Повести и рассказы из духовного быта

Tekst
3
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Чему?

– Вот этому всему, что ты говоришь.

– Нет, – сказал Кирилл с улыбкой, – этому не обучают в академии…

Они приехали в Чакмары часам к двенадцати. Назар встретил их радушно, обнял Кирилла и с большим чувством поцеловал его. Он заметил с сожалением, что Кирилл сильно похудел.

– Зато ты все толстеешь. Пора бы остепениться! – сказал Кирилл.

Назар безнадежно махнул рукой. Это было его несчастье. Он был невероятно толст, так что подчас становился тяжел самому себе. Никакие меры не помогали. Уж он и моцион делал, и спать после обеда прекратил, и купался; он применял к себе все, что бы ему ни посоветовали. Кто-то сказал ему, что крепкий чай обладает свойством высушивать человека. Он стал пить крепкий чай денно и нощно. Посоветовали ему уксус пить – он бросил чай и принялся за уксус. Одного он не мог применить к себе – умеренности в пище. Аппетит у него был страшный, а обширная утроба помещала массу питательных веществ. Ел он буквально за пятерых и при этом выпивал не одну рюмку доброй водки. Назару было уже лет за сорок; у него было семеро детей, а жена его, Лукерья Григорьевна, называвшаяся в родственном кругу Луней, подавала надежды принести еще столько же. Эта маленькая, тоненькая, чрезвычайно подвижная и вечно веселая женщина представляла полную противоположность Назару, у которого вечно распухали ноги, а самого его постоянно тянуло к дивану. Можно считать, что собственно жена была главой дома. Назар свято исполнял одни дьяконские обязанности, но и то лишь потому, что Луне поручить это было никак невозможно. Во все прочее он, по тяжеловесности своей, не мешался, а Луня прекрасно справлялась сама и с хозяйством, и с педагогией, и даже, вдобавок ко всему, просфоры пекла. На все у нее хватало сил, никогда она не жаловалась на усталость или на то, что у нее слишком много дела. Она жила делом. Назар обожал свою жену и был просто влюблен в нее, считая ее красавицей, несмотря на то, что ее смуглое лицо было уже все в морщинах, а в волосах прежде времени появилась седина.

Мефодий побежал в загон, где возилась с теленком Луня, и сообщил радостную новость. Она бросила теленка и взволнованно полетела к мужу. Тут она изобразила печаль и разыграла для шутки маленькую сцену.

– А знаешь, Назар, Кирилл был у архиерея, и архиерей сказал ему, что, должно быть, говорит, брату твоему Назару придется в заштат подать.

– Господи помилуй! – с испугом воскликнул Назар и даже перекрестился при этом. – За что же бы это?

– А потому, говорит, больно он толст, служить не может.

Но видя глубокое отчаяние, в которое привела эта шутка легковерного Назара, Луня рассмеялась и поведала ему всю правду. Кирилл подтвердил, Назар, разумеется, пришел в неописанный восторг и готов был бы подскочить от радости, если бы ему позволил это его вес. Тотчас же он начал мечтать о предстоящих улучшениях, которые неизбежно должны последовать в его жизни, – о просторной квартире, об отдаче дочки в науку, о воспитании подрастающих детей, наконец, самая главная и самая пылкая мечта его была о том, чтобы взять отпуск, поехать в Kиeв или Харьков и полечиться там у самого лучшего доктора от толщины, – все это должно было осуществиться разом, благодаря одному архиерейскому слову.

Братья пообедали вместе, а после обеда молодые люди поехали обратно в Устимьевку. Мотя выбежала им навстречу и, сев в таратайку около церкви, рассказала, что дома произошла неприятная сцена. Арина Евстафьевна всю ночь не спала. В душе ее боролись два ощущенья: радость – по поводу предстоящего возвышения Назара и горе – по поводу непонятного добровольного унижения Кирилла. Встала она с головной болью и с расстроенными нервами. Дьякон сразу это понял и с утра начал заговаривать, что ему нужно побывать у отца настоятеля. Но она пристала к нему неотступно. Сначала были только вздохи и укоры общего свойства.

