Za darmo

Гриша Горбачев

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Саша, – строго сказала Прасковья Ефимовна, – не издевайся над отцом. Придержи язык. Защитить еще некому будет.

Гриша отделался от любезного предложения Прасковьи Ефимовны; у него нашлось полотняное платье.

– Ардальон Петрович говорил, что вы рисуете, – начала Саша, вбегая к нему, – Ганичка просит вас сделать ей кошечку. С вами краски?

Гриша стал отнекиваться, говорить, что он давно поставил крест над искусством, но все-таки ему хотелось щегольнуть уменьем рисовать, – он согласился.

Пришла Ганичка с белым котом на руках и села поодаль. Застенчиво улыбаясь, она исподлобья посматривала на Гришу.

Саша раскрыла ящик с красками, помочила кисточки в воде. Гриша достал альбом из чемодана.

Он обвел карандашом контур и растер краски на блюдечке. Саша обошла стол и, сев на ручку дивана, смотрела из-за плеча Гриши на рисунок.

Натурщик сидел неспокойно, и Ганичка что-то шептала коту.

– А голубую ленточку? – спросила Саша.

– Сейчас. Главное – надо схватить выражение… Пощекотите у него за ухом.

Ганичка рассмеялась своим тихим смехом.

– А это что? – спросила Саша.

– Зрачки.

– Синею краской?

– И малиновым лаком.

Саша наклонилась рассмотреть лак, и Гриша почувствовал на своем затылке горячее дыхание.

– Я вам мешаю?

– Ничего!

– А теперь какая краска?

– Бурый вандик.

Саша опять наклонилась, и дыхание ее стало горячей.

Гриша капнул краской и запачкал нарисованный глаз.

– Видите, мешаю.

– Можно смыть.

Рисование продолжалось, портрет кота был готов.

Ганичка приблизилась к альбому и прежде всего показала рисунок коту. Саша все сидела на ручке дивана; Грише не хотелось вставать из-за стола.

– Ганичка, я вас нарисую!

– Не хочу, не хочу! – вскричала девочка и убежала, раскрасневшись.

– Она уж вообразила, что вы ею интересуетесь, – пояснила Саша. – Вот Леночка Тоцкая – всего тринадцать лет, а хоть сейчас о чем угодно говори, все поймет. С Ганичкой же у меня нет никаких тайн. Я даже ей не рассказала о вчерашней царапине.

– А что, зажила?

– Болит до сих пор. Уж такое нежное тело.

Она перегнулась и, заглянув Грише в глаза, спросила:

– А сегодня на мельницу?

Он хотел ответить: «Нет, не надо», но сказал:

– Сегодня пойдем.

Вернулся Иван Матвеевич, покушал; дом замер, погруженный в сон, и Саша с Гришей через сад вышли в открытое поле, где деревенские мальчишки пасли гусей. Перерезав пыльную проселочную дорогу, они очутились у мельницы.

Огромное пирамидальное здание под железною кровелькой таинственно молчало. Ветра не было, широкие мельничные крылья неподвижно распростерлись в воздухе. Площадка, где стояла мельница, вся заросла свежею муравой, а далее волновалась еще не сжатая рожь. Золото колосьев пестрело синими васильками, лиловыми волошками, куколем.

– Я говорила вчера, почему я люблю мельницу, – начала Саша. – Нигде так свободно себя не чувствуешь. Проходят мои последние девичьи дни, хочется забыться… Вон, летят журавли. Я не люблю сада и не люблю леса… Чтобы степь была кругом, чтобы конца-края не видать! Я такая дура: бывало, приду сюда и плачу, только не от горя. Послушайте, отчего сердце сжимается? Идите сюда, – продолжала она, не слушая объяснения Гриши. – Тут маленькая ложбинка, отсюда хорошо смотреть на облака.

Она отбросила свою соломенную шляпку с красными лентами, легла и стала глядеть на перистые облачка, чуть бледневшие в глубокой лазури неба.

– Замечательно, – говорила она, – небесные барашки всегда на одном месте, а те тучки, что пониже, бегут быстро. Те, что еще ниже, – быстрее. А мои мечты летят, как сумасшедшие!

Гриша стоял и думал: «Нет, есть что-то поэтическое в ней».

– О чем же вы мечтаете? – спросил он.

– Нет слов рассказать, – произнесла Саша, устремив к небу немигающий взгляд. – Я не могу. Об этом чувстве я нигде даже не читала. Ни одна подруга не поймет меня, и вы тоже не поймете. Садитесь.

