Самые обычные люди?

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Довганик, задумавшись, затих. Авдеев и Молчун просто ждали, когда он вернётся из охвативших его мыслей. Звонарь сидел, взявшись за голову руками. Спустя пару минут Володя продолжил:

– Всё бы хорошо, если бы не сломанная в сторону блатной жизни голова. Потому что я к тому моменту, когда уходил в армию, уже хорошо разбирался в блатном жаргоне, достаточно хорошо понимал, что западло[27], а что нет, и, грубо говоря, мне осталось только сесть в тюрьму, чтобы пойти по этому пути. Но я в тюрьму не сел, а попал в стройбат. Что, в принципе, было практически равнозначно. Потому что у нас в стройбате во времена, в которые я служил, 87–89 год – по крайней мере, в моей роте – было процентов 85–90 судимых, реально отсидевших. И я туда попал тоже из-за своей судимости. А сами по себе проводы – ничего необычного. Пожрали салата, выпили вина, подрались, разбежались. В советское время это было принято. Это даже в художественных фильмах показано, как в деревнях собираются. У меня было всё то же самое, были друзья на проводах, родители. Ну и с утра грустная история. В том плане, что я проснулся и понимаю, что вот, настал тот день и час, когда мне нужно брать рюкзак – папа выделил старый рюкзак, с которым он за грибами ходил. У меня был военный бушлат, тоже он откуда-то притащил. И он сказал мне: «Ты, сынок, когда у вас вещи все заберут», – ну, он знал эту процедуру, – «Когда вас оденут в форму, у вас будет возможность вещи отослать обратно домой, кто захочет – ты этой ерундой не занимайся. Скажи, «мне ничего не надо», пускай порубят и сожгут, что хотят делают. Потому что всё равно эти вещи растаскивают, они, как правило, приходят в непотребном виде, и нам это не нужно». Ну, это было просто небольшое напутствие. И пошли в военкомат – я, папа, мама и Таня. Ну и единственное воспоминание – нас всех посадили в автобус, я сел у окна, он медленно тронулся, и все провожающие пошли параллельно двигающемуся автобусу. Машут руками, кто-то улыбается, кто-то плачет. Мамину и папину реакцию я не помню. Я помню Таню – она смотрит, и я понимаю, что этого, как я считал, родного для меня человека я вижу в этом качестве в последний раз. У неё были очень грустные глаза. Она не плакала, но у меня даже сейчас слёзы наворачиваются… Я просто вижу эти глаза, которые… Они были полные безнадёги и тоски, просто вот полные безнадёги и тоски.

Глава седьмая

Владимир лежал на кровати, глядя в потолок. После третьей встречи с Авдеевым прошло, наверное, уже пару часов. Он успел пообедать и теперь в полной мере ощущал хаос в голове. С головокружением, тошнотой и чувством падения Довганик уже более-менее свыкся, но терпеть звонаря, старательно долбившего колоколом по мозгам, сил уже не было.

– Когда ж ты, тварь, прекратишь! – в полный голос прокричал Володя.

– Все мы твари Божьи, – внезапно раздался слегка дребезжащий, скорее высокий, ироничный мужской голос, – помнишь, как у Бунина?

 
Все под небом ходим:
Застекляем лоджии,
Ищем и находим,
Спим, едим, работаем,
На гитаре брякаем,
И «по фене ботаем»,
Писаем и какаем.
Любим, судим, лечимся,
Пиво пьём, мечтая —
Мы по жизни мечемся
Грязью обрастая.
Но наступит время
(Раньше или позже)
Жизни скинем бремя —
Смерть натянет вожжи…
Тело сбросив тесное,
В Небо поднимаясь,
Станут бестелесными
Души
Изливаясь…
 

Вова пружиной подлетел вверх и мгновенно сел, свесив с кровати ноги. Мозги как будто несколько раз подпрыгнули внутри черепной коробки и вернулись на место, сопровождая свою активность жуткой головной болью. В глазах потемнело, и картинка больничной палаты резко пропала. Вместо этого очень отчетливо перед ним появилась скамеечка из нестроганых досок возле древней, заросшей мхом белой кирпичной кладки. На ней сидел какой-то худощавый мужик лет сорока, с русыми взъерошенными волосами и с короткой, неаккуратной бородёнкой. В чёрном грубом монашеском облачении, подвязанном простой верёвкой, он сидел, облокотившись локтями на колени и внимательно смотря Довганику в глаза.

