Проклятые поэты

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Требование бунта есть отчасти эстетическое требование. Все бунтующие мысли находят свое выражение в художественном универсуме: риторика крепостных стен у Лукреция, глухие монастыри и замки Сада, романтические острова или скалы и одинокие вершины Ницше, первозданный океан Лотреамона, парапеты Рембо и т. д. В этих мирах человек может наконец почувствовать себя свободным: «Художник переделывает мир по своему расчету». Каждый художник переделывает мир по своему образу и подобию, то есть придает ему то, чего ему не хватает: если мир – это творение Божье, то человек придает этому творению свой стиль. Поэтому, согласно Камю, искусство состоит не в подражании, а в стилизации. Оно реализует то, о чем мечтал еще Гегель: связывает единичное и всеобщее.

И. Анненский видел в читателе сотворца, в символе – связующее между поэтом и публикой: «Музыка символов поднимает чуткость читателя: она делает его как бы вторым, отраженным поэтом». Поэзия имеет гипнотическую функцию, одна из ее целей – «внушить другим через влияние словесное, но близкое музыкальному, свое мировосприятие и миропонимание». Главное средство такого внушения – символика. «Поэтому никакой другой, кроме символической, она не была, да и быть не может».

Я могу понимать лишь поскольку я симпатизирую. Значит образы я невольно модернизирую… Поэтому все великие поэты изображали только людей своего времени, и анахронизм есть характерная типичная черта художественного изображения. Понимание есть модернизация. Следовательно, поэтическое создание есть нечто эволюционизирующее. Само по себе оно есть некий таинственный символ.

Поэтическое произведение есть символ симпатического общения с людьми ему современными и грядущими.

Символ означал в древности дощечку, разломанную пополам, дощечку узнавания: сложились две ранее разломанные дощечки – получился символ. Иными словами, символы необходимы поэту как средства поиска «сообщников», людей, настроенных на ту же волну, – половина дощечки у поэта, вторая – у читателя. Символ означает сродство, созвучность, способность вступить в резонанс. Глубина символа – глубина родства.

Поэзия – форма общения, интимное общение, единение. Если существует соборность, то это – поэзия, объединяющая единочувствующих в свою церковь.

Определяя символизм как «поэзию намеков» и изображение «внутреннего человека», Валерий Брюсов аргументировал необходимость сотворчества читателя и поэта, связанного с самой психологией рождения поэтической мысли: отличительная особенность символизма в том и состоит, что он оперирует с «первыми проблесками, зачатками [образов], еще не представляющими резко-определенных очертаний»:

Поэзия, как искусство, облекает мысли в образ. Но в каждой мысли можно проследить целый процесс развития от первого зарождения до полного развития.

Попробуйте проследить за собой, когда вы мечтаете, а потом передайте то же самое словами: вы получите первообраз символического произведения.

Новое искусство требует от читателя «чуткой души и тонко-развитой организации», позволяющих «воссоздать только намеченную мысль автора».

Мировую поэзию В. Брюсов делит на два русла:

Одно из них господствовало. Оно дало нам Софокла, Шекспира, Гёте, Пушкина. Это именно то течение, которое мы привыкли называть поэзией, в строгом смысле слова; сущность этой поэзии – изображение жизни в ее характернейших чертах… Влияя на душу читателя, она вызывает сложное чувство, которое хотели называть «эстетическим наслаждением». Но рядом существовало другое течение, непризнанное, иногда замиравшее на время. Его можно проследить от таинственных хоров Эсхила, через произведения средневековых мистиков, через Пророческие Книги Вильяма Блэка до непонятных стихов Эдгара По и нашего Тютчева! Я называю ее лирикой по преимуществу. Истинная лирика должна вызывать в душе читателя совершенно особые движения, которые я называю настроениями.

Здесь фактически излагается верленовская концепция поэзии: Pas la couleur, rien que la nuance![5] Дабы вызвать в душе читателя «особые движения», необходимо – намеком, нюансом, настроением – задеть «глубины духа», войти в резонанс с несказанным и невыразимым в нас.