– У людей все идет по-людски, – говорила дьяконша, – дети вырастают и достигают толку. У иного сын еле-еле семинарию дотянул, а смотришь – сходил туда-сюда, и место в городе получил.

Тут следовали примеры: архиерейского иподиакона сын кончил по третьему разряду, а получил место в городе в кладбищенской церкви. Чакмарского священника два сына – оба из четвертого класса вышли, и ничего – в священники вылезли. А у них, у Обновленских, все не по-людски: сын удивлял всех своими успехами, кончил академию первым и будет в селе киснуть. Все будут на них пальцами показывать, дескать, вот какие вы мизерные, и академия вам не помогла, и первенство вам ни к чему. А отец, вместо того чтобы сыну внушить, на путь истины наставить, еще подхваливает, умиляется. Видно, Бог наказал ее за великие грехи.

Потом начались слезы, которые перешли в рыдания. Тетка, разумеется, тоже плакала, но тихонько, спрятавшись в темный чуланчик. Кончилось тем, что Арина Евстафьевна слегла в постель. Когда Кирилл вошел к ней в комнату, подошел к ней и поцеловал у нее руку, она встретила его с упреком:

– Вот до чего довели меня детки! В постель слегла!..

И тут она опять разрыдалась. Кирилл сел на кровати, взял ее руку и заговорил тихим, ласковым голосом:

– Вы больны, маменька, не сможете слушать меня спокойно, а то бы я вам объяснил.

– Что ты мне объяснишь? Что ты мне можешь объяснить? – трагически воскликнула Арина Евстафьевна.

– Объяснить свое решение, маменька! Вы негодуете на то, что я отказался от выгодных мест и иду в село священником. Рассудите же, маменька! Мы с вами всю жизнь были бедны, вы всю жизнь неустанно трудились, труд иссушил вас, истомил. Бедность и труд, маменька, это – наше достояние, они сделались нашими родными. Что бедно и трудится, то наше. Ну что же, я хочу послужить своему родному. Не хочу служить богатым, а бедности хочу послужить. Хочу жить так, как вы жили. За вашу трудовую жизнь я питаю к вам глубокое уважение. Хочу тем же заслужить уважение и я. У вас же я научился этому. Вы своим примером заронили в мою душу семена, а я их взрастил.

Трудно сказать, что подействовало на дьяконшу. Едва ли ее озлобленной душе были доступны эти доводы. Но ласковый голос сына, его любовный взгляд, быть может, теплота его руки, которой он нежно сжимал руку матери, подействовали на нее успокоительно. С лица ее исчезло напряженное выражение злобы и отчаяния, она тихо привлекла к себе Кирилла и поцеловала его в голову.

– Ах, Кирилл! – сказала она тихим голосом. – Так-то мы на тебя надеялись, так-то надеялись! Думали, что возвышение нашему семейству будет, а ты вот что придумал.

Но все это она сказала спокойным, примирительным голосом.

– Будет и возвышение! Погодите. Дайте сперва мне свое сердце удовлетворить. Все будет, маменька.

Кирилл посидел с нею с полчаса. Дьякон, подслушивавший их разговор в соседней комнате, дивился искусству сына разгонять бурю, – искусству, которому он не мог научиться за всю жизнь, несмотря на свою полную покорность Арине Евстафьевне. Скоро и дьяконша встала с постели и принялась за свои обычные дела. И разговоров этих она больше не возбуждала.

Проездом в город заезжал Назар. Здесь его торжественно благословили. Арина Евстафьевна сделала ему подробные напутственные указания, как малому дитяти. Добродушный Назар выслушал их покорно и серьезно принял их к сведению. Он и в самом деле был дитя и, пускаясь в путь со столь важными намерениями без Луни, чувствовал, что почва под ним не тверда. Дело стояло так, что ежели преосвященный не изменит своего милостивого решения, то Назару придется одному прожить в городе, где-нибудь на постоялом дворе, не меньше как неделю, а это представлялось ему настоящим подвигом.