– Давай знакомиться, что ли, – продолжил мужик. – Я Звонарь. Так ты вроде меня называешь.

– Это что за хрень, глюки?

– Ну вообще, всё что ты когда-либо видел и слышал, и трогал, и нюхал, и ел, и пил – это всё, в некотором роде, как ты говоришь, глюки. Всё создает твой мозг, интерпретируя информацию с твоих органов чувств, рецепторов. А у некоторых там такая интерпретация бывает – диву даёшься. Чудеса, одним словом.

– А… этот стишок твой… Ты там что имел в виду? Я что… умер?

– А мне-то откуда знать? Умер ты, или ты живой, или ты в компьютерной игре. Я же по твоей версии глюк. Давай-ка ты сам с этим разбирайся. Реальность такая вещь – непростая.

Володя огляделся. Он тоже сидел на деревянной скамейке, только не в палате, а как будто внутри какой-то древней башни. Справа обнаружилась хлипкая деревянная лесенка, ведущая в дыру в деревянном потолке.

– В колокольне мы, – пояснил Звонарь. – Вот, спустился я отдохнуть. Думаю, вдруг ты поговорить захочешь, а коли нет, так я обратно за работу.

– Не-не, давай поговорим! – Испуганно почти крикнул Вова. Он даже вскочил со скамейки, потянувшись к Звонарю, но взял себя в руки и сел обратно. – Давай лучше поговорим. Очень уж твой колокол меня достаёт.

– Неведомо нам, как за дела наши земные кому воздастся… Э-хе-хе, – задумчиво пробормотал Звонарь, опустив глаза. – У тебя-то, я слышал, всякое в жизни было.

– Это ты, считай, и не слышал ещё ничего…

Лицо Владимира побледнело. На шее выступили бордовые пятна. Он сидел, опустив глаза в пол. Отстранённый взгляд застыл на разбросанной под ногами соломе.

– А доктор-то был прав, похоже. Жалко себя? – Володя вздрогнул, подняв глаза на Звонаря. – Да вижу, жалко. Так жалко, что аж в гробу себя лежащим представляешь? – Голос Звонаря стал жёстче, глаза чуть прищурились и неотрывно следили за лицом собеседника. – Стоят вокруг все, плачут? Жена, дети, начальник, друзья-товарищи. Говорят, какой ты хороший, зачем ушёл так рано?

Довганик всем телом подался назад, словно пытаясь отодвинуться от Звонаря, вжимаясь спиной в холодную влажную стену.

– Да ты куда пополз-то? – заулыбался тот, вернув свою прежнюю ироничную интонацию. – Не ты первый такой, и после тебя таких будет столько, что не сосчитать.

Звонарь немного помолчал, словно уйдя в себя и собираясь с мыслями, а затем продолжил:

– Жалость, брат, это такая штука… Общественная мораль категорична – если кому-то плохо, его полагается пожалеть. Такой… шаблон хорошего поведения. Если кто-то умер – его полагается жалеть тем более. А тому, кто умер, зачем жалость? Плохо тем, кто жив – его близким. И вот они рыдают, но жалеют-то они сами себя. Ну, может быть, ещё друг друга… Такой вот круг взаимной жалости. Но жалость – это не просто боль. Это наркотик, спрятавшийся за маской морали. А в шприце как будто нежность, якобы забота и вроде как тепло. На упаковке жирными буквами написано «любовь», но нет – это уловка производителя. Там вообще весь состав – сплошная уловка. Вот кому-то плохо – вроде же как-то надо среагировать? Как бы по-быстренькому, не вникая, не прикладывая сил на реальную помощь? А то ведь неровен час назовут безжалостным и чёрствым… Может, укольчик? Вот и славно. Побегу дальше… И стало хорошо – тебя пожалели. Доза суррогата путешествует по венам и… заканчивается. Ну где вы все бегаете? Я же хочу ещё! Но за что ты получил прошлую дозу жалости? За собственную слабость? За беды, болезни и несчастья? И вот этот момент настал – ты, как и многие, понял, что, оказывается, уколоться-то можно самому и в любое время! Представить себя смертельно больным, несправедливо обиженным, тем, кого никто не ценит и не понимает, не любит… А ампулы заботливо оставлены рядом на тумбочке. И шприцы, конечно, тут же… Теперь можно бесконечно умирать и рыдать над собственной смертью. Ублажать свои слабости – ты же одинокий, никому не нужный неудачник! А не получается – добавить алкоголь. И это уже беспроигрышный вариант. С ним легко можно зажалеть себя до полного разрушения собственной жизни и продолжать жалеть уже за это. Потому что вокруг столько бесчувственных и жестоких людей, которые тебя не оценили и не помогли – родители, дети, супруги, коллеги… Ну конечно… наверное, такая Судьба…