Поэт не призван «всё сказать», призвание поэта – пробудить, заронить мысль, наполнить поэтический символ личностным содержанием. Главная отличительная черта гениальности – бездонность, способность умножать сказанное поэтом до бесконечности. Поэт должен стремиться к Книге, Библии как высшему образцу многозначности, содержательности, обильности Слова.

Конкретная идея всегда преходяща, вечность ускользает от нее, она не может зажечь воображение, увлечь нас за пределы собственной личности, она приковывает произведение искусства к эмпирическому, вещественному миру, тогда как оно призвано приобщить нас к бесконечности. Искусство не должно идти в ногу с человеком, оно опережает его; и потому оно обращено не к рассудку, а к интуиции.

Другой стороной мысли о вечной недосказанности поэзии является принадлежащая Ф. М. Достоевскому идея о невыразимости мысли, о ее принципиальной непередаваемости другому. В «Идиоте» Ипполит Терентьев говорит:

…Во всякой гениальной или новой человеческой мысли, или просто даже во всякой серьезной человеческой мысли, зарождающейся в чьей-нибудь голове, всегда остается нечто такое, чего никак нельзя передать другим людям, хотя бы вы исписали целые томы и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки, с тем вы и умрете, не передав никому, может быть, самого-то главного из вашей идеи.

Поэзия – не текст, а поэт, не то, чтó говорится, а ктó говорит: «Всё обаяние стиха – в личности поэта». Одни и те же слова по-разному окрашены, хотя пишутся одинаково, – как интонация или дикция, они неповторимы.

Как писал Осип Мандельштам, поэт не есть человек без профессии, ни на что другое не годный, а человек, преодолевший свою профессию, подчинивший ее поэзии.

 
Поэты мы – и в рифму с париями,
Но, выступив из берегов,
Мы бога у богинь оспариваем
И девственницу у богов!
 

«О, поэты! поэты! Единственные настоящие любовники женщин!..»

Понять поэта значит разгадать его любовь, – считал Георгий Чулков: «О совершенстве мастера мы судим по многим признакам, но о значительности его только по одному: любовь, страсть или влюбленность художника предопределяет высоту и глубину его поэтического дара».

Можно говорить о неотмирности поэзии, о поэте как не-таком-как-все. А. Рембо имел основания называть поэта «великим больным», «великим преступником», «великим прóклятым» и «великим мудрецом».

Поэт почти всегда медиум. Он либо творит в состоянии гипноза, либо сам гипнотизирует ритмами слов, взглядом, присутствием. Я нигде об этом не читал, таких свидетельств нет, но я уверен, что магия стихов неотделима от пролонгированной в вечность магии их творцов. Я не хочу сказать, что Пушкин, Гёте или Цветаева были гипнотизерами, но я уверен, что их харизма включала в свой состав эликсир, вскрывающий подсознание, – нечто обезоруживающее, дающее возможность словам проникать в самые глубокие человеческие недра. Возможно, дух поэзии и есть этот эликсир. Возможно, для этого поэзия и задумана Богом, творящим гениев, общающимся с людьми через их посредство.

Поэт – существо надмирное, не случайно Марина Цветаева называла «странного» Белого Ангелом, а Бодлер создал образ гордого альбатроса – прекрасного и сильного в полете и жалкого, с подбитым крылом – на земле… Кстати, Марина Ивановна с горечью констатировала: «Вот у Бодлера поэт – это альбатрос… Ну какой же я альбатрос. Просто ощипанная пичуга, замерзающая от холода…» Но это уже иной план: поэт и тоталитаризм…

Поэт неподсуден, у поэта – всё наоборот, он обратен очевидному и общепринятому:

 
Нам же, рабам твоим непокорным,
Нам, нерадивым: мельникам – черным,
Нам, трубочистам белым – увы! —
Страшные – судные дни твои.
 

Поэт, считала Марина Цветаева, не только неподсуден сам, но и не судья другим. Он – иной. Его «тьма» не есть «зло», а «высота» – «добро».