Гриша колебался. Саша вскочила и толкнула его на траву.

– Вы – эгоист, как никто! Вместе, говорят, и цыган повесился. Видите маленькое облачко, вроде голубки? Отчего оно одиноко?

Гриша запрокинул голову.

– Лежите смирно! – приказала Саша. – Лежите, я уберу вас цветами!

– Что за шутки! – вскричал, смеясь, Гриша.

Но он покорился ласковой неволе. Послеобеденная дрема охватила его. Стрекотали кузнечики, шуршали стрекозы; по волнам ржи проносился шелковый шелест ветерка.

Саша подбежала и бросила в него васильками. Через минуту она вернулась… Она смеялась и закидывала его полевыми фиалками, подорожником, хлопушником, лютиками, смолкой. Опустившись на колени, она сказала:

– Закройте глаза.

Гриша закрыл – и почувствовал на своих губах торопливый поцелуй, легкий, как резвое дуновение ветерка, и раздражающий, как прикосновение пчелы.

Он вздрогнул, приподнялся, но Саша была уж далеко, взбежала по ступенькам мельницы, захлопнула за собою дверь. Долго не хотела она выходить. Гриша слышал – она говорит о чем-то с мельником, которого разбудила. Потом она спрыгнула с лесенки, взяла у Гриши свою шляпку и с непокрытою головой пошла рядом с ним через выгон. Глаза ее были потуплены; она молчала, дыхание ее пресекалось.

В саду Гриша спросил:

– Зачем вы?..

– Что такое?

– Вы знаете что.

– Нет!..

– И я не знаю. Следует забыть. Будто бы шалость? Хорошо?

Саша закрыла лицо шляпкой и сказала:

– Хорошо.

VII

Однако Гриша задумался. Весь остальной день он избегал Саши и старался сблизиться с Колькой. Он удержал мальчика возле себя после вечернего чая и долго расспрашивал, какие у него наклонности, к чему его больше влечет, почему ему так ненавистны книги.

– Если б учителя не спрашивали, – отвечал Колька мечтательно, – я бы, ей-богу, учился. Отчего не хотят верить? У меня такая натура! Раз не поверили – кончено. Сейчас обманывать.

От разговора об учении Колька норовил перейти к птичьим гнездам, к наблюдениям над дворовыми собаками, к уличным мальчишкам, которых он обыгрывает в бабки.

– Коля, тебя нельзя назвать маленьким мальчиком, – начал Гриша. – Подумай только, ты всего на четыре года моложе меня. Если хочешь дружить со мной, тебе придется бросить бабки. Давай вместе собирать жуков, бабочек и растения. Не заметил ты, водятся у вас большие палевые мотыльки? У них крылья с длинными, длинными шпорами!

– А! – вскричал Колька. – Вчера я кнутом убил. Как хлопнул – упал. Каждое крыло с ладонь. Ну, я же ему задал – искрошил вдребезги!

Гриша стал говорить о гуманности, о пользе и вреде, приносимых насекомыми. Колька плохо слушал. Он поднимал камешки с земли и с зверским выражением, страшно размахнув рукой, далеко бросал их. Гриша начинал толковать о притяжении земли.

– Все выдумки! – скептически произнес Колька. – Сказать вам по секрету, я больше учиться не намерен. Если отец накажет, повешусь. Я уж и веревку приготовил, – со слезами в голосе заключил он.

И тут же, увидав любимого пса, он кинулся к нему, стал кверху ногами и проделал несколько акробатических штук.

Было поздно, приближался час ужина. Звезды пронизывали там и сям нежный сумрак небес. Утомленный обществом Кольки, Гриша ушел в гостиную, под предлогом головной боли, и решил написать Ардальону Петровичу о своем двусмысленном положении в доме Подковы, где едва ли нужен учитель – разве для очистки совести. «Так зовут врача к безнадежно больному. Но какой же уважающий себя врач возьмется за лечение мертвеца?» – придумал Гриша пышную фразу. Была еще другая причина, почему Гриша не считал себя вправе пользоваться гостеприимством Подковы; но о ней умолчал.

Он чувствовал себя нехорошо. Голова его в самом деле горела, стучало в висках. Напрасно он разделся и лег. Он должен был встать, зажечь огонь, и, чтобы прогнать смущавшие его мысли и рассеять движения сердца, которые он называл низшими, он занялся метафизикой. В поэзии много предательства, она волнует душу, но метафизика отрезвит. Гриша вынул записную книжку и стал писать: «Бытие есть бываемое; небытие – то, чего не бывает. Однако же бытие может не быть, ибо если б оно не могло не быть, то не было бы небытия. Небытие же всегда есть небытие; оно не может не быть, или, вернее, быть, и, следовательно, оно вечно. Бытие, превращаясь в небытие, становится его частью. Бытие есть настоящее; небытие – вечное. Следовательно, небытие есть все, а бытие только частное небытия – может быть, его атрибут».

