожествлены самим фактом рождения. Они святы. И кто покушается на них – люди – достойны презрения и осуждения. Олимпийцы всегда лезли в дела людей. Сталкивали между собой. В угоду своим стихиям устраивали свары и козни. Но если кто-нибудь сунет свой нос в дела заоблачных вершин, то бишь, мои, то постигнет его заслуженная кара и месть моя будет ужасна!

Каким же я был ничтожеством! – Ваню передёрнуло. Но выбей из-под ног суждение и мнение, и что?.. Пустота.

* * *

– Кто ты после этого? Чё нюни распустил. Докажи ей и её хахалю. Докажи!

Сашка смотрел зло, он терпеть не мог «мужиков с соплями».

– И что доказывать? Кому?

– Да просто в морду…

– Кому?

– Да хоть ей, хоть ему. Без разницы. Будь мужиком, в конце концов. Я знаю – ты психануть можешь.

– Могу, а потому отстань, Сань, вон лучше наливай.

– И то дело!

Ваня выпил, поморщился и оглядел стол засыпанный крошками, самым сочным украшением которого были сморщенные маринованные помидоры и огурцы. Сашка сидел напротив, вальяжно развалившись на стуле, для него «закадычный дружбан» всё равно что хозяин. Иногда он начинал деловито осматриваться, задерживая взгляд на каких-нибудь мелочах быта, будь то самовар или магнитик на холодильнике. Его блуждающий самодовольный вид словно подсказывал: не унывай, – и будь у него хвост он, беспричинно вилял бы им сейчас из стороны в сторону, увлекая за собой: пойдём, побегаем, косточку поищем.

Сашка это приятель, сосед по району, так: «привет», «привет», «как дела», «не дождётесь», – встретились, перебросились одной другой ничего не значащими фразами и в разные стороны.

А теперь приятель с заявкой на дружбу: «А давай я тебе душу полечу».

– А что и лекарство знаешь?

– Кто же его не знает, вот оно родимое. Проверенное. Прозрачное, аки слеза. Принял и просиял-таки.

– Пойдём полечимся.

– Только я того – на мели.

– Обижаешь. Я знаю, какой год на календаре: ты доктор, а лекарство за мой счёт. Рынок.

– Соображаешь. Мужик.

Ваня кисло усмехнулся, за последнее время ему столько раз меняли половую принадлежность (и родня жены, и её подруги, и прочие), то бабой безвольной обзовут, а то и тряпкой половой, что он начинал сомневаться и всячески рвался доказать: я не зря родился мальчишкой! Мужик я, мужик!

Сашка, подобно опытному психотерапевту, произнёс ключевую фразу («мужик ты, что ни на есть самый настоящий») и теперь входил в дом Вани без стука.

Было далеко за полночь. Сашка, поёрзав на стуле, наклонился, поднял с пола пустую бутылку и вопросительно уставился на Ваню:

– Тут пусто. До капли. Сходим?

– Иди.

– А ты?

– А я не хочу.

– Денег дашь?

Ваня безнадёжно мотнул головой:

– Иди Сань спать. Иди.

– Сам ты иди.

– И пойду.

В качающемся шатком мире, осторожно ступая, чтобы не упасть Ваня спустился по нескончаемым нудным ступеням к морю. Долго бродил по дорожке вдоль моря, выискивая тихий закуток, под сенью притихших деревьев. Так раненный зверь ищет себе убежище, где можно в безопасности зализать раны. Нашёл какой-то уединённый крохотный пляж, всё достоинство которого, заключалось в труднодоступности, высокие кряжистые волноотбойники пугали не только волны своим неприступным видом, но и праздношатающихся курортников.

Ваня неуклюже спрыгнул на гальку и сел у самого прибоя. Хмельно шумело в голове, тихонько плескалось море и Ване казалось, что он весь без остатка растворяется в этом ночном не ведающим света мире. Ущербный месяц испуганно выглянет из-за туч, качнётся на серебристой зыби и снова уплывёт за серый полог облаков, туда где обитали звёзды.

