Кумач надорванный. Книга 2. Становление.

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– XI —

К середине февраля каникулы в университете закончились, Валерьян вернулся на учёбу. В студенческих столовых, в аудиториях корпусов с новой силой закипели споры о том, в какую сторону – к добру или к худу – меняется жизнь. Их нередко провоцировали преподаватели, чьи невольные реплики, замечания о насущном становились поводами к перепалкам и стычкам.

Стипендию не повысили, но и без того студентам было ясно, что даже с прибавкой, случись она в самом деле, на неё всё равно было бы нечего покупать. Отстающие в учёбе не сочувствовали нищающим отличникам. Обесценивание денежного поощрения дало пищу для насмешек, острот. Лопались узы былого товарищества. Врозь расходились прежние приятели, переставая видеть друг в друге подобных себе.

– Я даже из интереса эксперимент проделал, – посмеиваясь, делился с одногруппниками Кондратьев. – Зашёл в магазин, переписал цены, а затем сложил на листке бумаги: что же можно на сорок рублей купить. Знаете, что набралось? Шесть буханок хлеба, пачка макарон, да килька в томате. Всё!

– Тебе только прикидывать и осталось, – хмыкнул староста Вилков. – Ты ж с первого курса и простой-то стипендии не получал. Не то что повышенной…

Кондратьев фыркнул, оттопыривая влажную губу:

– Кому она вообще сдалась теперь? Вы, ботаники, всё пыхтели-пыхтели – и что? Назубрили на алкашескую закусь.

– Мы-то хоть на закусь, но заработаем, а ты без родителей вообще ноги протянешь, – огрызнулся, съёжившись от обиды, отличник Никита Скворцов.

– Сам ты протянешь! Я на стадионе «Труд» теперь с обеда до вечера. Ботинки, джинсы, свитера… За неделю под «тонну» поднимаю, – Кондратьев заложил за щёку язык. – Поднакопишь стипендию за полгодика – приходи. Уступлю кальсоны… со скидкой.

Интеллигентный Скворцов онемел, судорожно задвигал губами.

– Ты… ты…

– Ты, Пашка, язык прикуси. Попрекать бедностью – жлобство, – сердито осадил Кондратьева Валерьян.

– Я не попрекаю. Просто мозги-то надо иметь. Хорошей учёбой сыт не будешь.

Хамоватое высокомерие Кондратьева разожгло в Валерьяне мрачную злобу.

– Чтоб на базаре торговать, большого ума не требуется, – хрустнув суставами, сжал он кулак.

– А ты даже торговать научиться не можешь, – всхохотнул, кривясь от презрения, Кондартьев. – Что, много со своей газетной макулатуры поимел?

Валерьяна прорвало.

– Ах ты!.. – схватил он Кондратьева за грудки. – Я тебе вырву язык…

Их растащили, но Валерьян в этот день долго не мог найти себе места. Распалённая ярость не утихала, продолжая клокотать. Он запорол чертёж по начертательной геометрии, в столовой поругался с буфетчицей, сунувшей ему тарелку с холодными щами, грубо изругал посреди улицы клянчащего сигарету мальчишку.

От оклемавшегося Михаила Валерьян узнал две новости. Анпиловская демонстрация в Москве собрала десятки тысяч – гораздо больше, чем писали в демократической прессе. Следующее антиельцинское выступление назначено на двадцать третье февраля.

– Вот только с редакцией по телефону связывался. С ответственным секретарём Нефёдовым говорил, – в поблекших за недели болезни глазах Михаила светился живой огонёк. – Шествие заявлено по улице Горького, к Кремлю. Двадцать третье – воскресенье. Должно выйти море… море людей.

Разговор их происходил на кухне в квартире Михаила. Валерьян сидел за узким, покрытым выцветшей клеёнкой столом, расспрашивал о последних новостях из редакции, рассказывал, как вёл торговлю сам.

– У нас пока тихо, – невесело поведал он. – Никто никуда выходить не рвётся.

– В России всегда всё со столиц начинается. Когда Ельцин к власти лез, вспомни, тоже Москва и Ленинград бушевали. Столицы.