Следующие два дня после его отъезда в доме устимьевского дьякона были полны тревожного выжидания. Один Кирилл был спокоен; он знал, что архиерей сделал свое обещание серьезно и не изменит своему слову. Робкий дьякон боялся верить такому счастью, пока не увидит его воочию. Арина Евстафьевна, в душе которой глубоко сидел пессимизм, твердила, что надеяться следует только на дурное: оно никогда не заставит себя ждать, а по части хорошего всегда пообождать следует. «Иной раз по всем видимостям добро должно бы выйти, а на конец – злющее зло получается». Но по истечении двух дней можно уже было построить силлогизм такого рода, что будь Назару неудача – он уже вернулся бы, а если сидит в городе – значит, к сану готовится.

– А может, его на епитимью там поставили, вот он и сидит! – заметила все-таки Арина Евстафьевна, хотя в душе больше склонялась к общему мнению.

Наступило воскресенье. Дьякон облачился в чистенькую ряску, примазал и пригладил волосы и вообще принял вид торжественный и благолепный.

– Уж это верно, что сегодня его рукополагают! – с торжественным умилением повторял он и служил в этот день в церкви с особой настроенностью, подчеркивая слова и произнося их нараспев. Волнение его с каждым часом усиливалось. Придя из церкви, он, в противность обычаю, совсем отказался от рюмки водки и от вяленого рыбца со свежим луком. Он и от обеда отказался, просто не мог есть от волнения. Вечный дьякон, он считал священство недосягаемым идеалом, и вот Назар, который, казалось, был так же, как и он, осужден на вечное дьяконство, сегодня взбирается на эту высокую ступеньку жизненной лестницы. Сильно волновалась и Арина Евстафьевна, но прятала свое волнение внутрь себя и неискренно твердила, что не верит.

Наконец, к вечеру приехал Назар. Он вошел в комнату торжественно-сияющий и, остановившись на пороге, внимательно и набожно осенил себя крестом, поклонился иконам, а затем, обратившись к семье, которая вся сидела за чаем, молча поблагословил ее. Тут все поняли, что свершилось, чинно поднялись и тоже стали креститься. Радость была до того велика, что в первое время все молчали. Оправившись, все чинно подошли поочередно к новому иерею и взяли у него благословение. Затем стали расспрашивать Назара, как все это случилось. Он рассказывал по порядку с мельчайшими подробностями, а когда дошел до описания своего первого визита к архиерею, то, обращаясь к Кириллу, сказал:

 

– Про тебя он говорил страсть как хвалебно: «Он, – говорит, – пример всей епархии. И собственно ради его христианского смирения я тебя призвал в священники». Велел сказать, что место тебе хорошее приготовил, чтобы скорее женился и к нему приезжал.

Вся семья, кроме отца, смотрела недоумевающе на Кирилла.

Назар ночевал в Устимьевке. Кирилл уехал в город на другой день.

IV

Две недели, что Кирилл провел в городе, были для него мучительны. Просил он отца Гавриила, и матушку, и Муру, чтобы венчанье было скромное, но его и слушать не хотели.

– Многого хочешь! – говорила матушка. – Уж и так тебе во всем уступили, во всем. Ну а в этом уж извини. В этом я не уступлю!

И матушка вздыхала при воспоминании о той уступке, которую она сделала Кириллу. Мура со своей стороны говорила, что ей ужасно хочется провести брачный вечер среди блеска огней и шума гостей. Она откровенно призналась Кириллу, что давно и постоянно об этом мечтала. Отец Гавриил прямо заявил, что этого требует его положение в городе. Противиться таким доводам было бесполезно.

И вот второй этаж церковного дома расцветился огнями, в соборе зажгли главное паникадило, пели архиерейские певчие, а Апостола читал громоносный бас, состоявший при соборе сверх штата и предназначенный в протодьяконы. Весь цвет духовной молодежи города, все дочки, ждавшие женихов в виде академиков, с толстыми маменьками, учителя семинарии, батюшки и даже кое-кто из семинаристов старших классов – все это было в церкви, а из церкви перешло в церковный дом и веселилось там напропалую до утра. Мура была весела, оживлена и миловидна в своем белоснежном наряде с массой цветов на голове. Кирилл был мешковат в непривычном фраке, но это ему шло, как академику, в котором предполагалось много серьезности и учености. Из устимьевской родни на празднике присутствовали только Мефодий и Мотя; старики убоялись блеска и сказали: «Куда нам! где нам!». Луня не могла оставить ребятишек, а Назар просто сослался на свою толщину. При том же он как раз в это время переезжал в свой приход, в село Гурьево, куда он был назначен настоятелем.