 

– Что я творю?! Ублюдок!

Процесс растворения неожиданно ускорился, только что чётко виднеющийся мол с белой полосой прибоя и далёкие огни города расплылись и размазались, как размазывается акварельный рисунок, когда плеснёшь на него водой.

– Что я творю?

Ваня обхватил голову руками и закачался, напоминая ванька-встаньку.

– Что тяжко?

Ваня замер и прислушался: Голоса?.. Показалось?! Допился!

– Бывает. В таких случаях особенное терпение нужно. Молитвенное. Тогда, может быть, Бог тебя услышит и поможет.

Глюки? Но хорошие глюки – добрые, – Ваня вытер слёзы на щеках. Ему вспомнился недавний семейный скандал. Разругавшись в пух и прах, на кухне с женой, он гневно перешагнул через разбросанные на полу комнаты игрушки и прошёл в лоджию. Острое желание крушить и ломать сдерживалось слабеющим разумом. Так только от воды, напирающей на плотину, зависит, быть катастрофе или не быть. Он тяжело сел на диван, со всей силы сжал кулаки и закрыл глаза. И тогда рядом, совсем рядом раздался знакомый детский голос: «Что папа, тяжело? – терпи, терпи». Он не сразу поверил. А когда поднял голову и открыл глаза, сын Дрёма уже вернулся к своим машинкам и увлечённо жужжал, подражая настоящим автомобилям. Кто это сейчас со мной?.. Дрёма?.. Да нет же он… дитя. В этот миг детский моторчик заглох, сын посмотрел на отца и понимающе, совсем не по-детски кивнул головой, чтобы тут же снова мчаться в игрушечном автомобильчике по узорным дорогам шерстяного ковра.

Кто тогда сказал мне: «терпи»? А сейчас?.. Может у меня того с головой? Может я ненормальный? А кто тогда нормальный, Сашка что ли?.. Кореша его, а теперь и мои?.. Ох, как подло внутри.

– Так постыло всё.

– Понимаю, тем более терпеть надо.

– Да кто здесь!

Ваня вскочил, напоминая шаолиньского бойца из школы «пьяный кулак». Никудышного бойца, который из всех наставлений учителя усвоил одно – как быть пьяным.

– Успокойся, мил человек. Я драться не собираюсь. Вот случайно забрёл сюда. Дай думаю, посижу, может, искупаюсь. Тут и ты следом спускаешься. Видимо не случайно мы тут оказались. Не случайно. Хм, чудны дела твои.

– Я не чудил.

Ваня, пошатываясь, вглядывался в непроницаемо тёмный угол, откуда раздавался странный голос.

– Нет – ты ждал чуда. Не совсем ты, значит, потерянный человек.

– Человек?.. Потерянный?.. Я дорогу домой помню.

– Все помнят чего-то, как им кажется. Сперва так уверенно ведут тебя, прихвастывают, мол, видишь зарубка, дальновидно я её сделал, верно? А потом, глядишь, и плутать начинают, едва смеркнется или другая какая напасть испытать захочет – каждый на своем и спотыкается, на своей же зарубке путаются.

– Слушай, лучше выйди на свет. Не смущай меня неизвестностью.

– А что, и выйти могу. И я к свету склонен.

Навстречу Ване вышел высокий широкоплечий мужчина. Держался он уверенно и бесстрашно. Остальные подробности Ваня не разглядел – очередная туча набежала на месяц и густая тень легла на море и близлежащие округи. Далёкие высотки освещали сами себя. Ни возраста, ни во что был одет незнакомец – разглядеть было затруднительно. Увидев человека, Ваня облегчённо расслабился:

– Уф, а я уж было подумал…

Незнакомец протянул руку:

– Анатолий. Бездельник, радующийся жизни.

– Меня Ваней зови, – Ваня помолчал и добавил, – ты бомж, значит.