И хотел бы, да не мог вытравить Валерьян из памяти ту августовскую Москву с её неистовствующими толпами, растерянными, деморализованными войсками.

– Так то за Ельцина. За демократию…

– Думаешь, вечно они будут торжествовать? Погоди. Когда желудок пустой, головы людям болтовнёй про демократию не больно заморочишь. Учатся соображать, что к чему. За Анпиловым аж пятьдесят тысяч пошло. Хотя его каких-то пару месяцев назад и не знал никто, – Михаил задышал часто и глубоко, потёр ладонью грудь. – Они тоже чувствуют, что положение их шатко. Оттого и задёргались, попытались демонстрацию двадцать третьего запретить.

– Вот тебе и демократия, – саркастически усмехнулся Валерьян.

– В этом, между прочим, их ошибка. Моссовет отменил запрет, демонстрация будет. Таким запретительством они только разоблачили самих себя и ещё сильнее разозлили людей. Ну пускай.

В кухню вошла жена Михаила, поставила на этажерку тазик с картошкой. Ответив на приветствие Валерьяна холодным кивком, она вытащила из-под раковины мусорное ведро, уселась в проходе между буфетом и столом и принялась ножом строгать картофелины.

Разговор оборвался. Михаил с недовольством глядел на жену.

– Вика, принеси капусты качан, – откидывая от лица пепельные волосы, крикнула она дочери в коридор.

Крупная, хозяйственная, она наполнила тесную кухню звуками соскребаемой кожуры, звяканьем кастрюль, журчанием льющейся из открытого крана воды.

– Вика, – вновь позвала жена Михаила. – Моркови ещё две штуки возьми. Я щи ставить буду.

– Ты б хоть предупредила заранее, – укорил Михаил.

– А сам не видел, что в холодильнике пусто? – сварливо отозвалась жена. – Не мог догадаться?

Сдерживая гнев, Михаил обернул лицо к Валерьяну:

– Давай тогда в комнату перейдём?

– Там Вика к школе готовится, – непрошено вклинилась жена. – Уроков у неё много.

Видя, что хозяйка томится его присутствием, Валерьян засобирался. Михаил, желая сгладить гнетущее впечатление от негостеприимства жены, вымученно улыбнулся ему в прихожей:

– Тебе от редакции большая благодарность. Нефёдов нахваливал тебя. Рассказывает: приехал парень, такой молодой, боевитый, взял газет. И рассчитался в срок, рубль в рубль прислал.

Бодрясь, он похлопал Валерьяна по плечу, приобнял, обдавая запахом принятых лекарств.

Спускаясь по лестнице, Валерьян сумрачно глядел перед собой. Второй раз не по-доброму покидал он дом Михаила.

Ехать в Москву Валерьян решил бесповоротно. Глухая, укоренившаяся в душе ненависть гнала его на столичные площади. Давимый бедствиями, он ощутил потребность за них воздать. Он не колебался в том, кто повинен в бедствиях, в смерти деда.

В годовщину Советской армии Москва выглядела непразднично.

Уже на Ленинградском вокзале он стал натыкаться на патрули. В стянутых портупеями шинелях, с пристёгнутыми к ремням резиновыми дубинками, милицейские дежурили на платформах, на спусках в метро. Прохожие опасливо косились на патрули, улавливая исходящую от них угрозу.

На метро Валерьян хотел доехать до станции «Маяковская», перед которой, как он знал, назначили сбор демонстрантов. Но она оказалась закрыта. Пассажиры, полезшие было на «Белорусской-радиальной» в вагон, зачертыхались, услыхав предупреждение по громкой связи: «Станция “Маяковская” закрыта по техническим причинам. Поезд проследует станцию без остановки…»

Валерьян раздосадованным взглядом проводил укатывающий в тоннель полупустой состав.

– Это из-за митингов всё, – проскрипела рядом горбатая дама в шляпе. – Всюду милиция, войска. Будто войны ждут.

Ему пришлось возвращаться по переходу обратно, на «Белорусскую-кольцевую», и ехать дальше по кольцу.

Следующая станция «Баррикадная» тоже не действовала. Поезд пронёсся мимо пустой платформы, даже не притормозив. Только на «Киевской» Валерьян сумел сойти.