Через два дня после свадьбы Кирилл явился к архиерею.

– А-а!.. – приветливо встретил его архиерей. – Знаю, знаю. Отец Гавриил мне сказывал. Хорошую девицу в жены взял. Ну а я тебе место уготовал. Это будет поблизости к твоей родине. Местечко Луговое знаешь?

– Местечко Луговое?!

– Ты что же, недоволен?

– Там два священника, ваше преосвященство!

– Ну, и ты будешь настоятелем.

– Боюсь я этого. Уживемся ли?

– Ты-то? С твоей-то голубиной кротостью? Нет, нет, уж ты не возражай. Я решил, так тому и быть. Все-таки в местечке есть и базар, и школа, и почта. Не глушь какая-нибудь… Готовься. В пятницу праздник, мы тебя в диаконы возведем, а в воскресенье и в иереи. Иди с Богом.

Кирилл больше не возражал. Но он был крайне недоволен назначением. Местечко Луговое – огромное по размерам, с массой прихожан. Это его не пугало. Но там он будет не один. Все его планы будут встречать противодействие в товарище. Найти в нем помощника он даже не рассчитывал. Пойдут несогласия, дрязги, подкопы, то есть как раз то, чего он больше всего боялся. Но настойчиво возражать архиерею, который с первого же шага так много для него сделал и так сочувственно отнесся к его планам, он не решился. Он сказал себе: «Будь что будет. Что бы там ни было, я буду тянуть свою линию. Ничто не заставит меня свернуть с намеченного пути и жить не так, как я решил. Почем знать? Может быть, это и к лучшему!».

С этого времени он начал ощущать постоянное волнение. То, что теоретически сложилось в его голове, начинало осуществляться. Подходила практика, к которой надо быть готовым. Иногда он садился около Муры, брал ее руки и говорил:

– Ах, Мура! страшно! Задача трудная, хватит ли сил?

Мура совсем неясно представляла себе сущность этой «задачи». Но и ей делалось страшно, потому что он так говорил. Сомнение, однако, проходило; он тут же прогонял из головы мрачную мысль и объявлял, что это не больше, как настроение, и что он не имеет никаких оснований сомневаться в своих силах.

– Мы такие молодые с тобой, Мура!.. Когда состаримся, тогда будем сомневаться!..

Мура подтверждала и это. Она была его отголоском. Она любила в нем своего мужа – молодого, умного, симпатичного, сердечного, считая его необычайно развитым и даже ученым, а его идеи высокими и для нее недосягаемыми.

В пятницу Кирилл пришел домой из церкви в рясе. Мура, увидав его в этом костюме, чуть не упала в легкий обморок, а очнувшись, начала плакать.

– О чем же ты? – спрашивал Кирилл, стараясь утешить ее лаской, но это не помогало. Странным казался ей Кирилл в своем новом костюме. Она привыкла любить его в сюртуке, в виде обыкновенного молодого человека; она находила его стройным и довольно ловким. И вдруг все это исчезло под широкой и длинной рясой, под этим костюмом, разгоняющим всякие мысли о любви, о романе. Теоретически она допускала, что Кирилл наденет рясу, но когда это случилось воочию, когда он предстал перед нею уже посвященный, без малейшей надежды снять когда-нибудь рясу и принять вид обыкновенного молодого человека, какого она любила, когда все уже было кончено и навсегда, – сердце у нее невольно сжалось, и она не в силах была удержать слезы.

– Ах, Мура, Мура! Да ведь я тот же! Не переменился же я от того, что надел рясу!..

– Какой ты странный, некрасивый, смешной! – произнесла Мура, уже улыбаясь сквозь слезы.