– Это как рассудишь.

– Я рассужу?.. – Ваня поискал место, куда можно присесть, нашёл камень и сел, – все кругом умные один я дурак.

– Не говори так, дурак значит – пустой. Дважды пустой. А ты чем-то мучаешься, страдаешь, я вижу. Выходит не пустой вовсе.

– Видит он. Вот ты и попался на собственный крючок, то, что ты видишь, не есть ли готовая картинка, нарисованная тобой и для собственного пользования.

Незнакомец подсел поближе и внимательно взглянул на Ваню:

– Чтобы разглядеть страдание человеческое, одних глаз мало. Сердце только и может, что кровью обливаться – жалеть. Душа – зыбь, можно пройти по кочкам, а можно и в топи забрести. Тут духом прозревать нужно.

– Дух он духу тоже рознь.

– Точно подмечено.

– Это не мной – Высоцким.

– А… песни. Все поют, все тычут пальцами в небо, хотят чтобы слушали, а себя слышать наотрез отказываются. Оттого и получается: на словах ангел животворный – внутри дух иступлённый. И я когда-то бардами увлекался, задушевно было, пока дух внутри меня не заворочался. И такую муку я через него испытал, Ваня, – Анатолий неожиданно улыбнулся, – и поделом. Боль, Ваня, индикатором служит – живой пока! А что дальше? Дальше-то как жить собираемся, и собираемся ли?

– Ты не поп расстрига случаем? Лечишь тут меня. Один поп – Сашка – у меня вон дома пьяный валяется. Долечился так, что без сил под стол свалился.

– Я свою веру через ту муку принял. Боль лекарством стала – исцелила. Тебе сейчас больно, не заливай раны бальзамами и настойками болеутоляющими. Средства эффективные, но временные. Духа чертеняку, который сейчас скребётся у тебя в груди – прогони. Не сожалей о нём. Это он заставляет нас по-своему мир, что вокруг нас, судить да рядить. И когда что неугодно ему становится, не по воле его, тогда он наливает в чашу гнева и зло, щедро наливает, от души, и подаёт: выпей, утоли, мол, жажду. Мы благодарно принимаем напиток сей, осушаем и отравляемся.

– Не складно.

– Что?

– Если он отравит собственное прибежище и ему жить будет тогда негде.

Анатолий рассмеялся и долго не мог успокоиться:

– Вот развеселил-то, так развеселил. Давно я так не смеялся. – Анатолий положил ладонь на плечо Ване, – чистая душа, ох чистая душа у тебя, Ваня. Не зря, нет, не зря мы встретились. Да этому духу, поверь мне, глубоко наплевать на тебя. Он постоялец: «Пожил, покутил, сгорело, дальше пойдём, вон их сколько рождается душевных закутков». Твоя душа сейчас страдает, а он что подсказывает: тебе сделали больно, а ты вдвойне. Отомсти за себя! Остервенись, рви, кусай. Будь мужиком, покажи, на что ты способен! Так?

– Так, Толя, всё так. Будто рентгеном просветил.

Ваня встал, подошёл к беспокойной воде, наклонился и плеснул себе на лицо.

– Море тёплое. Так ты не сектант, какой?

– Я не отделяю кусочек своего счастья от общего пирога. Пирог испекли для всех, тем и живу и радуюсь жизни.

– Ты уже говорил. Искупаюсь.

– Тогда и я окунусь с тобой.

Тогда Ваня до самого рассвета просидел с незнакомцем. Хмель после купания испарился и напоминал о себе неприятным привкусом во рту и тяжёлой головой.

– Вглядись, есть такой миг, когда, вроде, и тьма ещё полновластная царица вокруг, и звёзды незыблемы и взирают на тебя с высоты с космическим презрением, но нет, что-то подсказывает тебе: близится конец ночи. Именно с этого мгновения и тьма – уже не тьма, и звёзды сразу потускнели. Сколько сейчас?

– Полчетвёртого.