По радиальной ветке он доехал до «Смоленской». Успев в предыдущие поездки запомнить центр Москвы, он знал, что от неё по Садовому кольцу до площади Маяковского можно дойти пешком.

На Садовом ему неоднократно попадались милицейские и военные патрули, мимо с тяжёлым гулом проезжали грузовики с солдатами. Площадь была оцеплена голубыми милицейскими шеренгами с трёх сторон, и скапливающиеся возле памятника Маяковскому гражданские и пожилые люди с флагами напоминали растрёпанное воинство, взятое противником в клещи. Выход на Тверскую улицу наглухо закрывал кордон ОМОНа. Приметные издали ряды металлических щитов сверкали на солнце, точно сплошная стальная стена.

– Товарищи! Сохраняйте выдержку и спокойствие! – призывал кто-то через мегафон от подножья памятника. – Ровно в двенадцать часов мы начнём наше мирное шествие по улице Горького в сторону Манежной площади. Мы идём поклониться и возложить цветы могиле Неизвестного солдата…

Оратор упрямо называл улицу советским наименованием: «Горького», а не «Тверской».

Валерьян, мешаясь с толпой, пробирался к памятнику. Ему совали какие-то прокламации, поддуваемые ветром полотнища флагов касались лица.

– Наша демонстрация мирная! Закон на нашей стороне… – д оносилось от памятника.

Валерьян приподнялся на цыпочки, вытянул шею, ещё раз оглядывая оцепление. Площадь окружали шеренги молодцев с дубинками, за их спинами, корпус к корпусу – виднелись угловатые очертания грузовиков.

Явившиеся на демонстрацию люди растерянно топтались посреди площади, не зная, как быть. Путь на Тверскую, ведущую к Кремлю, преграждал омоновский строй. Среди демонстрантов Валерьян узнал Станислава Терехова, фотографии которого печатали в «Дне». Осанистый, в армейском бушлате, Терехов стоял напротив перекрывающего Тверскую кордона и спорил с милицейскими офицерами. С Тереховым было несколько пожилых офицеров-отставников, держащих заготовленные для возложения венки.

Валерьян направился к Терехову.

– Постановление мэра, – утробно рыкал брыластый милицейский начальник. – Шествие по Тверской запрещено.

– По Горького, холуй! – сердито кричали ему из толпы. – Горького она всю жизнь была!

– Моссовет отменил постановление как противозаконное, – Терехов тыкал пальцем в бумагу. – Моссовет выше мэрии. Не забывайте, согласно конституции у нас в стране советская власть.

 

Белки глаз милицейского начальника наливались кровью, краснели складки на толстой короткой шее.

– Вы – военный человек. Вы должны понимать: запрет – значит, запрет. Всё! – рявкал он, выходя из себя.

– Да кто вообще смеет запрещать возложение цветов к могиле Неизвестного солдата?! – Терехов тоже сорвался на крик. – В колонне офицеры армии и флота, ветераны Отечественной войны, орденоносцы!

На площади, за спиной Валерьяна, нарастал гул.

Толпа, оскорблённая запретами, угрозами, сдавливаемая шеренгами враждебных омоновцев и солдат, собралась в плотную массу напротив перегораживающего Тверскую кордона. Гражданские и пожилые отставники в офицерских шинелях, с медалями и орденскими планками на одежде, надвигались на укрывавшихся за щитами омоновцев. Над головами демонстрантов реяло множество флагов: красных, флотских – советских и Андреевских, чёрно-золото-белых монархических. Валерьян увидел даже несколько хоругвей, поднимаемых бородачами в странном, полувоенномполумонашеском одеянии.

Омоновцев осыпали гневными выкриками:

– Пропускайте! Мы хотим возложить цветы!

– Сегодня праздник!

– По какому праву закрыли проход?!

Старики, подходя к самым щитам, совестили бойцов:

– Ребята, вы же Советскому Союзу присягу давали! Как можно…

– Позвольте хотя бы ветеранам пройти.

Омоновцы сопели, мрачно зыркая из-под касок. Изредка кто-нибудь из них бросал раздражённо:

– У нас приказ.

Перед кордоном стали образовываться группы из офицеров-отставников. С ругательствами, хрипя, офицеры по трое-четверо наваливались на щиты, пытаясь продавить в строю брешь.

