Несвоевременные

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Портфель работ Экзистенского с годами рос, но в основном пополнял его стол, а также столы организаторов немногих конференций, на которые ему удалось пробиться. Но останавливаться на этом означало для него топтаться на месте, поэтому однажды, понадеявшись, что со времён его скандального увольнения в Китае утекло довольно воды, Эдмунд Францевич решился пойти вперёд.

Его старания увенчались успехом не сразу. Поначалу он долго обивал пороги научных институтов, потрясая перед лицами их тружеников папкой со своими наработками, пытался добиться от руководства разрешения выступать с докладами на семинарах, но его тщание раз за разом расшибалось о сухие слова профессоров: «Вы у нас не работаете – для вас двери закрыты».

В Центре психического здоровья, куда его в очередной раз послали попытать счастья, ему удалось познакомиться со старшим научным сотрудником. Тот вполглаза взглянул на содержимое папки Экзистенского и, к уже привычному его огорчению, сказал, что такая работа не входит в компетенцию их учреждения, а напоследок посоветовал обратиться в Научно-исследовательский институт психиатрии. Оттуда Эдмунда Францевича послали в Научный центр неврологии – и он уже понимал: его швыряют лишь бы куда, желая только отделаться, – ну а там ему ответили, что они заняты, они не принимают… Последняя попытка привела его в Институт высшей нервной деятельности и нейрофизиологии.

И здесь он бы снова потерпел фиаско, если бы при очередной бесплодной попытке достучаться до сотрудников института не повстречал у его дверей давнего знакомца Степана Никогду. Много лет назад их связывала своеобразная дружба, в которой обоюдная приязнь и братская взаимовыручка то и дело уступали дорогу соперничеству: товарищи наперегонки состязались в аспирантуре, мерясь глубиной знаний и широтой мысли.

Теперь же Никогда из честолюбивого, охочего до признания Стёпки, чья поджарая фигура, гнувшаяся под тяжестью туго набитого портфеля, вечно маячила перед носом у научрука, неизменно вставая между ним и Экзистенским, превратился в солидного Степана Евгеньевича и обзавёлся степенностью во взгляде, плотным станом под деловым костюмом цвета маренго, лёгкой проседью и – вдобавок к другим атрибутам возраста – несколькими группами собственных аспирантов. Смутная зависть посетила тогда Эдмунда Францевича: вон как жизнь-то складывается – бьёшься, мечешься, ищешь своё место, а место – вот оно, но на нём не ты. Будто моргнул – и всё само собой сложилось. Будто ему, сопернику, также биться не пришлось. Или просто бился он не за место, не за то, чтобы никто не обошёл его, не вытеснил, не опередил, – а за себя, свои знания и твёрдую уверенность в них. Эдмунду Францевичу постепенно стало казаться, будто он до сих пор не нашёл своего места только потому, что и нечего было искать.

Степан сразу узнал старого товарища, сердечно жал ему руку, заглядывал в его глаза, как будто боясь, что тот снова сбежит – не в Китай, так ещё куда, – и на прощание обещал ходатайствовать за него в учёном совете.

Обещание Никогда сдержал. Через некоторое время благодаря удачно открывшемуся знакомству Эдмунд Экзистенский начал работу в лаборатории при институте и попутно стал посещать лекции по нейрофизиологии когнитивных процессов – то слушателем, а то и с собственными докладами. Как только его разработками заинтересовался главный врач Первой психиатрической больницы, ему недолго думая предложили должность с хорошим окладом. Экзистенский согласился без размышлений.

Время шло. С тех пор уже дважды промелькнул високосный год. Сам он в работе, казалось, изжился, исчерпал удаль и непоседливость, которые вечно гнали его вперёд. Позади остались докторантура и уже высшая учёная степень, грант, который они вместе со Степаном пустили на исследование различных методов искусственного интеллекта, и опыт, заставивший его разувериться в целесообразности пустого самопостижения. «В профессии я перепробовал многое, но нашёл себя в простых вещах, – думал он. – А стремление к новаторству оставлю тем, кто ещё не растратил себя, – молодым коллегам: им хватает на это энергии, безрассудства и полуслепой веры в чудо».