Призвание поэта – не писать стихи, а неустанно напоминать людям о существовании Красоты, будоражить их символами Вечности, предостерегать об опасности суеты и зла. Иными словами, он должен быть полновластным хозяином всех форм жизни, а не их рабом, как реалисты и натуралисты.

Что такое символизм?

Символизм – самое законченное воплощение Идеи.

Анри де Ренье


Символ… углубленный и расширенный аналогично идее, связан с мировым Символом. Этот последний – неизменный фон всяких символов. Таким символом является отношение Логоса к Мировой Душе, как мистическому началу человечества.

А. Белый

Символизм начинается даже не с поэзии, а с фантазий человека, с его представлений о мире, с религиозных моделей космоса. Космическое яйцо Озириса, зороастрийская модель Земли, мудрый или искушающий Змий, богатейшая буддийская или христианская символика, культы и ритуалы древних и современных народов – всё это напластование символов, дающее возможность определить человека как символическое животное, существо, изобретшее символы. Поэтому «символическая поэзия» совпадает с понятием поэзии вообще.

 

Ж. Ванор:

В наши дни богаче других прекрасными и поэтическими символами католицизм: смысл евангельского учения, его таинств, просто и ясно переданный пластическими средствами, исполненными божественной символики, предстает перед верующими в убранстве храмов и в ритуале богослужений. Соборы с дверями, распахнутыми на Восток, колокольнями, указующими острым шпилем в небо, крестообразными нефами с уродливыми бесами на внешней стороне стен и хороводом святых и ангелов внутри; пышные обряды – когда благоухает ладан, звучит орган, возносятся к небу молитвы; проповедь, каждое слово которой настраивают верующего на возвышенный лад; само облачение священника, где каждый предмет имеет особое значение (так пояс одновременно напоминает о веревках, которыми был связан Иисус, и об обуздании чувств); наконец, Распятие – эти распростертые руки, призывающие всех несчастных, и крест, на котором воссияла телесная красота Богочеловека, приумноженная красотой духовной, – вот только некоторые из тех величественных символов, что хранит для нас католичество.

Все религиозные обряды символичны, и благодаря их возвышенной красоте религия служит неиссякаемым источником поэтического вдохновения. Процессия священнослужителей и юных дев, шествующая с пением и благословляющая поля, стайка идущих к первому причастию девочек, которые на фоне порочной роскоши большого города напоминают крылатых ангелов-заступников, – эти и другие подобные им зрелища трогают душу поэта куда больше, чем банальные драмы из жизни наших обывателей.

Но не только в литургиях и празднествах выражается религиозный символизм. Им проникнуто все мироустройство: жизнь всех существ и предметов есть его проявление, и люди – а поэты в особенности – были созданы и посланы в мир, чтобы объять и истолковать этот вселенский символ. В осязаемых обличиях, в цвете, в форме, в видимом течении природной жизни явлен этот таинственный и сущностный промысел. И если согласиться с тем, что небо – символ славы Всевышнего, то солнце можно счесть символом Его мудрости и ослепительного сияния, облака – символом величия, которым Он облечен, дерево – символом человека с молитвенно воздетыми руками, а лес – символом соборов. Правда, такое истолкование Вселенной как обширного храма, воздвигнутого во славу Божию, строго говоря, отступает от религиозного символизма, рассматривающего Вселенную лишь как символ иного мира.

Ви́дения мистиков, в которых рай представлен как идеализированная природа, были для наивных верующих убедительным свидетельством того, что земной мир – внешнее проявление мира небесного, и несложная символика существенно подкрепила эту истину.

Философия символизма восходит к эйдосам Платона. Платоники, в частности Кирилл Александрийский, полагали, что «от телесного мира, как явленного образа, надлежит восходить к миру духовному», а грамматик Диодим – что «долг мудрого поэта пользоваться символами и постигать за символической формой сокровенное». У Блаженного Августина находим максиму о таинстве вещей: в любом Божьем творении есть нечто потаенное; Бог желает, дабы мы искали его и, найдя, радовались открывшемуся нам.

Ф. Шиллер полагал, что мир интересен поэту как символическое свидетельство присутствия смысла. «Вселенная – лишь галерея символов», – утверждал Жуффруа.