Омоновцы пятились, пыхтели, удерживая строй, но дубинок в ход не пускали. На кордон лезли уже и гражданские, толкали плечами щиты.

– Дорогу, сволочи! Мы к Вечному огню!

Начиналась свалка. Анпилов метался в гуще разгорячённых демонстрантов, то пытаясь ими руководить, то сам бросаясь с ними вместе на кордон.

Бледный, держащий себя в руках Терехов повторял милицейскому начальнику:

– Мы без возложения не разойдёмся. Дайте проход. Вы будете отвечать за последствия…

В руках начальника несмолкаемо трещала рация.

Омоновская шеренга вдруг начала размыкаться посередине, словно раздвигаемый занавес. Омоновцы, укрываясь за щитами, попятились к обочинам, освобождая демонстрантам Тверскую.

– Разрешили! Разрешили! – понёсся по площади живой клич.

Воодушевлённая масса повалила на проезжую часть, втекая в образовавшийся в оцеплении проём. Замелькали обрадованные лица, флаги.

Валерьян, захваченный общим движением, прорвался на Тверскую в числе первых. Ликуя, он кричал вместе со всеми «ура!», спешил вперёд, поверив, что далее никаких препонов не будет.

– Слава Советской армии и Военно-морскому флоту! – бойко воскликнула старушонка в синем пальто, встряхивая выбивающимися из-под берета кудряшками.

– Ур-р-ра непобедимой и легендарной! – раскатисто подхватил редкоусый штатский в кепке.

Нестройная колонна продвигалась по Тверской. По обочинам её обгоняли милицейские машины.

– Милиционеры и военнослужащие! – слышал Валерьян за спиной энергичные воззвания Анпилова. – Вы видите своими глазами, что мы – мирная народная демонстрация! Задумайтесь над тем, кому вы служите! Вас натравливают на родных матерей и отцов!

Далеко пройти по Тверской колонне не позволили. Через квартал перед демонстрантами возникла новая омоновская шеренга. Офицер в каске, стоя впереди, предостерегающе замахал дубинкой:

– Стоять! Дальше проход запрещён!

В голове колонны началась сумятица.

– Что такое?

– Что опять?

Справа и слева на приостановившуюся в недоумении демонстрацию полезли заранее развернувшиеся на тротуарах омоновские цепи. Оторопевшие люди в растерянности отступали к центру проезжей части, теснимые отовсюду рядами щитов.

– Вы чего, ребята? – обращались к ним. – Ведь нам же разрешили!

Офицер опустил защитное стекло каски, точно забрало. Над щитами вскинулись дубинки. Омоновцы, рыча и матерясь, принялись дубасить окружённую толпу. С треском переламывались древки флагов, летели наземь знамёна, тела.

– Впер-р-р-рё-ё-ёд!! – неистово воззвал Терехов, продираясь к перегораживающему Тверскую кордону. – На прорыв!

За ним устремились, как за вожаком. Свирепея от побоев, люди с голыми руками попёрли на омоновскую цепь, кулаками и ногами замолотили по щитам. Шеренга поперёк Тверской прогнулась, подалась назад. Омоновцы, теснимые всеобщим напором, отступали к обочине, норовя напоследок огреть дубиной.

Омоновский строй рассыпался. Потрёпанные, но окрылённые демонстранты устремились по Тверской дальше, ругательствами и плевками гоня перед собой редких, отбившихся от цепи омоновцев.

– Ур-р-ра-а-а-а! – ревел бегущий подле Валерьяна флотский офицер, бешено вращая глазами.

Через пару сотен метров перед ними вырос новый строй. Омоновцы были с дубинками, но без щитов. Демонстрантов вновь начали слаженно теснить с тротуаров и одновременно избивать: свирепо и беспощадно.

Валерьян крутился в гуще мечущихся тел, видя повсюду искажённые, взопрелые лица омоновцев, их белые, словно у пожарников, каски. Спотыкался об упавших, падал сам.

– Фашисты! Пиночетовцы! – крыли омоновцев проклятиями.