Он посмотрел на себя в зеркало и также улыбнулся. Действительно, вид у него был странный. Короткие волосы, вчера только постриженные «в последний раз», начисто выбритые подбородок и щеки – тоже «в последний раз»; маленькие, едва пробивающиеся усики, совершенно юношеское выражение лица, тонкий стан, все это придавало ему такой вид, будто он в шутку нарядился в рясу – это одеяние солидных пастырей, предполагающее и бороду, и длинные волосы, и солидное сложение. Но это было не в шутку, и Мура это знала. Оттого она и плакала.

Матушка поздравила его и при этом как-то косо посмотрела на его костюм. Она была оскорблена в лучших своих чувствах. Затаенное желание большинства духовных жен – пустить своих детей по светской части. Она именно и рассчитывала, что ее зять, который с таким блеском шел в академии, будет инспектором в семинарии либо даже профессором в какой-нибудь академии, и разве уже достигнув сорокалетнего возраста, вступит в рясу и сразу займет место кафедрального протоиерея. Но раз она допустила это – должна была сносить; поэтому она ограничилась сухим поздравлением и не прибавила ни одного укоризненного слова. Отец Гавриил, участвовавший в посвящении Кирилла, отнесся к этому факту спокойно; ему было известно, что архиерей одобряет поступок Кирилла, и он втайне возлагал на это обстоятельство большие надежды. Надоест Кириллу в деревне, дурь пройдет, тогда преосвященный сразу даст ему лучшее место в городе.

В воскресенье Кирилл был рукоположен во священники. Много передумал он и перечувствовал в течение тех немногих минут, когда на него, по чину церковному, возлагали этот сан. Вот пришла та минута, когда он формально и всенародно связал себя узами долга, без исполнения которого он находил жизнь неинтересной и несправедливой. В этот миг он почувствовал уважение к себе, к своей последовательности, к своему характеру. Он знал многих людей, которые говорили о лежащем на них громадном долге и у которых не хватало решимости перейти от слов к делу. И всю жизнь они говорят об этом долге и не идут дальше этих слов. Он оставил их позади, наметил себе цель, и вот сегодня он ступил твердою ногой на дорогу, которая поведет его к этой цели. Он не то чтобы возгордился или осуждал кого-нибудь, нет, – но в эту торжественную минуту он не мог же оставаться равнодушным к самому себе и не похвалить себя за твердость духа.

Марья Гавриловна была в церкви. Сердце у нее усиленно билось, когда над Кириллом совершали обряд. Ей казалось, что этот обряд косвенным образом и над нею совершается, и когда Кирилла облачили в священническую ризу, она мысленно сказала себе: «Вот уж я и матушка-попадья!». Но вообще за эти три дня она пригляделась к костюму Кирилла и свыклась с новым положением. После обедни Кирилл сказал ей несколько торжественным, многозначительным тоном:

– Теперь, Мура, жизнь настоящая начнется. До сих пор мы все только готовились!

И весь этот день настроение его было какое-то повышенное; глаза горели вдохновенным блеском, точно обряд, совершенный над ним в церкви, в самом деле переродил его. Мура пугалась этой перемены, которая какими-то неуловимыми путями отдаляла от нее Кирилла. Иногда он вдруг начинал казаться ей чужим, он – священник с сосредоточенно строгим взглядом, говорящий тоном проповедника. Разве это тот милый, сердечный, близкий ей Кирилл, которого она полюбила? И в эти минуты ей становилось жутко; будущее представлялось ей смутным, неизвестным и холодным. Но это было минутное настроение, которое исчезало, опять приходило и опять исчезало.

Началась пробная неделя. Кирилл ежедневно служил в архиерейской церкви. Приходя домой, он обыкновенно был нервно возбужден и выражал крайнее нетерпение.

– Скорее бы на место отправиться! – повторял он по нескольку раз в день. – И как долго тянутся эти приготовления!

– Вот уж не понимаю! Не понимаю, – возражала матушка, – чего тут торопиться? Надоест еще в глуши-то киснуть! Господи – как надоест!