– Петухам рано петь. Зато тебе уже известно – грядёт рассвет. Вера, вот она какая, уму неведомо, темно, а ей и во тьме светло как днём. Вот ты спросил меня, как тебе дальше жить. Этим рассветом и живи. Ночи неизбежны. А ты всё равно живи рассветом, и звёзды бывают путеводными, и ночи тихими, и сны летучими. А ты в ясный день верь. И он грядёт. Неизбежно.

* * *

Да были сны. Старлей вспомнил первый сон. Всёпоглощающее пылающее око. В том сне он ощутил себя поленом перед топкой, и до сих пор озноб пробирает. Кошмарный, невыразимо страшный липкий сон.

Анатолий стал его другом. Настоящим, которых много не бывает. Истинная дружба, хотя мы разные: один «плюс» другой «минус». Не важно, кто «плюс», кто «минус» – вместе мы батарейка, от нас зарядиться можно и лампочку зажечь. Анатолий всё твердил, что он раб божий. – Старлей улыбнулся, вспомнив знакомое лицо с твёрдыми волевыми чертами. – Когда я услышал от него «раб божий», тут же почему-то вспомнил Дрёму, его детские глаза и сразу решил: нет Толя мы не рабы – мы дети любимые. Вслух не сказал. Зачем? Путь может быть один – дороги всегда разные. Были другие моменты в нашей дружбе, которые не разлучали нас, но разводили наши дороги в стороны. То он в гору – я по ущелью, то по разным хребтам к одной вершине поднимаемся.

Толя всюду находил войну. Со злом естественно. Он терпеть не мог несправедливость, и когда кого-то притесняли – сразу в бой.

«Ненавидеть зло: не замечать его, не обращать внимания. Оно тем и питается, что вокруг зевак много и соболезнующих», – так думал Ваня и пути с Анатолием снова расходились. Зло питается человечиной…»

Фу-ты, совсем озверел я на этой войне, – старлей повёл плечами, будто его свело судорогой, – надо же – человечиной. Душами оно питается, а, впрочем, какая разница. Итак, на чём я остановился: «Воюя со злом правой рукой, той, что с мечом, Толя, не подкармливаешь ли ты его левой рукой?» «Сеятелей много, пожинать некому…» Тогда он – старлей – сравнил зло с актёром, удивительная метафора: «Не будет зрителей, и актёр покинет сцену – играть будет не перед кем». Толя махнул рукой и ринулся в очередной бой. Потом мы долго не виделись с ним, а когда повстречались, Толя первой же фразой произнёс: «Я прочитал в Библии: мы дети любимые». Ваня снова промолчал, но был несказанно рад, открытию друга. И тогда же решил внимательно прочитать всю Библию, раз в ней давно написано то, на что они сегодня мучительно ищут ответы. И прочитал.

Это было неприятное откровение: святая книга и столько крови, зла, человеческих страстей?! Ваня много раз порывался прервать чтение, находил отговорки: текст мелкий, написано каким-то древним языком корявым языком, и снова читал. И был вознаграждён. Две строчки, всего лишь две из тысячи триста страниц убористого текста вселили в него веру – святая книга! Когда он прочитал их, то отложил Библию, долго сидел и вид у него был отрешённый и умиротворённый: зачем все вы (мы) бегаете взад-вперёд, успокойтесь, присядьте рядом и посмотрите, какой чудный мир нас окружает! Две строчки, вот они: «Возлюби ближнего, как самого себя! И возлюби Бога прежде себя!» Тогда он, кажется, прошептал: «Дрёма». Или не шептал, а только подумал. И тогда же он подумал: мы обязательно встретимся, Толя, и ты обязательно скажешь: «Ненавидеть зло – это не замечать его. Лишать тем самым сил».