Демонстранты в отчаянном порыве прорвали и вторую цепь. Инстинкт подсказывал им, что рваться по Тверской дальше – единственный путь к спасению.

Вывернувшись из-под удара замахнувшегося на него омоновца, Валерьян нёсся вперёд с оставшимися на ногах демонстрантами. Отстающих, спотыкающихся хватали, заламывали, будто преступникам, руки, грубо тащили к автобусам и машинам, продолжая на ходу бить дубинками. Какой-то парень, прижатый к омоновскому автобусу, вскарабкался, спасаясь, на крышу, но через откидной люк его живо втащили за ноги внутрь. Кудрявая старушка, уже без берета, с кровавой гематомой в пол-лица, силилась подняться с мостовой, но никак не могла согнуть обездвиженную, очевидно сломанную ногу.

– Прокляты будьте, в‐в-выродки! – р ыдала она.

Перед демонстрантами появилась третья цепь. ОМОН действовал расчётливо: с каждым новым прорывом толпа, теряя десятки и сотни обессиленными, упавшими, затащенными в автобусы и машины, делалась всё малочисленнее. Терехова уже не было видно, и остающимися на Тверской людьми пытался командовать другой офицер – в обрызганной кровью шинели, со свисающим с левого плеча полуоборванным погоном.

– Руками сцепляйтесь! Не давайте себя растаскивать!

И, подавая пример, сам схватил под локти и притянул к себе другого офицера-отставника и какого-то гражданского в полушубке.

Поредевшую колонну окружили опять. Спереди наступала, маша дубинками, цепь, справа и слева стискивали щитами.

– Г-гады! – словно кровью плюясь, взвыл кто-то.

Старик-ветеран вдруг бесстрашно схватил набегающего омоновца за ворот.

– Не смей! – вскричал он голосом резким и властным.

Поднятая дубинка замерла в воздухе, и выставивший вперёд локоть Валерьян вдруг сообразил, что старик, оказавшийся рядом, отводит от удара его.

Омоновец выматерился, сбросил с себя маломощную старческую руку.

– С-сука! – хрястнул он с размаху по голове старика.

Старик зашатался, но не упал, подхваченный Валерьяном. Кровь заструилась из его рассечённого лба, пачкая воротник, грудь.

Омоновец огрел по рёбрам и Валерьяна, опрокидывая его со стариком вместе на асфальт. Но Валерьян, не утратив ещё способности двигаться, упёр в мостовую колено. Силясь подняться, он не выпускал из рук старика.

Новый удар пришёлся Валерьяну по темени. Шапка не могла его смягчить, она слетела ещё при прорыве через первую цепь. Он распластался на мостовой, свернув на сторону голову, раскинув руки. Меркнущим, мутящимся сознанием успел напоследок выхватить что-то яркое, металлическое под ботинками омоновца.

То был сорванный со старика орден Боевого Красного знамени.

– XII —

С тяжёлым сердцем возвращался Павел Федосеевич из Станишино.

Ранящий рассказ матери о том, как угасал родитель, разговоры на кладбище и на поминках пробудили в нём раскаяние за былую холодность к отцу. Но, вместе с тем, коря себя за личную нечуткость, Павел Федосеевич не поколебался в идейной вере. Она только укрепилась пережитым в деревне. Давно оторвавшись от сельского быта, он нашёл его в этот раз особенно неприглядным, жалким. К скорби по упокоившемуся отцу примешивалась брезгливая неприязнь к станишинцам, продолжающим цепляться за гибельную убогость деревенской жизни.

«Ничего эти пни не понимают и понимать не хотят. Живут, словно заживо замороженные, – размышлял он, подстёгивая себя. – И отец Федосей был таким же. Замкнулся, ополчился слепо против реформ».

Озлобление против узколобых станишинских жителей приглушало чувство вины, и думы об отце были Павлу Федосеевичу уже не столь мучительны.

Валентина тоже приехала в Ростиславль сама не своя, но её душа болела о другом.

– Я надеялась, что помиритесь вы с Валериком, наконец, – расстроено призналась она мужу. – Ну хотя бы у гроба помирились… А вы? Эх, вы…

Павел Федосеевич наклонил полосуемый длинными морщинами лоб, поколупал ногтем у кромки волос.