Звонарь снова замолчал, внимательно глядя на Володю:

– Вот сейчас каждый сказал бы: «На тебя жалко смотреть». Но я не скажу. Мне тебя не жалко. Жалко слабого или несчастного, а ты просто не знаешь, какой ты. Не веришь в себя. Не принимаешь такими, какие они есть, ни себя, ни своих близких… Когда всё началось? Давным-давно. Как ты говорил? Тебя обожали все. Мама – своей интеллигентной любовью и опекой с малых лет. Отец, как мог, выражал всяческую ласку и заботу. И поэтому ты рос достаточно избалованным ребенком. Все с тобой носились, как с писаной торбой. Но ты был очень слаб здоровьем. Одиннадцать раз болел воспалением легких. Тебя постоянно таскали по больницам, и вся родня ограждала от всякого геморроя… Не сомневаюсь, что тебя, как ты выразился, болезненного ботана, все сильно и постоянно жалели. Ты был их центром Вселенной. Ты не понимал, но привык к роли жертвы, окружённой заботой. А дальше… Дальше, продолжая тебя жалеть и, конечно, заботясь о твоём здоровье… Тебя выкинули. На другую планету. Лесная школа здесь ни при чём. Ни при чём длинный тощий воспитатель, бивший тебя черенком по голове. Ни при чём братья-близнецы, разбившие тебе нос. Родители твои, находившиеся в рамках моральных и идеологических стереотипов, тоже ни при чём… На другую планету. Тебя, наркомана со сформированной зависимостью от жалости, разом лишили всего – жалости, внимания, заботы. И ты пытался всё это получить теми способами, которые смог придумать и которые были доступны в новых условиях. Ты же артист, тебе нужно внимание публики… А потом ты перестал болеть. Вернулся. А тебя не привыкли любить – тебя привыкли жалеть. Любовь содержит в себе и жалость, но одна только жалость – это не любовь. Жалеть тебя уже было не за что. А жалеть себя можно всегда. И знаешь, что я думаю? Нет никакого мальчика, который любит выращивать грибок. Ты и есть этот грибок. Твоя первая попытка вернуть и сохранить заботу и жалость. Как маленькие девочки играют с куклами, так и ты выбрал себе достойный жалости объект в надежде вернуть искомые чувства. Ты, желая видеть себя прекрасным лебедем, надеялся из свинушки вырастить белый гриб. Но свинушка вырастет только свинушкой. Она такой родилась. И ты ненавидишь её за это. Ненавидишь себя за это – ненавидишь и жалеешь. Ты из каждого пытаешься вырастить белый гриб, вместо того чтобы увидеть, что хорошего есть в свинушке. В каждом человеке есть что-то своё, уникальное, важное, ценное… а может, и бесценное. Но если прилепить перед своим носом красивую картинку, слепо и варварски копаться в человеке, выбрасывая всё, что на ней не нарисовано, ты уничтожишь и лишишь себя всего, что в нём было… Ценного и бесценного, уникального и важного… Естественно, не найдя того, что ты искал – просто потому что его там не было… Понимаешь, почему ты рыдал, когда узнал, что умер Брежнев? Это был звездный миг твоей болезни. Вся огромная страна одновременно сопереживала и жалела его. Невероятная энергия. Момент максимальной драмы. Катарсис. Возможно, ты даже неосознанно ему завидовал. Скорее всего, не только ты. Понимаешь, почему плакала учительница, слушая твоё стихотворение? Ты выбрал сам то, что тебе ближе. Не героизм, не радость победы. Ты выбрал боль и драму. Ты переложил на себя тот холод и ужас, пережил это, рассказывая стихотворение, и получил заслуженные слёзы и заслуженную жалость… к себе. Но заставить плакать гораздо легче, чем радовать. Причинить боль проще, чем её потом унять… Ладно, мне пора за работу, – Звонарь медленно поднялся со скамейки, отряхнулся от налипшей соломы и побрёл к лестнице, ведущей в дыру в потолке. Но остановился и, обернувшись, посмотрел на страдающее лицо Владимира. – Больно тебе от моего колокола?