– Дорваться до дела, зарыться в него с головой, с душой и телом, отдаться ему безраздельно!.. – восторженно говорил Кирилл, не обращаясь ни к кому и неопределенно глядя в пространство.

Матушка широко раскрывала глаза, пожимала плечами и уходила из комнаты. «Нет, думала она, – необдуманно поступили мы, выдав за него Марью. Ничего не вижу я в нем хорошего. Городит несуразное… Похоже на то, словно у него одной клепки не хватает…» Но Муре она не высказывала своих заключений.

Едва только кончилась пробная неделя, в воскресенье после обедни Кирилл заторопился с отъездом. Мура была готова. Он всю неделю подгонял ее; она уложила все свое приданое в сундуки. К этому дню приехал из Устимьевки дьякон. Он взялся нанять фуру и сопровождать ее с разным скарбом до самого Лугового; Кирилл же с Мурой поедет на почтовых днем позже, когда там все уже будет приведено в порядок. В понедельник ранним утром дьякон, усердно помолившись Богу, двинулся в путь, а Кирилл пошел к архиерею за обычным напутствием.

Архиерей вышел к нему в темно-зеленой шелковой рясе, в клобуке и с длинными четками. Он собирался выехать со двора. Кирилла удивил несколько строгий вид, с которым он его встретил. Он не улыбался, не шутил и вообще отнесся к нему более начальственно. Кирилл объяснил это тем, что он теперь священник, в рясе, и, следовательно, архиерей является его прямым начальником. Он и раньше заметил, что с людьми, носящими гражданское платье, архиереи обращаются снисходительнее и проще. Архиерей говорил с ним стоя и сам стоял, тогда как прежде он всегда приглашал его садиться и сам садился.

– Ты отправляешься на место своего служения? – спросил он, перебирая четки обеими руками.

– Да, думаю завтра отправиться, – отвечал Кирилл.

– Следовательно, ты не раздумал и стоишь на своем?

– Нет, не раздумал.

– А то я тебе дал бы хорошее место здесь, в купеческой церкви.

– Благодарю вас. Но я хочу в деревню…

Архиерей нахмурил брови и пристально посмотрел ему в глаза.

– Ты хочешь этого непременно? – выразительно спросил он.

Кирилла удивил этот вопрос и эта перемена в тоне.

– Да, я хочу этого, ваше преосвященство!

– Помни, однако, – строго-наставительно сказал архиерей, – что в твоем новом сане никакие умствования не должны быть допускаемы. Ты должен быть пастырем твоих овец, не более.

– Добрым пастырем, ваше преосвященство.

– Разумеется, добрым, – слегка возвысив тон, перебил его архиерей, – но не думаешь ли ты, что все прочие пастыри не таковы? Нехорошо начинать службу с такими горделивыми мыслями.

Все это было до последней степени странно, и каждое новое слово архиерея приводило Кирилла в изумление. Откуда все это? Кто внушил ему эти подозрения?

– Вот что, сын мой! – прибавил архиерей, как бы несколько смягчившись. – Ты для меня загадка. Одно из двух: или ты добрая и простая душа, или в тебе сидит демон возмущения.

– Возмущения! – воскликнул Кирилл. – Вы прежде не думали так, ваше преосвященство.

В лице архиерея можно было заметить легкое смущение. Казалось, ему даже сделалось стыдно за это испытание, которому он подверг ни в чем не повинного человека. Он улыбнулся, поднял руку и потрепал Кирилла по плечу.

– Нет, я знаю, что у тебя невинная душа, – мягко и дружеским тоном сказал он, – однако же блюди! Мне известно, что, будучи в академии, ты с умниками знакомства вел. Я уважаю умных людей, хотя бы и светских, но светские идеи неприложимы к иерейскому сану. Служи меньшему брату, единому от малых сих, это хорошая идея, но удаляйся всякой предвзятости. И осторожен будь, ибо твою добрую идею немногие понимают, а непонимающие во всяком добре могут зло отыскать! Осторожен будь! Это тебе мое отеческое напутствие!