– Валерьян в отца моего пошёл. Упрям. Упёрт, – произнёс он, точно горькое проглотив. – Качества-то эти сами по себе ценны. Жаль, что не там он их применяет.

Валентина заломила руки.

– Что ж, никак ему это, что ли, не втемяшить?

Павел Федосеевич опечаленно качнул головой.

– Сейчас – боюсь, что никак. Его не я, не ты – его сама жизнь переубедить должна. По-другому не выйдет.

Голос Валентины дрогнул:

– То есть ты так и будешь наблюдать, как наш сын в этой общаге пропадает?

Подбородок Павла Федосеевича заострился углами.

– Он не маленький. За ухо домой не приведёшь.

– Господи, вся душа уже о нём изболелась, – Валентина, всхлипывая, затёрла глаза. – Лишь бы только не втравился никуда. Знаешь ведь сам, какое побоище в Москве было…

Павел Федосеевич мотнул головой, словно вытряхивая из неё не дающую покоя мысль.

– Да перестань… Сейчас учёба уже в разгаре. Некогда ему в Москву ездить.

– Хоть бы и впрямь так… ох…

Но сердце в груди Валентины колотилось, не зная покоя…

Наведавшийся в Ростиславль Винер поведал Павлу Федосеевичу массу подробностей об избиении идущей к Вечному огню демонстрации. Сострадания к избитым он не испытывал никакого.

– Отметелили их на Тверской так, что до сих пор, наверное, отлёживаются. Сначала при выходе с Маяковской им дубинками всыпали, а затем окружили прорвавшихся – и ещё, – рассказывал он, злорадно посмеиваясь. – Жаль, стадиона поблизости не нашлось. А-то можно было на него их прямо строем гнать, как в Чили.

Повод для их встречи был печальный – Винер зашёл к Павлу Федосеевичу с соболезнованиями. Разговор предсказуемо свернул на политику – долго говорить о житейском не имел охоты ни тот, ни другой. Расположившись на диване в большой комнате ештокинской квартиры, прихлёбывая выставленный Павлом Федосеевичем коньяк, Винер с жестоким блеском в глазах смаковал подробности: как авангард собравшейся на площади Маяковского колонны выманили на Тверскую, специально создав в омоновском кордоне брешь, как потом молотили двинувшихся по улице демонстрантов дубинками, как отсекали цепями группы прорвавшихся.

– По всей мостовой валялись клочья их красных тряпок, – всхохатывал Винер, охмелев и забыв про траур в доме Ештокиных. – Будто красные пододеяльники по всей Тверской разодрали.

– Вы прямо лично всё это наблюдали? – спросил Павел Федосеевич.

– Я как член депутатской комиссии общался с чинами из ГУВД, смотрел отснятые оперативные съёмки. Вы бы знали, какую взбучку генералам задали за то, что девятого числа Анпилова с его сборищами к Кремлю допустили! И московская мэрия, и мы – депутаты. Только пух летел! Ну они всё поняли, соответственно. Исправились, – и Винер захихикал, подмигивая.

Томимый сомнениями, Павел Федосеевич спросил:

– Думаете, не будет больше антиельцинских демонстраций?

– Ещё попробуют – ещё получат, – отрезал Винер, сразу став серьёзным. – Быдло должно усвоить, что значит неподчинение власти.

– Знаете, Евгений, вы не очень-то фанфароньте, – Павел Федосеевич зачесал за ухом. – Наш провинциальный люд меня в последнее время пугать начинает. Такие, как Анпилов, много кого за собой могут увлечь. У нас-то в Кузнецове…

– В Ростиславле, – поправил Винер.

– Да, в Ростиславле… У нас-то в Ростиславле брожение нешуточное пошло. Как цены отпустили, так каждый второй настроился против реформ. Теперь не то, что год назад, когда Ельцина на руках в Кремль готовы были нести. В области, особенно, где поглуше – там вообще совок дремучий. С людьми прямо разговаривать невозможно. Такое несут…

 

Винер положил ногу на ногу, поднёс к губам рюмку.