 

– Больно… невыносимо больно, – с трудом прошептал он пересохшими губами.

– Колокольный звон в своей силе, мощи и красоте лечит душу и тело. Сможешь принять его с радостью и любовью в сердце – тогда и тебя коснётся частичка Божьей любви… Поспи пока.

Часть вторая

Глава первая

Владимир проснулся. Снова в больничной палате. А может и нет. Ощущение понимания реальности исчезло. Где и когда эта реальность? Умер? Или сошёл с ума? Или на самом деле – в обычной психиатрической клинике на экспертизе? Или… Твою ж мать! Ответов нет. В голове только каша и тяжёлый колокольный звон. Кто ты, Звонарь?!

А амбалы уже заходят и бесцеремонно грузят обмякшее тело в коляску. Снова везут в кабинет Авдеева. Тот беззвучно шевелит губами. Переводит растерянно-озадаченный взгляд на Молчуна и оба, наверное, что-то говорят Володе. Он их не слышит – не хочет и не слышит. Облокотившись локтями на колени, он просто закрыл уши ладонями. Закрыл глаза. Сознание взбунтовалось, отказываясь понимать, ощущать, отделять одну реальность от другой. Амбалы выгрузили обмякшее тело обратно в кровать. Снова в больничной палате. А может, и нет.

Запах свежескошенной травы. Что-то колет сквозь одежду. Чья-то рука трясёт за плечо. Вова открыл глаза и сразу их прищурил, защищаясь от прямых солнечных лучей. Он лежал в небольшой куче сена. Тёплый мягкий ветер обдувал лицо. Звонарь перестал его трясти, не спеша отошёл и сел на очередную скамеечку. Довганик «на автомате» немного утрамбовал сено и сел поудобнее. Теперь он был снаружи. Колокольня уходила с холма ввысь мощными белокаменными линиями. Вокруг тянулись бескрайние поля.

– Эка тебя накрыло-то, – улыбаясь заговорил Звонарь. – Не думал я, что ты такой впечатлительный.

– Я ничего не понимаю. Что происходит? У меня мозг взрывается!

– Скорее всего, с мозгом у тебя всё более-менее нормально. Это у тебя сознание протестует. А мозг-то, он что? Он художник – пишет картину твоей реальности. Мазок цветом, мазок запахом, мазок звуком, чем-то ещё и ещё. Все твои ощущения – это его творческий взгляд. Перестань прятаться. Как сказал Теодор Рузвельт: «Делай что можешь, с тем, что имеешь, там, где ты есть». Только так ты сможешь понять, где ты и зачем. Только так ты сможешь попасть куда-то в другое место – если найдёшь в себе силы для движения. Ты попал в реальность, из которой только один путь – твой жизненный путь, который требуется пройти заново, шаг за шагом. Где-то на этом пути тебя наверняка ждёт эта точка – выход из твоего прошлого в твоё настоящее и будущее.

– Почему это со мной происходит?

Звонарь задумчиво склонил голову, разглядывая травинки у своих ног:

– Каждый видит в мире и людях то, что искал и что заслужил. И к каждому мир и люди поворачиваются так, как он того заслужил. Но чего бы ты ни заслужил, о прошлом нельзя жалеть. Это твой опыт. Это твой груз, от которого уже не отказаться, его вес не уменьшить. Но что ты в него добавишь – решать тебе. Решать снова и снова, с каждым новым шагом. Как на тебе отразится его тяжесть – решать тебе. Натренироваться, стать сильнее и чувствовать его легче, либо быть раздавленным – решать только тебе. В общем… В общем, как говорится, соберись, тряпка! – улыбнулся Звонарь. – Давай, хочу уже послушать, что у тебя там дальше произошло.

Глава вторая

Володя снова сидел в кабинете Авдеева. Ему удалось настроить себя на продолжение игры, в которую он угодил.

– Как вы сегодня себя чувствуете? – поинтересовался доктор. В голосе слышались озадаченные интонации.

– Всё нормально, спасибо, я вполне готов продолжать. Вчера на меня что-то накатило… Жутко голова болела. Может, погода. Да и как-то… распереживался я от этих воспоминаний. Эти Танины глаза… Но я уже в порядке.

– Тогда давайте дальше, раз готовы.