Подступал две тысячи двадцать пятый. Из года в год последняя неделя предваряла наступление особого периода в жизни больницы, которое не оставленные чувством юмора работники приёмного покоя – а им в эти дни приходилось веселее других – трогательно именовали новогодней сказкой. «Сказочные» сюжеты набирали обороты постепенно и достигали апогея, девятым валом обрушивая на плечи медиков сонм вновь прибывших больных, в дни между боем курантов и восходом рождественской звезды.

Многие из тех, кто в эти дни оказывался в руках санитаров, в приятельских отношениях с психиатрией были замечены давно и регулярно назначали её работникам рандеву, накануне изрядно перебрав со святой водицей (другими словами, в алкогольном делирии). Были и ни в чём не повинные, которых душевная болезнь сразила внезапно, без видимых предпосылок. Больше всего таких больных любили парамнестические и аффективные синдромы, расстройства сна и сенестопатические депрессии. В этот же раз к Эдмунду Францевичу попал новый пациент, преподнеся ему внезапный эпизод суицидального поведения, да ещё какой пламенно-яркий! И пока коллеги носились, оформляя среди прочих другую несчастливицу, также пожелавшую уйти из жизни в предпраздничной суете, Экзистенский углубился в историю болезни, тронувшую его куда больше. «Как хрупок человеческий разум! – качал головой доктор, внося в карту больного данные его анамнеза, абсолютно безупречного, с точки зрения психиатра. – Вот передо мной благополучный сорокалетний мужчина, у него хорошая работа, два высших за плечами. Рос в интеллигентной семье, построил свою, счастливую, сына в университет отдал. Всеми любим – видел я, как за него тревожатся родные! И что же? Раз – и чуть не сжёг себя. И никакое счастье не спасло от безумия. Чего уж тогда говорить о тех, кто и счастья-то не видел…»

Жизнь человека имеет своеобычное чувство юмора и редко удосуживается поинтересоваться, когда тому было бы угодно спятить. Очередной бедолага попал в больницу с диагнозом «императивный галлюциноз»: голоса в голове объявили ему аутодафе, и он, не посмев воспротивиться их приговору, запланировал самосожжение. Манифестация его болезни была стремительнее вспыхнувшего от спички лесного пожара и сожрала разум больного, как ненасытный красный василиск сжирает целый лесной массив. Прихватив газовую горелку, он устроился в ванне, накидал туда подушек, чтобы лучше полыхало, и уже нажал кнопку поджига, но в последний момент поколебался. Это его и спасло: неожиданно домой вернулся сын, хотел зайти в ванную помыть руки, но натолкнулся на запертую дверь и встревожился. Выбив дверь и обнаружив отца посреди готовящегося костра, он окатил его холодной водой, обезоружил, спеленал и терпеливо дождался спецбригады, слушая душераздирающие стенания и мольбы безумца. Под поутихший после укола нейролептика, но не ставший от того менее заунывным рефрен спасённый сдался на руки санитарам, которые проводили его до кареты и доставили к воротам асклепиона. Что и говорить, случай чрезвычайный. Совесть Экзистенского не была бы спокойна, если бы он ушёл на январские выходные и передал несостоявшегося самосожженца на поруки коллеге, не удостоверившись, что суицидальная симптоматика снята.

Ничуть не меньше мысли доктора были заняты планами на Новый год. Он не знал, успеет ли досрочно завершить дела, чтобы праздничные дни провести вместе с матерью. Та тихо состарилась вдали от него. Вечерами в выходные они созванивались, и он заботливо, с сыновней нежностью расспрашивал её о здоровье. Мать отговаривалась, меняла русло беседы и всё задавала ему наболевший вопрос: «Эд, мой дорогой, скоро ли я увижу тебя?» Он отвечал одними и теми же ободряющими фразами, с тяжёлым сердцем нацепляя маску весёлости, и думал: «Не заметила бы притворства…» Эдмунд Францевич понимал, что, как бы родительница ни тосковала, ему никогда не переманить её в Россию: маленький домик с участком на родине стал так же от неё неотделим, как сделались неотделимы от самого Экзистенского судьбы больных.