Стало быть, цель поэта-символиста – увидеть за телесной формой идею, распознать причастность ощутимого, зримого, осязаемого мира сверхчувственной сути, вернуться от следствия к причине, от образов к прототипам, от феноменов и кажимостей к сокровенному смыслу; и наоборот: передать суть через внешние приметы, придать идее чувственное обличье, выразить истину при помощи образов и подобий. И миссией гения-ясновидца, проникшего в смысл заключенных в зримом мире символов, отныне будет не рассказывать истории и исследовать человеческие страсти, а угадывать соответствия между вещным миром и миром наших идей и грез.

Символизм производен от религиозной и философской доктрины видимых форм как образов невидимой красоты или вечных идей. Творчество, в частности – поэтическое, суть проникновение в смысл символов, постижение идей через их материальные воплощения. Здесь – точка соприкосновения человека и Бога, или – Бог в человеке. Если материальные вещи как-то связаны с умопостигаемыми сущностями, а последние отражают божественные, то объект творения так или иначе соотнесен с божественным идеалом, божественной мыслью. Иными словами, символы – ключи, подбираемые человеком к бытию, к таинствам бытия.

…В таком толковании творение предстает книгой Господа, обычный человек не понимает в ней ни слова, но поэт, одаренный знанием божественного языка, может расшифровать и объяснить ее тайнопись; постигая то, что лежит вне его, он постигает то, что сокрыто в нем самом, а это ведет к постижению того, что выше его; распознав символы умопостигаемого мира в мире телесном, он угадает в умопостигаемом символ божественного; придет день и поэт откроет людям слово Божие и тайну жизни.

Символ – одухотворяющая стихия, придающая смысл и ценность вещам, выражающая их глубинное, эйдетическое бытие.

Символ – это воплощенный эйдос, непосредственно явленная сущность, конкретно-чувственное, предметно оформленное и детализированное «изваяние» смысла. Таким образом, если с чисто «физической» точки зрения предмет, выступающий в роли символа, не совпадает с собственным эйдетическим смыслом, то с точки зрения «метафизической» он, напротив, сливается с ним до полного тождества: «…Каждый образ должен быть понят как то, что он есть, и лишь благодаря этому он берется как то, что он обозначает. Значение здесь совпадает с самим бытием, оно переходит в предмет, составляет с ним единство» – единство, которое все же оставляет место для «напряжения» между «голым бытием» и «голым значением»: символ – «это вещь, не являющаяся вещью, и тем не менее – вещь: это образ, сфокусированный в зеркале духа и, однако, сохраняющий тождество с объектом» (Гёте).

Эта специфическая слиянность в символе предмета и смысла позволяет установить его принципиальное отличие от аллегории, где всякая индивидуальная вещь (или ее образ) играет сугубо вспомогательную роль – роль наглядной иллюстрации для некоей «общей идеи»: сам по себе аллегорический образ может быть сколь угодно выразительным, однако как только (например, в притче) мы начинаем угадывать за ним некую отвлеченную мысль («мораль», «житейскую мудрость» и т. п.), ради внушения которой он и был создан, наше внимание все более поглощается этой мыслью, а образ как таковой постепенно стирается или забывается: рациональное начало торжествует над конкретно-чувственным восприятием. Поэтому можно сказать, что аллегорический образ утилитарен и транзитивен (его цель – перенести наше внимание с самого себя на «идею», которую он обозначает), тогда как символический образ во всей своей конкретности непосредственно пропитан собственной эйдетико-смысловой полнотой.

Отец Павел Флоренский определял символ как «реальность, которая больше себя самой», имея в виду цвета, знаки, слова, несущие огромное значение. Например, согласно задуманному им «Словарю символов», геометрическая точка может символизировать Бога Отца.