Довганик поёрзал в кресле, мысленно возвращаясь в отъезжающий автобус:

– Ну и всё, автобус уехал. Тогда в Москве был один единственный КСП[28], на Угрешской улице. Здание типа школы, только обнесённое забором и колючей проволокой, которое охраняли солдаты. Заезжал автобус, и всю эту полупьяную нестройную толпу загоняли по классам. У сопровождающих из военкомата на руках были личные дела, и они – этот налево, этот направо, туда-сюда. В общем, всех разгоняли. А у каждой двери стоит солдат, и закрыта она на ключ. Открывается ключ, меня туда, и за мной дверь запирают. И я вижу реально помещение класса, но вместо парт стоят топчаны[29], такие жёсткие топчаны, обитые коричневым дерматином. И практически на всех топчанах кто-то ворочается, спит, играет в карты, рассказывает анекдоты, бухает… Я бы сказал, такая вот животная масса. Потому что на людей эти призывники похожи не были. Потому что я думал, что это мы вчера нажрались. Нет, мы не нажрались – мы культурно выпили. А многие, во-первых, нажрались на самом деле, потому что призыв-то был не только восемнадцатилетних – призывали до двадцати семи лет. И были те, которым через месяц двадцать семь, а их забрили. Во-вторых, потом оказалось, что это команда, которая набирается в стройбат. Были люди просто как в фильме «Джентльмены удачи», когда Леонов сидит на шконке[30], руки в боки и из себя пахана изображает. Были и такие – с голым торсом, все синие, в татуировках… Многие притащили с собой спиртное, закуску. Вот реально большая тюремная камера. Я понял, почему стоит солдат, почему всё это закрыто на ключ. Потому что в туалет можно только за взятку солдату. То есть – ну человеческая надобность, но никого это не волнует. Плати солдату две сигареты или три сигареты, я не помню. Я чего-то ещё хочу? Тоже каких-то денег стоит. Все эти солдаты, которые служили там на КСП – это были, по-моему, очень состоятельные люди. У них было всё. А в армии что ценится у солдат? Гражданская одежда. Им на гражданскую одежду тоже много что меняли – ну, чтобы в самоходы[31] ходить. Соответственно, деньги. За деньги можно было его и в магазин послать. И даже вечером была предложена услуга: кто хочет на ночь домой – пятьдесят рублей. Пятьдесят рублей было не у всех, да и потом – это большие деньги, но это была беспроигрышная лотерея.

Потому что призывник если не возвращался, то солдат, охранявший этот класс, говорил: «Ну а чего? Я его в туалет отправил, а он вылез и убежал. Не знаю, где он». А если вернулся – ну, значит, вернулся. Но находились такие, у которых были бабки[32], и они на ночь ездили домой. В общем, в этом… спецприемнике мы пробыли трое суток. На этих топчанах, в этой жаре и вони, в этом перегаре. В конце концов, алкоголь и деньги начали заканчиваться. Единственное – категорически пресекалась информация о том, куда мы едем. То есть это была типа военная тайна. Я помню, один парень, отпросившись в туалет, где-то что-то услышал, прибегает: «Я знаю, куда мы летим. Мы летим в Красноярск». И тут же старшина, который стоял у него за спиной, взял его за шиворот и так, уже очень грубо: «Боец, где твои вещи? Бери вещи, на выход!» – и больше мы его не видели.

Вова постепенно возвращался в комфортное состояние – когда его слушали, когда он притягивал внимание, вызывал улыбки Авдеева и Молчуна. Рассказ отвлекал от непостижимых и тревожных событий, связанных со Звонарём. Пока сюда, в своё прошлое. И как он там сказал? Может, и найдётся выход.