Второй сон был удивительным. Лёгким, воздушным. Неземным. К нему спустились с неба разноцветные облака, объяли со всех сторон и земная тяжесть мгновенно исчезла. Облака подхватили его в радужные объятия и понесли куда-то с невероятной скоростью. Скорость – это подсказывало ему его сознание, опыт – полёт не был похож на всё прежде испытанное, и, вообще, на земное. Внутри облаков ничего не ощущалось, он жил, не нуждаясь в чувствах и физических усилиях. Куда понесли, зачем – он не спрашивал. К чему? Сказочно лёгкие облака и это невыразимое чувство свободы. Так чувствует себя не само изделие созданное творцом, но идея.

Первый сон служит предупреждением, второй пророчеством».

Воспоминания прервались, как рвётся старая кинолента, замелькали отдельные кадры, они прервались корчащимися полосками, какими-то буквами, белый неживой экран и всё погрузилось в сумрак.

Старлей пошевелился, вытягивая к печурке и разминая ноги. Сегодня он был куда живее себя вчерашнего. Вчера, со своим олимпийским Я я больше походил на куклу с механическими глазами. Вроде и моргает, а мертвяк мертвяком. И всё-таки, Ваня, ты не лицемеришь сейчас? Каким-то образом ты соотносишь: вот я – Ваня, тут у печурки храпит пьяный майор, там ворочаются ребята, молодые и те, кто считает себя опытным, обстрелянным. Спят хитрецы и умники, обжоры и скромники, хамы, наглецы и тихие души, «ботаники» и «крутяки».

Вон там в углу спит Костик – рубаха-парень, рядом раскидал руки Женька – ловелас, ни одной юбки не упустит, вон и с Катькой из медсанбата уже шашни крутит, не стесняется. В твоей голове одни портреты-характеры и рисуешь их ты – Иван!

Рисовал. Теперь рисует жизнь вокруг меня. Женька рисует, Костик рисует, майор… майор сейчас ничего не рисует, разбуди его и кисточку выронит, – Ваня улыбнулся, – для меня суждение и мнение теперь не Олимп, а тончайшая оболочка. Прозрачная, как в глазном яблоке. Каждый может проникнуть внутрь, отразиться на сетчатке и свободно покинуть мой мир. Останется образ, похожий на дуновение. Наши подобия соприкоснутся, поприветствуют друг друга и каждое пойдёт своей дорогой. Меня могут лобызать, хлопать по спине, отталкивать, оглядывая с подозрительностью или презрением, ненавидеть… Таковым будет их суждение и мнение обо мне. Бог нам судья. Кстати, вот то, что может объединить нас: независимый ни от чего и ни от кого судья. Чей суд нелицеприятный и не земной. Да и судьёй мы называем его, скорее по привычке – имя судье Любовь! Встретив Любовь на Земле, я прославлю эту встречу…

Угомонись, старлей, «прославлю». Жить не лозунги над головой таскать. Потаскал и бросил в общую кучу, до следующего случая. Одно радует: твоё мнение и твоё суждение больше никогда ни в кого не выстрелят. Не убьют и не ранят!

 

Старлей опустил руки, будто в них сразу иссякли силы, и опёрся спиной об острый угол ящика. Хватит разглагольствовать, вот наступит новый день и при свете его будешь геройствовать. Укрепи! Укрепи, когда колени задрожат и тело запросит пощады. Укрепи!

Ваня быстро выпрямился, резким движением смахнул слезу с глаза. Отставить нюни! День, один день – и вся жизнь!

Что же было потом?

Потом было рождение. Чьё? Ну уж точно, не моё! Я родился в одна тысяча девятьсот… А кто сказал, что не моё!? Всё верно: в тот день родился мой сын, а вместе с ним родился я. Заново.

Ваня отложил толстую потрёпанную тетрадь и взял другую, ту, что без картинки на обложке, зачем-то при этом тихо нашёптывая:

– Заново. Заново… Странно, почему я писал не от первого лица. Звучит как: «Мы царь…»

«Вокруг сновали люди. Праздные – с цветами; и ожидающие чего-то – без цветов, но с сумками. Между ними торопливо сновали медсёстры, нянечки, в белых халатах они были похожи на пронырливых ангелов лишённых крыльев и от этого сразу погрузневших. Они шаркали тапочками и цокали каблуками.