Символизм – эстетика идеализма, связывающая Красоту с Богом, с формами Бога. Устремиться к Красоте – значит устремиться к Богу, показать ее – значит показать Бога, – пишет Сен-Поль Ру. «Выявить Бога – таково предназначение поэта». «То, что делает Поэт, есть сотворение мира, но уже вторичное, ибо материалом ему служат частицы Божества». Я бы сказал иначе: поэзия – Бог в нас, одно из проявлений нашей божественности. Интуиция, провидение, вдохновение, символизм – всё это божественные проявления человека, позволяющие ему исполнять функцию Наблюдателя. Поэты и пророки потому часто упреждают ученых, что посредством божественных проявлений способны, подобно святой Терезе, воочию узреть Господа в просфоре – добраться до корней, первопричин, животворящих начал.

Символизм – не просто разновидность эстетики, но и определенная философия, философия жизни и этика духовности. Символизм – духовное движение и духовное завоевание человека, выходящее за пределы поэзии. Это, в сущности, открытие новых миров, новых измерений бытия.

Что характерно для Символизма, так это жажда движения, теряющегося в бесконечности, жажда Жизни как таковой, веселой или печальной, но прекрасной уже самим многообразием своих изменчивых преображений; неуловимая протеевская жажда, не отступающая ни днем, ни ночью, всякий раз ощущаемая по-новому, неиссякаемая и многоликая, словно вода или огонь, исполненная вековечного лиризма, щедрая на плоды, словно тучная земля, бездонная и сладострастно влекущая, словно Тайна.

Символизм открывает путь в сокровенную реальность, освещая ее внутреннюю полноту…

Окружающая жизнь есть бледное отражение борьбы жизненных сил человеческих с роком. Символизм углубляет либо мрак, либо свет: возможности превращает он в подлинности: наделяет их бытием. Вместе с тем в символизме художник превращается в определенного борца (за жизнь, либо смерть). Возможность полноты не реальна только от причин, противоборствующих ее воплощению. Художник воплощает в образе полноту жизни или смерти: художник не может не видоизменить самый образ видимости; ведь в образе том жизнь и смерть соединены; видоизмененный образ есть символ.

И поскольку действительность для художника-символиста не совпадает с осязаемой видимостью явлений, входя как часть в видимость, постольку проповедь символизма всегда начиналась с протеста против отживших и узких догматов наивного реализма в искусстве.

Поскольку поверхность жизни скрывает вечные сущности, символ становится способом проникновения под покров бытия, он «срывает покров с видимости». Подлинное бытие – Вечность, бытие природы – зеркало Вечности:

 
Жизнь – как отблеск на волне,
Нет волненья в глубине.
Весь зримый мир – последнее звено
Преемственных бессильных отражений.
И лишь мечта ведет нас в мир иной,
В мир Истины, где сущности Видений.
 

Для Брюсова поэзия – проникновение в вечный и сокровенный смысл бытия, где «каждый миг исполнен тайны».

Во всем… временном не может не просвечивать вечное. Зоркий глаз во всем мелькающем перед нами усматривает неподвижное, основное. Поэт и должен быть тем зорким, который видит вечное во временном.

Шелли, а за ним Йитс полагали, что поэт обязан в противовес унылому бытописательству изображать «высшую реальность» и «глубинную жизнь»: «Поэзия побеждает проклятие, подчиняющее нас случайным впечатлениям бытия… она очищает наш внутренний мир от налета привычности, затемняющего для нас чудо нашего бытия». «Чудо нашего бытия», полагал Йитс, можно выразить только символически: «Образ невозможной, невероятной красоты, сокрытой от человеческого взора, не может быть воссоздан иначе, как с помощью символов».

Йитс считал, что поэзия всегда и везде подразделяется на запредельную и сосредоточенную на поверхности жизни, иначе говоря, на символическую и реалистическую. При этом истинное искусство направлено на поиски абсолютных ценностей, «тайн духа», «сущности мира». Все великие поэты – от Гомера до Гёте – обращались к поэзии больших обобщенно-символических образов. Все они были теургами, возлагали на себя бремя иерофантов, священнослужителей. Символизм, считал Йитс, есть «единственно возможный способ выражения» человеческих и бытийных глубин, «какой-то невидимой сути».

В работах «Символизм поэзии», «Символизм живописи», «Осень тела», У. Б. Йитс развил теорию символа как многомерного образа, универсальной метафоры, эмблемы явления, «единственно возможного способа выражения» глубинного, бессознательного, глубоко скрытого от разума.