– Но я не думаю, что его съели или закопали, просто его перевели, наверное, в другую команду. Не знаю, чем руководствовались военные, но вот так было. Больше никто слухов не распространял. На третьи сутки приехал так называемый «покупатель» – это офицер, сопровождающий команду призывников к месту дальнейшего прохождения службы. И действительно, мы прилетели в Красноярск. Зима, ночь, стояли автобусы. Нас уже таких немножко… Алкоголь, спесь и вообще… Ну, поубавилось. Хотя с нами эти офицеры сопровождающие достаточно нормально общались. Я понимаю, почему. Потому что для них это было неким отпуском. Они из своих частей, где они несли службу, побывали в Москве, походили по магазинам. И плюс они понимали, что командовать нами бесполезно, потому что это было стадо баранов. А я уже говорил, что это за стадо было. Единственное, что… Ну не разбегались, садились в автобусы. Но в автобусах уже нас встречали офицеры и сержанты той части, куда нас везли. И там уже всё резко поменялось. Прям резко поменялось! Уже к тебе если и обращались, то только криком и называли тебя только, допустим, «Эй, боец! Бегом сюда!» – Мы резко поняли, что… Вот гражданка, вот он аэропорт, вот самолёт, а это – автобус. И уже даже в этом автобусе совсем другая жизнь. Там уже матёрые сержанты, в таких полушубках, офицеры, прапорщики, которые тебя за человека не считают. Ты для них – мясо. Просто мясо! И был прецедент такой, я, правда, его наблюдал со стороны. Чувак один какой-то, ну такой, весь распальцованный[33], сержант ему что-то сказал, а тот: «Да пошел ты!» – типа того. Он: «Чё ты сказал?» – Подходят два сержанта таких крупных к этому призывнику. Ударом под дых уложили его на землю и: «Десять раз отжался!» – А это зима, руки у него на льду, на снегу. Тот, значит: «Не буду». Каблуком сапога он получает по затылку, потом разбивают ему нос, он понимает, если он ещё что-то скажет, будет только хуже. Ну это было так, показательно, для всех. После этого никакого шума, никакого гама, никаких проявлений неповиновения не было. И нас повезли в неизвестном направлении на этом автобусе. Было темно, окна в автобусах – замёрзшие. Но мы дышали на них, стёкла оттаивали. Единственное, я помню, мы Енисей проезжали. Поразило, какая огромная это река! А всё остальное время был лес, лес, лес…

 

Внезапно лес расступился. Автобусы выехали на заасфальтированную площадь невероятных размеров! Резко стало светло! Как будто кто-то щёлкнул тумблером и включил солнце – хотя, скорее, даже сразу два – десятки прожекторов справлялись не хуже. Фраза «мышь не проскочит», похоже, обретала здесь буквальный смысл. Гигантская шахматная доска! Вместо фигур – противотанковые и прочие заграждения, которые колонне пришлось объезжать по затейливой траектории. А впереди – настоящая крепость, одна из многих, в мощнейшем кольце охраны – огромный контрольно-пропускной комплекс, как на границе с заклятым врагом.

Всех высадили и повели пешком. Автобусы отдельно – призывники отдельно.

Солдаты, собаки, рамки – досмотр, обнюхивание, «прозвон». Автобусы проверены и снизу, и сверху, и в салоне. Каждый сантиметр просканирован натренированным носом.

Обратно по автобусам – и в путь. Опять тайга и ночная зимняя дорога. Снова лес, лес, лес…

– Оказывается, нас привезли в закрытый город, Красноярск-26. А все закрытые города – так называемые, литерные города – они всегда были связаны либо с ракетостроением, либо с атомной энергетикой. Я служил в стройбате Министерства общего машиностроения, чтоб никто не догадался – это ракетчики стратегических ракетных войск, в том числе – несущих ядерные заряды. Мы проехали ещё десять-пятнадцать километров, и открылся уже сам город. Сейчас он называется Железногорск. Многие литерные города перестали существовать как спецобъекты. Красивейший город, просто красивейший! Была ночь, всё было залито огнями, как улица Горького в Москве. Чистейшие тротуары, витрины сверкающие. Просто меня поразило, что где-то в лесу, в тайге далёкой, такая прям жемчужина. Я так тогда и сказал – не город, а жемчужина.

Владимир непроизвольно попытался поймать взгляды Авдеева и Молчуна, словно желая убедиться, что они тоже видят сейчас эту красоту и разделяют его восхищение, и снова окунулся в картинки своих воспоминаний.