«Я мог бы быть метафизиком, не только поэтом и художником, – подумал Гриша, любуясь своим логическим построением и отодвигая книжку. – Но я должен буду принести себя в жертву реализму».

«Но если я реалист, – продолжал он, – почему же я так странно отношусь к Саше? Что дурного в ее поцелуе? Она выйдет замуж и, вероятно, будет целовать еще кого-нибудь, кроме мужа. Она сама намекает… Ее положение ясно. Ей трудно бороться с деспотической семьей. Еще хорошо, что она выходит за Ардальона Петровича. Она протестует, как умеет. Или она не по сердцу мне? Нет, она хороша собой, я никогда еще не видал такого прекрасного плеча…»

Он прервал свои думы: в зале скрипнул пол. В гостиную вкатилось с легким стуком большое зеленое яблоко и остановилось у дивана. Гриша поднял его, положил на стол – все его метафизические и реалистические рассуждения разлетелись, как дым. Сердце забилось, забилось… Кто же, как не Саша, стоит там за спущенною портьерой? Ему чудилось, что он различает даже сдержанный шум ее дыхания.

Но что-то приковало Гришу к месту. Он не подошел к портьере и не потушил огня. Дрожащими руками развернул он Льюиса и стал вчитываться в смысл первой попавшейся страницы. Буквы прыгали перед глазами. Сначала он ничего не понимал. Но постепенно волнение улеглось, выступили отдельные фразы. Он читал, пока не догорела свеча.

Светало…

VIII

Минула неделя, а ответа от Ардальона Петровича не было. Гриша вел себя сурово с Сашей. Колька раздражал его. Блага деревенской жизни, которые посулил ему Селезнев, и вечная еда Подковы стали ему ненавистны. Он узнал, что Подкова разжился всякими неправдами, что когда-то он был старшиной и обирал крестьян, что он держит в руках всех помещиков уезда и разоряет, ссужая их деньгами под большие проценты. Благодушный и вежливый с Гришей, Подкова грубо обращался с рабочими, выжимал из крестьян соки. В откровенных беседах с Гришей, когда он один странствовал по полям, мужики называли Ивана Матвеевича пиявкой и христопродавцем. Гриша на время отложил занятие философией и принялся за изучение книги: О положении рабочего класса в России[5].

 

Саша сосредоточилась, стала бледнеть. Грише она мстила – сама удалялась от него. Об Ардальоне Петровиче стала отзываться горячо, почти с любовью. Она ставила жениху в заслугу его солидность, находила даже, что ему идет американское жабо. Саша хитрила, рассчитывая, что холодным обращением скорее добьется взаимности Гриши.

Но скоро ей надоела политика. Срок свадьбы приближался с ужасающей быстротой; надо было на что-нибудь решиться. Несколько дней подряд Саша меняла туалеты: надевала то мордовский костюм, то болгарский, то появлялась в голубом сарафане с позументами, то в белом кисейном платье. Однажды, после обеда, она вошла с Ганичкой к Грише и сказала:

– Григорий Григорьевич, хотите прокатиться? Поедем в Дутый Яр; чудесный дубовый лес, вам понравится.

Она взяла его за руку.

Пара стоялых вороных ожидала у крыльца. Надо было вернуться к пяти часам, Иван Матвеевич никому не позволяет ездить на этих лошадях. Их запрягли без его ведома, но с разрешения Прасковьи Ефимовны; она своему же кучеру должна была дать на водку за сохранение тайны.

Колька сидел на козлах, сложил губы по-кучерски и держал бич. Гриша сел вместе с Сашей, а Ганичка заняла переднюю скамейку.

Фаэтон выехал из ворот.

– Вот мельница, – промолвила Саша.

– Да, и вертится, – ответил Гриша, взглянув на быстро машущие крылья мельницы.

5Книга «Положение рабочего класса в России» (1869) принадлежала перу русского экономиста и социолога Н. Флоренского (псевдоним Берви Василия Васильевича, 1829–1918). Эту книгу высоко ценили К. Маркс и Ф. Энгельс, ее использовал в своих трудах В. И. Ленин.