Только с помощью древних символов… искусство может убежать от пустоты и мелководья слишком сознательного устройства вещей в обилие и глубину природы.

Вслед за Блейком и задолго до Паунда Йитс предостерегал поэтов от абстракций и «математических форм», идущих от рассудка. Поэзия – это «фонтан, бьющий непосредственно из памяти, ощущений и смутных желаний тела».

Невозможно отделять эмоцию или душевное состояние от образа, который рождает их и дает им выражение.

Для Йитса поэтический стиль – это рождение сущностей-символов, возрождение с их помощью глубинного смысла слова.

Символисты не случайно усматривали своих предшественников в творцах эйдосов, энтелехий, монад, универсалий, в Платоне и Плотине, гностиках, Отцах Церкви, Данте, Фоме Аквинском, в России – Соловьёве… В философии неоплатоников мы обнаруживаем мифопоэтические концепции, близкие к теоретическому обоснованию символизма И. Кантом, Ф. Крейцером, К. В. Ф. Зольгером и Ф. Астом. Здесь символы близки к мифологическим «знакам», определяющим скрытую связь между вещью и ее ценностью, значением. Символы – интуитивно «схваченные» подобия, соответствия, аналогии, имеющие отношение к сокровенной сути вещей. Позже И. Кант интерпретировал символы как «косвенные изображения по аналогии», трактующие созерцаемый предмет в свете совершенно другого понятия, позволяющего приоткрыть завесу над ноуменом. Так, например, «бездны» человеческой души могут быть уподоблены «темным глубинам» водной стихии, а грех – запятнанности…

 
 
Как зеркало своей заповедной тоски,
Свободный Человек, любить ты будешь Море,
Своей безбрежностью хмелеть в родном просторе,
Чьи бездны, как твой дух безудержный, – горьки;
 
 
Свой темный лик ловить под отсветом зыбей
Пустым объятием и сердца ропот гневный
С весельем узнавать в их злобе многозевной,
В неукротимости немолкнущих скорбей.
 
 
Вы оба замкнуты, и скрытны, и темны.
Кто тайное твое, о Человек, поведал?
Кто клады влажных недр исчислил и разведал,
О Море?.. Жадные ревнивцы глубины!
 

Символ – способ «преодоления» несказанности, неизреченности, того, что продекларировано Ф. Тютчевым: «Мысль изреченная есть ложь». Символ – это намек, «отправляясь от которого сознание читателя должно самостоятельно прийти к тем же „неизреченным“ идеям, от которых отправлялся автор».

Каждое слово – само по себе и в сочетании – производит определенное впечатление. Эти впечатления должны быть приняты художником в расчет. Впечатления слов могут пересилить значение изображаемого. В прежних школах ближайшей целью было изображать так ярко и живо, чтобы все как бы возникало перед глазами; эта отраженная действительность навевала на читателя такое же настроение, как если б он все это видел в жизни. В произведениях новой школы важны впечатления не только от отражений, но и от самой действительности, от слов.

С особой охотой символисты обрабатывали в своих произведениях классические мифы, вообще легенды и сказания разных народов, построенные все по принципу символа, а также вообще темы истории, дающие широкий простор для символизации. Само собой разумеется, что новые задачи поэзии потребовали и новой переработки поэтической техники. Так как символ – только намек, то внешнее выражение его получило особое значение. Если романтики любили красоту формы ради нее самой, то символисты отвергли такое ее самодовлеющее значение; для символистов форма произведения стала только средством воздействия на читателя, но средством крайне могущественным – откуда и возникала забота символистов о форме, о технике. Идя по своему пути, символисты еще раз создали и новый стиль, и новый стих, отличные от романтического и реалистического.

Шарль Бодлер видел в «инстинкте Красоты» тайную связь земли и неба, свойство человека видеть в Земле и в ее зрелищах как бы краткое повторение, как бы соответствие Небу: «Ненасытная жажда всего, что находится там, за пределами, и только приоткрывается нам жизнью, это самое живое доказательство нашего бессмертия».