– Ну и где-то на окраине этой жемчужины располагалась войсковая часть. Нас из всех этих автобусов криком, матом и пинками загнали в актовый зал, приставили несколько военнослужащих – следить за порядком и оставили мариноваться часа на три-четыре. Я думаю, просто готовили обмундирование и баню. В процессе этого маринования произошёл очень интересный момент. Вышел на сцену то ли офицер, то ли прапорщик и сказал: «Есть у кого-нибудь музыкальные специальности?» – Кто-то протянул руку, в том числе и я. По-моему, всего нас было двое. Один парень играл на альте, а я почти закончил музыкальную школу по классу трубы. Диплома у меня на руках не было, но до пятого класса я доучился. Она пятилетка была, эта школа. Есть музыкальные школы, где инструменты преподают пять лет, а есть – где семь. Ну и я говорю: «А я по классу трубы». Этот дядька спустился, подозвал нас, отвёл в сторону и говорит: «Ребята, оставайтесь здесь. Потому что эта команда новобранцев – она поедет дальше. И неизвестно, куда она поедет. И вас могут разделить, и вы если даже сдружились за несколько дней – не факт, что вместе останетесь. Вы можете попасть в такое место, что будете проклинать всё на свете. А здесь – цивилизованная часть, у нас штатный оркестр». А я не понимал, что это. А штатный оркестр – это, оказывается, когда люди остаются на сверхсрочную службу и просто ходят на работу. Им даже дают общежитие или кому-то удаётся снимать жильё. Они живут обычной гражданской жизнью, только на работу ходят в воинскую часть, репетируют и выступают на всех торжественных мероприятиях города. Это же советское время, да? Нужно и гимн сыграть и марш на 9 мая – всё что угодно. И всегда, из каждого набора призывников отбирались музыканты-профессионалы. Такие как я или вот этот парень – у которых есть образование, которых не нужно с нуля учить. И таким образом пополнялся оркестр, потому что он чем больше, тем лучше. Он не мог быть, конечно, до безумных размеров, но партий для инструментов всегда хватало. Потому что у трубы есть, допустим, первая партия, вторая партия, третья партия, может быть, две первых партии. И так у всех инструментов… Но тут во мне ожил Вадик Озанянц. Я сказал: «Не. Я с братвой». Ну… Совершил, наверное, одну из… Вырастил очередную поганку в своей жизни. Он как-то так посмотрел, говорит: «Ты не понимаешь, чего теряешь». Хотя он всё объяснил. Во-первых, будет денежное довольствие, во-вторых, офицерская форма, жить не в казарме, а отдельно… Привилегий там… Нет, блин, я с братвой… Ну, с братвой так с братвой…

Довганик вздохнул и продолжил:

– Ещё какое-то время нас помариновали и повели дружною толпою в баню. Солдатская баня, я так понимаю, мало чем отличается от тюремной. Это огромное помещение, разделённое на душевые кабинки, кафельный пол, кафельные перегородки, и душ – с горячей водой, правда. Перед баней всех, естественно, подстригли налысо. Все эти машинки – они волосы где-то стригли, а где-то – просто выдергивали. Очень неприятные ощущения. Потому что я же всё время носил волосы – мне их было жалко… Потом процедура избавления от гражданской одежды. Прилавок такой, как у мясников, за ним стоят военнослужащие с топорами и с мешками. Забавное зрелище. И ты подходишь, неся свою одежду. То есть полностью ты разделся, ты голый, по кафельном полу, среди таких же голых чуваков. Причём что было очень гнетуще и неприятно – не было нормального освещения, всё в полумраке. И вот с этой одеждой, допустим, кто-то говорит: «Я хочу отправить домой». Ему дают мешок: «Пиши адрес». Он запихивает вещи в мешок, пишет адрес. Его забирают, кидают в общую кучу. Что дальше с этим мешком – никто не знает. Поедет он туда, куда написано, или не поедет… Всё, свободен. А я, помня наставления отца, просто подошёл и сказал: «Мне ничего не надо». Они очень обрадовались, потому что у меня был абсолютно новый офицерских бушлат, и чего-то ещё им понравилось. И я смотрю – они бушлатик в сторону, а остальное топором – хрясь, хрясь и в кучу. Типа, утилизировали. Потом вот эта самая помывка… Мыло хозяйственное, которым очень «приятно» мыться. Запах после него такой… «ароматный». Причём, так сказать, «воспитание» началось уже с этого момента – и с каждым действием гайки затягивались. То есть из нас начинали делать мужчин. Видя, что бо́льшая часть намылилась, сержант скомандовал громогласным голосом: «Прекратить помывку!» – и перекрывает воду. Все: «Ууу!» – а никого не волнует. Всё! Воду перекрыли. Нет воды! Кто-то успел смыться, кто-то нет. Бо́льшая часть в этом мыле так и высохла. Потом кастелян выдаёт нижнее бельё. А поскольку погода не африканская, выдавали два комплекта – кальсоны и рубаха такая, без пуговиц, с треугольным вырезом. А размер он оценивает на глаз! Тебя никто не обмеряет, мерки не снимает, ничего. То есть ты мог получить кальсоны – слава богу, если они тебе длинные – их можно подвернуть. А если они тебе чуть ниже колена? То же самое с обувью… И надеваешь эти два комплекта – сначала «хэбэшку», поверх неё – фланельку. И вот как эти размеры – совпадут или не совпадут, будут ли какие-то заломы, натрет ли ноги, жопу, шею, подмышки – это вообще никого не волновало, кроме тебя. Никак не волновало! А потом ещё и тебя переставало волновать, потому что начинали появляться проблемы более серьёзные. Вот у нас был парень – он был очень толстый, видимо, из-за какой-то болезни, поэтому в строевую часть не попал. Но его всё равно взяли в стройбат. Оказалось, что у него родители какие-то известные учёные, вот прям учёные из Академии наук, и они решили отправить его в армию. И ещё у него были очки – мало того, что линзы с какой-то жуткой кратностью, так ещё и тонированные. То есть было у него какое-то заболевание глаз, когда солнечный свет очень губителен. И всё, что ему дали, ему, естественно, не подошло и разошлось по швам. Но он всё это как-то надел и говорит: «А как же я? Я в сапоги не влезаю». У него икры не влезали в сапоги, хотя ему дали самый большой размер. Старшина просто вытащил штык-нож, разрезал ему голенище на сапогах и сказал: «Иди. Теперь нормально?» – И вот, когда нас нарядили, это был тоже жуткий стресс. Ты ни о чём не думаешь, понимаешь, что буквально ещё несколько дней назад ходил с волосами, виделся с друзьями, мог пойти куда-то погулять. А тут на тебе шинель, которая тебе не по размеру, которая сковывает все движения. Ремень такой, как пластиковый, который дубел на морозе и превращался в железный обруч. Сапоги, в сапогах ноги, обутые в портянки. А портянки никто толком не умел наматывать, потому что показали один раз. Твоё дело – запомнил, не запомнил… И самое главное, что вокруг тебя люди, которых ты абсолютно не знаешь, но эти люди… Ещё раз говорю, это не строевые войска, это стройбат – это отбросы…