 

Он с большим чувством поблагословил Кирилла и даже облобызал его и отпуская, прибавил:

– Дерзай!

Кирилл вышел от него в большом недоумении. Не было никакого сомнения, что у архиерея с кем-то была про него речь. Этот «кто-то», конечно, человек сведущий про его жизнь в академии. Кто бы это мог быть?

Он нанял извозчика и поехал в соборный дом. У самых ворот, когда он уже слез с брички, ему попался на глаза молодой Межов, который подлетел к нему и прямо заявил:

– Утвердили, брат, таки утвердили. Разумеется, сперва исправляющим должность, а потом и совсем утвердят.

Кирилл понял, что речь идет об инспекторстве. Межов осмотрел его и продолжал:

– А ты уже в рясу облачился?! Скоро. Вот, признаюсь тебе откровенно, чего я не понимаю, так именно этого!

– Ну что ж я с тобой поделаю, коли ты не понимаешь! – поспешил ответить Кирилл.

– To есть, как сказать… Я понимаю… Деревня, слияние с народом и прочее… Только это, извини, глупо!

– До свидания… Я спешу! – оборвал его Кирилл, кивнув головой, и быстро скрылся в калитку. Не любил он разговаривать с этим господином. О чем бы они ни начали разговор, всегда оказывалось, что их мнения как раз противоположны. Они как-то органически, безнадежно расходились во взглядах. К тому же Межов был болтлив и любил развивать свои взгляды в многословных тирадах.

«Этот сболтнул дядюшке-ректору, а дядюшка-ректор поведал архиерею с соответствующими случаю комментариями, вот и вся история», – подумал Кирилл, и для него в самом деле стало все ясно.

V

В среду, около двух часов дня, почтовая таратайка, окруженная густым клубом пыли, из глубины которого, как из таинственного облака, раздавался зычный лязг почтового колокольчика, вкатилась в пределы местечка Лугового. С первого взгляда можно было понять, что это поселение лишь по недоразумению сделалось местечком. По какому-то случайному признаку люди вообразили, что место это бойкое, удобное, и давай строить хату к хате. А может быть, в прежнее время здесь пролегала большая торговая дорога, которая собрала сюда народ; а потом, с проложением новых усовершенствованных путей, пункт этот остался в стороне.

Луговое было без толку разбросано на расстоянии добрых двух верст в длину да на версту в ширину. Хаты были приземистые, крытые старым, давно почерневшим камышом, и это были хаты прежних владельцев, у которых некогда был еще достаток. Они прилегали к главной улице, неподалеку от узенькой речки, поросшей куширем13 и окаймленной густой стеной зеленого камыша. На этой улице стояла и церковь, небольшая и невысокая, с единственным зеленым куполом и без колокольни. Колокола висели под деревянным навесом, укрепленным на двух столбах. Далее в обе стороны шли узкие проулки, застроенные большею частью землянками с низенькими земляными крышами, на которых привольно росли бурьян и лопух, а кое-где – посеянный лук и даже огуречная гудина14. Таким образом было ясно, что позднейшие поколения отличались уже откровенной бедностью и селились прямо в землянках.

При самом въезде в местечко справа расстилался довольно обширный сад, но сильно запущенный, со множеством высохших деревьев, поросший высоким бурьяном и чужеядным15 кустарником. В самом саду помещался помещичий дом, квадратный, с почерневшей и покоробившейся деревянной крышей, небольшой и, по-видимому, неблагоустроенный.

Почтовая таратайка направилась к церкви и остановилась у крыльца чистенького каменного домика с зеленой крышей, примыкавшего к самой церковной ограде. На крыльце стоял и приветливо улыбался устимьевский дьякон. Он был доволен и благорасположен, потому что квартирка в церковном доме оказалась удобной, приличной и поместительной.

– Только народ здесь все ободранный, голоштанник какой-то!.. Сомнительно, чтобы здесь доход был хороший! – прибавил дьякон, когда молодые хозяева вошли в дом и сняли с себя страшно запыленные верхние платья. Впрочем, он рассказал и кое-что утешительное. Он уже побывал у священника. Отец Родион Манускриптов уже пятнадцать лет сидел в Луговом и, конечно, знал, какие здесь доходы. Сначала он принял дьякона сухо.