В попытке достичь глубин бытия символизм стремился по возможности сблизить явление и эйдос, жизнь и идею, воплотить в формы искусства множественность состояний души. «Фактам» и «событиям» символизм противопоставил пучину: «События – это пена вещей. Меня же интересует море», – писал Поль Валери. Речь шла не об утопии «сверхискусства» или «надмирности» художника, а о поиске средств и способов «углубления» и «расширения» художественного изображения существования, не о «воплощении» или «преодолении» действительности, но о художественной адекватности, когда многообразной и незавершенной жизни ставится в соответствие многомерное, разомкнутое в будущее, открытое для множественных трактовок, приглашающее к сотворчеству произведение, претендующее не столько на «исчерпывающую полноту высказывания» (Ф. Шлегель), сколько на плодотворную неопределенность, присущую самой природе, на плюральность и многовариантность прочтения, продлевающую произведению жизнь, на веру в «публику», открывающую в нем все новые и новые (в том числе не предусмотренные самим автором) пласты, на осознание самим художником «бездны под ногами», ощущаемой Паскалем, Киркегором, Кафкой и введенной в качестве эстетической категории Карлом Зольгером:

В этом смысле художник должен стоять над своим произведением и в той мере, в какой в произведении этом заключена реальность, должен видеть его в далекой глубине под собой.

Символизм внутренне экзистенциален: «Символическая драма не драма, а проповедь великой, всеростущей драмы человечества. Это – проповедь о приближении роковой развязки».

Как искусство глубины, проникновения, символизм нуждается в «мудром отстранении», известном самоотречении, на языке Т. С. Элиота – в деперсонализации. М. Пруст считал, что произведение искусства всегда есть «продукт иного „я“, нежели то, которое проявляется в наших привычках, в обществе, в наших пороках». Самоуглубление, творческий импульс, Бог в тебе – это всегда выход из собственных пределов, прикосновение к таинству, прорыв к небу, «я», ощутившее себя демиургом. Акт творения божественен тем вдохновением, которое «оживляет» глину, как Бог – Адама. Я придерживаюсь религиозной доктрины, согласно которой Бог продолжает творить посредством нас, его Наблюдателей и Делателей. Мы отличаемся друг от друга, главным образом, мерой богоприсутствия. Чем больше Бога в человеке, тем выше Творение.

Владимир Соловьёв и Вячеслав Иванов считали художников теургами-мифотворцами, движимыми религиозной идеей. Творчество не может не быть религиозным, как религия не может быть лишенной творчества. Творчество есть охранение религии – или суррогат. Творчество и религия есть связь и знание глубинных реальностей.

Художественное восприятие жизни родилось из религиозного и сродни ему. Вера и искусство всегда личностны: чем выше личность, тем мощнее искусство и крепче вера. Свободная, творческая личность – дитя веры и искусства. Существует бесспорная связь между продуктом творчества и творческим процессом преобразования личности, глубиной веры – и принадлежностью к «партии» Христа.

Современный символизм, по В. Иванову, недостаточно видит религиозную сущность искусства; поэтому неспособен он воодушевить народные массы; символизм будущего сольется с религиозной стихией народа.

Теория художественного символизма не отвергает, не устанавливает религию; она ее изучает. Это – условие серьезности движения, а не недостаток его.

Прошлое литературы – песня; будущее – религия жизни… прошлое литературы – религия без цели, без смысла, но в образе; будущее в литературе – это формы религиозных целей, но без живых образов. И потому-то формы религиозных целей отрицают религию жизненного ритма, т. е. религию без ясно определенной цели; и потому-то жизненный ритм отрицает религию в телеологических построениях разума, науки и общественности. Религиозное прошлое литературы (литература как поэтический миф) борется с религиозным будущим литературы (литература как средство пересоздать жизнь). Литература как средство в этой борьбе вырождается в голую тенденцию; литература как самоцель вырождается в стилистику и академизм. Живой религиозный смысл литературы затемняется здесь и там; литература разлагается, с одной стороны, в пустое слово; с другой стороны, она разлагается в пустую мораль.