– У меня возник вопрос, – прервал Вову Молчун, – вы сказали, что вы с братвой. А с кем-то отношения уже наладились из этой братвы, так сказать? Или вы просто так, абстрактно с братвой? Или вы толком и не знали их – как зовут, кто они, откуда?

– Смотрите, не, не, не. Кто-то уже с кем-то перезнакомился, но ещё чёткой иерархии не было выстроено. Как знаете, в тюрьме живут так называемыми «семьями», то есть объединяются и вместе ведут какой-то быт. И они друг другу «семейники». То же самое было и там. Потому что, ещё раз говорю, 85–90 процентов коллектива были судимые и сидели, многие – по 3–4 года. Я, конечно, познакомился с некоторыми ребятами, с которыми мы держались вместе. Один из них был наполовину армянин, наполовину русский, его потом перевели служить в Москву. Ещё был парень из Москвы – я так и не понял, за что он попал в стройбат, но говорил, что судим не был. И ещё один был Толя Барсуков, из Орехово-Борисово. У того была судимость. Он был такой широкоплечий, высокий, здоровый – но не прямо весь мускул-мускул, а просто высокий и здоровый. И мы держались вчетвером. Потому что блатные – они сразу друг друга нашли. По татуировкам, по повадкам, они сразу скучковались. Они уже знали, что надо делать какие-то общаковые[34] запасы – сахара, сигарет, того, сего. А мы то, даже если у нас и были судимости – они все были условными. То есть мы на зоне не были, не проходили эту школу. А то, что здесь практически весь контингент судим, я знал. Естественно, я знал. Потому что ещё сидя на КСП, помню, в пьяном угаре каждый орал: «У меня статья такая-то, а у меня такая-то!» – И короче все: «О, братва!» – И я поэтому и сказал, что я с братвой. Я не мог подобрать другого термина.

27Западло – на воровском жаргоне – нарушение неформальных норм. Позорно, унизительно.
28КСП – контрольно-сборный пункт.
29Топчан – дощатая кровать на ножках.
30Шконка – спальное место в исправительных учреждениях (жаргон).
31Самоход – самовольная отлучка из воинской части (сленг).
32Бабки – деньги (сленг).
33Распальцованный – человек, обладающий явно выраженным чувством собственного превосходства (сленг).
34Общак – на уголовном жаргоне фонд взаимопомощи в среде преступного сообщества.