К белым халатам с надеждой устремлялись те, кто толпился в большом холле и на улице. Окружали нянечек и медсестёр, молитвенно заглядывали в глаза, о чём-то просили, на чём-то настаивали.

Ждал и Ваня.

На третьем этаже, в общей палате, измученная предродовыми схватками стиснув зубы, стонала его жена. Стонала от боли. В перерывах плакала от обиды – палата напоминала ей прифронтовой госпиталь: кровати, кровати, белые дужки, белые стены. Скособоченный светильник на потолке, висящий на честном слове электрика. Она плакала от зависти: у других мужья, как мужья: «пристроили жён в одноместные человеческие „люксы“, а тут одно убожество, ощущение свиноматки. Отношение такое, будто ты не готовишься родить нового человека, а являешься некой машиной, штампующей детали. За тобой следят, обслуживают и жмут на все рычаги: ну давай же, тужься!»

Ванино воображение живо представило себе справедливое ворчание жены, он поёжился и виновато огляделся вокруг. Ну что, совестливый! Даже роды жене не можешь организовать комфортные. Денег нет! Ну, ну. Другие вон… Самобичевание прервал резкий сигнал:

– Ты чего! Оглох что ли?

Ваня отошёл на обочину и пропустил важный чёрный «Лексус» с кавказким акцентом. Вообще-то машины он любил, но сейчас возненавидел. «Ездят тут всякие. Букеты, шары, фотографы. Позирующая медсестра. Полуобморочная мамаша и рядом толстый производитель счастья. Какой счастливый отпрыск он на сей раз „сотворыл“?»

Сегодня Ваня прождал зря. На следующий день его тоже не пустили и только знакомый усталый голос из телефона сообщил:

– Мальчик. Три с половиной. Такой… такой хорошенький. Крохотный.

– Пустите меня!

– Не положено.

– А тому хрычу можно значит!

Тётка внушительных объёмов, чей белый халат напоминал лоскуток, накинутый на скалу, грудью загородила дверь. Её глаза смотрели заинтересованно: «А ты что дашь? Ничего? Так что же ты в герои лезешь!»

– Так, папаша, я сейчас охрану вызову, будете нарушать!

Сына Иван увидел уже протрезвев.

Увидел и сразу словно очнулся.

Вот он тот взгляд! Вот оно его детство! Давно забытое, заброшенное куда-то в чулан, где под слоем пыли дожидалось очередной генеральной уборки. Тогда он вытаскивал из хлама неказистый пистолетик вырезанный рукой отца, крутил в руках, глупо улыбаясь. Силился припомнить, смешно морщил лоб, пытаясь хоть так расшевелить неповоротливую память. Память бродила по тёмным закоулкам и заходила куда угодно, но тщательно избегала одной двери: «Детство». Он подталкивал: «Ну что же ты, как вкопанная!» Память оглядывалась, соглашалась, но дальше идти наотрез отказывалась, упрямо твердя: нельзя. Тебе, взрослому никак нельзя! Перетопчешь там всё. Детство-то оно ма-аленькое, хру-упкое. Вон, иди, зовут:

– Ваня, кричу тебя, кричу. И чего ты с этим пистолетиком носишься? Дел невпроворот. Нужно успеть…

Иван осторожно взял из рук торжественной медсестры свёрнутое конвертом одеяло. Сердце учащённо забилось, вот глупое и чего? Все когда-то становятся родителями (и даже «лексусы»). Приподнял уголок и заглянул внутрь.

Обыкновенный младенец, шаловливо выставив крохотное ушко из-под чепчика, продолжал беззаботно спать. Вот те на, и носом не поведёт, спит, будто ничто земное не смеет побеспокоить его сон, – Ваня довольно покачал головой:

– Спит.