Описывая современное состояние литературы, Андрей Белый сетовал на утрату цельного, религиозного понимания жизни, на девальвацию высших ценностей, на подмену религии мистикой, прогрессом, утилитарной моралью, рассудочностью:

Мистик, философ и моралист без остатка убили здорового человека. И литература покрылась беспочвенным, нарочитым мистицизмом, ненужным утилитаризмом и холодным резонерством. В том, другом и третьем случае религиозная по существу идея проповеди подменилась тенденцией. Далее: моралисты стали бороться друг с другом, с мистиками и резонерами. Литература из средства возрождения жизни превратилась в средство партийной борьбы: она стала средством оспаривать чужие средства – и выродилась в публицистику. И невольно возник вопрос: для чего же существует литература? Тогда бросили литературное сегодня и вернулись к прошлому: определяли литературу в свете ее происхождения. По-новому открылся Западу религиозный смысл литературного индивидуализма.

Тогда поняли, что образы литературы всегда глубоко символичны, т. е. они – соединение формы, приема с поющим переживанием души, соединение образа с невообразимым, соединение слова с плотью. Впоследствии, с разложением религии на мистику, механику и мораль, – живой смысл литературной проповеди подменяется фиктивными смыслами. Ценное, но дальнее любой проповеди подменили бесценным и близким. Стремление к дальнему выродилось в стремление к бесконечному, т. е. невоплотимому, недостижимому, пустому: ценность стала комфортом, только комфортом. С мыслями о журавле устремились к синицам. Остались без журавля и без синиц, но с пустым устремлением: жить для себя – это эгоизм, для ближних – это сентиментальность, обратная форма эгоизма.

Надо жить не иначе, как для человечества, для прогресса: но прогресс, человечество – не синица и не журавль, а голая пустота. Переживание несоединимо с прогрессом, жизнь во имя абстракции – не живая жизнь. Переживание не соединилось со словом жизни. Слово стало пустым словом, переживание не нашло нормы выражения. Будучи религиозно по существу, оно приняло иррелигиозные эстетические нормы. Литература стала изящной словесностью, слово стало орудием музыки. Литература превратилась в один из инструментов музыкальной симфонии. Спасая переживание от пустых слов, литература на Западе подчинила слово мелодии; стилисту-академику протянул руку индивидуалист. Техника извне и музыка изнутри подточили на Западе литературную проповедь. Музыка превратилась в технику у Ницше, и техника превратилась в музыку у Стефана Георге.

Соединение литературной техники с музыкой души произвело взрыв истории новейшей литературы Запада: этот взрыв отобразился в индивидуалистическом символизме. Против религии, разложенной в мистику, мораль и философию, восстала религия без имени Бога, без определенного жизненного пути. Цельная религия разложилась на Западе на этику и эстетику; этика и эстетика – две половины одного лика, две стихии одной цельности. Этика оказывается мертвой догмой, называя дальнее или близкими именами или недостижимым (а потому и ненужным) именем бесконечности. И личность спасается в безымянное. И безымянно, отдаленно, безответственно запел западноевропейский символизм.

Религия отвечает на вопрос: для чего? Мистика, догматика и мораль подменяют по-разному подлинную цель фиктивной. Цельность жизни подменяется: цельностью одной эмоции, одной воли, одного рассудка.

Питательной средой французского символизма служил философский и эстетический идеализм (прерафаэлиты, немецкие романтики, Кольридж, Карлейль, Новалис, Шопенгауэр, Вагнер…). Николай Гумилёв считал французский символизм плодом германского духа – слиянности образов и вещей, изменчивости мудрости, германской философичности, чуждой вульгарности натурализма. Действительно, именно Ницше символизм обязан иерархией и переоценкой ценностей, причастностью к мировому ритму и нонконформистской смелостью. Своим острием французский модернизм был направлен против философского позитивизма и эстетики натурализма и реализма. Вещь, причинность, закон отодвигались на второй план «ценностью», «идеалом», «душой», «бесконечностью», «множественностью», «невыразимостью».

5«Не нужно красок, только нюансы!» (Франц.)