– Ты это бухтение близко к сердцу не принимай. Главное – в Москве митинговую волну сбить. Уж поверь, мы в столице всем этим Тереховым и Анпиловым безнаказанно шататься по улицам не позволим. Позиция правительства, мэрии, депутатов едина. Министр МВД Ерин Борису Николаевичу твёрдо обещал, что всю эту нарождающуюся митинговщину задавит на корню.

Уверенность Винера благотворно подействовала на Павла Федосеевича, но он всё же поинтересовался с осторожностью:

– Меня как помощника депутата постоянно спрашивают про дальнейший курс реформ. Мол, цены отпустили, а дальше чего ждать? Есть определённость? Что говорят экономисты в правительстве? Вы-то, Евгений, с ними наверняка на прямой связи.

Винер, осушив рюмку, жевал бутерброд:

– Дальше – приватизация госпредприятий, – говорил он глухо, но обстоятельно. – Нужен класс собственников и как можно скорее. Чтоб у красных реваншистов не было ни малейшего шанса. Предварительная программа разгосударствления намечена, глава Госкомимущества Анатолий Чубайс настроен решительно. На ближайшем съезде утвердим последовательность шагов – и вперёд, к рынку.

– Статьи и интервью Чубайса я в газетах читал, – закивал Павел Федосеевич уважительно. – Чувствуется, что стратегически мыслит человек.

– Да, Чубайс – стратег. На годы вперёд смотрит, – произнёс Винер с давно уже нехарактерным для себя оттенком почтительности. – На совещаниях экономистов прямым текстом говорит: сугубо экономические результаты для нас сейчас вторичны. Главное – окончательно сокрушить коммунизм. Сможем создать класс людей, владеющих собственностью, считайте всё – с совком покончено навсегда.

– Дай-то бог, – с держанно улыбнулся Павел Федосеевич.

С коньяка Винера повело. Он принялся с самодовольством живописать о своей недавней поездке с депутатской делегацией в Европу. О встречах с европейскими депутатами, о корреспондентах иностранных телеканалов и газет, с доброжелательными улыбками бравших интервью.

– Демократия на Западе – отлаженный веками политический институт. Это мы тут первые шаги делаем, спотыкаемся на каждом шагу, будто слепые. А там – реальный парламентаризм, – раскрасневшийся Винер оживлённо жестикулировал, задевал локтями стол. – Казалось бы, они на нас сверху вниз смотреть должны. Но нет, никакого высокомерия. Повсеместно – любезность, готовность помочь. В Швейцарии пригласили прямо на заседание совета кантонов, в Швеции – на сессию риксдага…

– Прямо на рабочие заседания? – изумился Павел Федосеевич.

– Да, на дебаты по поводу введения новых налогов. А были ещё совместные семинары, фуршеты. И мы – делегация из новой России – с ними совершенно открыто общаемся, совершенно на равных. Вот оно – возвращение на столбовую дорогу, в нормальный цивилизованный мир!

Павел Федосеевич внимал, не перебивая.

– Можешь считать, что у тебя по нашим вывернутым наизнанку жизненным меркам появился большой блат, – улыбался Винер покровительственно. – Я могу вписать тебя в следующий раз в делегацию как своего помощника. Оно того стоит, поверь. Официально, с оплатой командировочных. Цивилизованный мир – это совсем другие ощущения. Другие условия, другой уровень услуг. Даже выражения человеческих лиц – и те другие. Ты не просто развеешься. Ты по-настоящему прочувствуешь, ради чего, в конечном итоге, мы ведём нашу борьбу…

Павел Федосеевич тоже удерживал на губах улыбку, но похвальбы Винера рубцами оттискивались в его сердце. Мыслями он возвращался к сыну, к его несгибаемому, казавшемуся иррациональным упрямству.

После ухода Винера Павел Федосеевич долго сидел в кресле один, впав в угрюмую задумчивость.

«Что ж ты, Лерик, так? Эх…», – словно застарелая потревоженная заноза колола его изнутри.

Из прихожей послышался звук отпираемого замка. Валентина, не сняв верхней одежды, сама не своя, влетела в комнату.

– Я в общежитие ездила, – проговорила она голосом, заставившим Павла Федосеевича отрезветь. – Оказывается, был он двадцать третьего в Москве. Лежит теперь с забинтованной головой, чуть жив.