И верно. Верно – вот оно моё потерянное давным-давно, детство! Потерянное второпях, обронённое на бегу по дороге метко названной кем-то «отрочество». Вот уж точно – отрёкся, так отрёкся. Махнул рукой: что ты можешь наивное детство? – и тут же поклялся быть сильным, успешным, героем. Героем? Кто он – герой? Обладатель «лексуса», владелец миллионов, сильные мира сего, может защитник отечества, триумфатор в конце коноцов?.. Ваня, Ваня, вот спит твой сын, он ещё пока не осознал себя в этом мире, не накачал мускулы, не поклялся защищать его – свой мир – всеми правдами и неправдами. Его может сейчас каждый обидеть, ткнуть, пнуть и даже… убить, – Ваня внутренне содрогнулся, и крепче прижал к груди кружевное одеяло. – Порву каждого!.. Болван ты, Иван, люди оттого и мечутся по Земле, сооружают стены, вооружают телохранителей и армии, придумывают хитроумные коды и замки, что знают – они смертны. А это дитя спит так, будто на все сто процентов и даже больше, уверенно: ничто не случится, если этому не суждено случиться, ибо всё небесное воинство, заслышав его плач, расправит крылья и укроет ими от всех бед и несчастий! Он дремлет как сильный, он сейчас могущественнее любого земного владыки! Он не боится, не изворачивается, не гневается и не судит. И жизнь, и смерть у него преспокойно умещаются в одном вдохе…, – Дитя повело носиком, приоткрыло веки, взглянуло куда-то в вверх, не замечая никого, зевнуло и снова уснуло, – … в одном взгляде. Вот то, что ты потерял Ваня – детскую непосредственность и безоговорочную веру: всё в этом мире сотворено любовью. А раз так, то нечего боятся и переживать. Смотри, как дремлет, как у Христа за пазухой.

– Дрёмка, – прошептал одними губами Ваня.

Сердце в груди не унималось.

– Машина ждёт там за роддомом…

Куда ты неуёмное? Остановись. Я теперь больше никуда не спешу. Ты взгляни на сына. Куда спешить? Что догонять? Всё величие этого мира, всё к чему он – мир – стремится, спотыкаясь, падая, расталкивая остальных, все его гранитно-мраморные нагромождения, рекорды скоростей и высот – ничто! Оно рассыпается в прах и падает ниц перед ним, перед этим крохой, мирно посапывающим и ни о чём не подозревающим. Вот она истина, не оспаривающая своё право на жизнь – она есть! Она будет несмотря ни на что. Злая воля, потопы, и землетрясения, никто и ничто не способно не то, что убить это дитя, но даже приблизиться к нему! И знаешь почему, глупое? Ты боишься не успеть, остановиться, боишься инфарктов, малейшая тревога и вот затрепыхалось и холодеешь в груди, хотя совсем недавно властно гнало кровь по венам, повелевало, гордилось, и кичилось, желало и отвергало! А вместе с тобой и я – твой раб. Дрёмку не назовёшь рабом. Раб дражайший? Взгляни на него, ну разве может раб так уверенно спать, не думая ни о чём? Что?.. Сумничало! Впрочем, это твоя, если хочешь, природа – умничать. Да, дитя может проголодаться, оно испытывает боль и холод. Верно – всё верно. Какое ты смешное, сердце: собственные страхи ты примеряешь на весь мир, Вселенную. Тюбетейку на солнце. Будет плакать, обязательно будет плакать – он человек, рождённый на земле. И он человек по образу и подобию. И покуда он не прислушивается к твоим страхам, а живёт свободно: и рождением и смертью, – он поистине велик! Чувствуешь разницу?

– Что ты там шепчешь, Ваня?

Жена прижалась к мужу, с тревогой и радостно.

– Да я говорю сердцу: не обольщай больше меня далёкими берегами. Я обрёл свой берег. Вот он Дрёмка.

– Какой же он тебе «дрёмка»? Что за имя такое?