– Вы кто такой? Я вас не знаю. Ваш сын – молоденек, и в настоятели лезет, а я пятнадцать лет здесь корплю.

Но дьякон объяснил, что Кирилл не просился в настоятели, а случилось это потому, что он первый магистрант академии.

– Магистрант?! Вот как! Ну, тогда конечно, конечно… Тогда другая статья.

Слово «магистрант» в глазах отца Родиона Манускриптова было волшебным. Оно давало человеку все права на первенство во всех отношениях. Сам он достиг священства исподволь, путем долгих просьб, ибо курса семинарии не кончил. Получив столь значительное разъяснение, он открыл свою душу устимьевскому дьякону и поведал ему, что в сущности доходы здесь хороши, ежели действовать умеючи. Народ – голытьба, это правда, но есть дворов десять богатых, а кроме того, наезжают по воскресеньям достаточные хуторяне. Народ это такой, что ежели его пригласить да угостить чаем и водкой, то он тебе на другое воскресенье полную засеку жита привезет.

– Хуторянами и живем по преимуществу! – прибавил отец Родион. – А собственно Луговое, так это, можно сказать, «велика Федора, да дура». Толку с него мало. Народ бедственный и притом грубый. Три кабака здесь есть, так они всегда полны, а церковь пустует. Помещица тоже здесь есть, но странная особа. Церковь не посещает и вообще к духовным лицам не благоволит… Ну а в общем – жить можно.

Все это дьякон рассказал Кириллу и прибавил от себя:

– Ты с отцом Родионом сойдись. Да и помещицу посети. Может, она к твоей учености снизойдет. Все-таки подмога.

Тут он заторопился, наскоро выпил чаю и уехал в Устимьевку, сказав, что отец настоятель будет сердиться за его долговременное отсутствие.

Утомленный дорогой, Кирилл решил в этот день не предпринимать ничего. Он деятельно помогал Муре расставлять мебель, вынимать из сундуков платье и белье и все это распределять по комодам и шкапам. День был жаркий, августовский. Они открыли окна в небольшой палисадник, в котором цвели настурции, георгины и анютины глазки, посаженные, должно быть, их предшественниками. Из окон видны были мужицкие хаты с узенькими гумнами, где копошились крестьяне, мелькали в воздухе цепы и раздавался торопливый стук их. Бабы загребали солому и сметали зерно в кучу. Мура глядела на все это с детским любопытством. Первый раз в жизни она видела, как делается хлеб. Этот стук возбудил в ней непонятную тревогу. Мысль, что она здесь хозяйка, в этой чужой для нее местности, с неизвестными ей людьми и обычаями, не уживалась в ее голове. Ей все казалось, что она не более как путница, и все это оригинальный дорожный эпизод.

Уже вечерело. Они сидели в спальне у раскрытого окна и отдыхали после возни. Им показалось, что в передней комнате, которую они назвали «прихожей», скрипнула дверь и что-то зашевелилось. Марья Гавриловна вздрогнула, поднялась и заглянула в дверь.

– Добрый вечер, матушка! – сказала вошедшая женщина и низко поклонилась.

Она была невысокого роста, плотная, с выдающимся вперед животом. Лицо ее было красно, точно она перед этим целый день стояла у раскаленной плиты; на этом лице все было крупно и как-то особенно прочно сделано. Густые черные брови, соединенные в одну прямую линию, толстый нос, задранный кверху, с назойливо раскрытыми широкими ноздрями, широкий рот с толстыми губами малинового цвета, массивный четырехугольный подбородок и короткая толстая шея. На голове у нее был платок темно-серый шерстяной, дважды обернутый вокруг шеи, несмотря на то что было жарко и душно. Белая сорочка была грязновата, а ситцевая юбка сильно подтыкана, что придавало всей этой смешной фигуре деловитый вид.

13Кушир, кушур – водяная крапива.
14Гудина, огудина – ботва некоторых огородных растений.
15Чужеядное растение – паразитарное.