Время расставляло всё по местам, уносило в прошлое старые хлопоты, взамен щедрою рукой подсыпая новых. Остались позади праздники – в последнее утро ушедшего года Экзистенский всё-таки сел на скорый поезд и умчался в Лодзь, чтобы оттуда добраться до родного городка. Впервые за многие годы он снова, как в детстве, встречал наступающий год за одним столом с мамой. Она заметно сдала, хотя и старалась бодриться. Вспоминала свою молодость и детство сына. Достала откуда-то тетради с пожелтевшими листами, в которых они вместе с маленьким Эдом – это сколько же лет прошло?! – писали фантастические рассказы развлекаясь.

Три месяца пронеслись. Больного с императивным галлюцинозом Эдмунд Францевич довёл до ремиссии на медикаментозной терапии и выписал под амбулаторное наблюдение. Тот звонил ему время от времени и докладывал о самочувствии. Были потом и другие пациенты – много, всех не упомнишь. Тем не менее постепенно Экзистенский стал отдаляться от канители стационара и к весне львиную долю времени сосредоточил на работе в институте. Он всё чаще отказывался от ночных дежурств и круглосуточного бдения в больнице. Стал читать лекции. Не разлучался с лёгким ноутбуком, который носил в жёстком чехле, украшенном греческой буквой «сигма». А по вечерам, когда институт пустел, запершись в своём кабинете, доктор любовно создавал монографию – труд, который называл своим magnum opus в науке, относившись к нему ревностно и не смея огласить при посторонних даже тему исследования.

В один из таких вечеров он разбирал электронный архив историй болезни. В нём пациенты, чья история разворачивалась у Экзистенского на глазах, смешались с выписанными в устойчивой ремиссии ещё при старом руководстве больницы. Перебрав десятка три файлов, он уже перестал вчитываться, машинально пробегался глазами по тексту, выдёргивал ключевые моменты и делал пометы.

 

Больная Ариадна Сирин тысяча девятьсот девяностого года рождения впервые появилась в цифровой картотеке четырнадцатой психиатрической больницы, куда в сентябре двадцать четвёртого года её доставили с улицы…

Почему именно на этой истории он остановил взгляд и принялся внимательно читать, Эдмунд Францевич и сам не сразу понял. Предварительный диагноз – шизофрения, фантастический бред: она утверждала, что прибыла из прошлого. Личность и место проживания достоверно не были установлены, указанный ею адрес регистрации не существовал. Документов пациентка при себе не имела, в базе данных сведения о ней отсутствовали, имя и год рождения записали с её слов.

Далее шло описание симптоматики на двух печатных страницах, там же приводились выдержки из рассказа самой женщины – расшифровки аудиозаписей её опросов. Связная, последовательная, грамотная речь. Либо она ловко водила врачей за нос, выдавая фантазии за своё восприятие реальности, либо её болезнь приняла очень уж причудливую форму.

После трёх месяцев лечения в стационаре Сирин выписали в удовлетворительном состоянии и определили в центр социальной реабилитации, поскольку ни её родственников, ни кого-либо иного, кто бы знал больную и мог позаботиться о ней в период восстановления, найти не удалось.

И этот этап мог бы завершиться благополучно, но по прошествии двух недель, в последних числах декабря, означенных предновогодней суматохой, попытка свести счёты с жизнью привела Сирин теперь уже в психиатрическую клиническую больницу номер один.

Эдмунд Францевич припомнил беспокойный день перед Новым годом, когда в клинику привезли вытащенную из петли и с того света женщину. Он был слишком занят, а с начала года вообще стал понемногу отстраняться от непосредственной работы с пациентами – эта больная так и прошла бы мимо него, если бы спустя ещё без малого четыре месяца он не наткнулся по случайности на её медицинскую карту.

Экзистенский прочёл историю болезни до конца. Сделал пометы уже не для работы – из простого интереса. В тот момент он твёрдо вознамерился добиться у начальства встречи с больной и задать ей все вопросы, которые роем метались в голове.

Администрация больницы не сразу пошла на уступки: состояние пациентки только что стабилизировалось, коллегия медиков работала над уточнением диагноза, и лишний раз волновать женщину было ни к чему. Эдмунду Францевичу позвонили накануне его сорок девятого дня рождения: «Завтра с десяти ноль-ноль можете посетить больную. Постарайтесь не задерживаться – ей нужен отдых», и он счёл это своеобразным именинным подарком.

На следующий день он приехал в больницу заранее и за четверть часа до назначенного времени уже ждал в коридоре перед дверью палаты, пока лечащий врач закончит осмотр. Вошёл минута в минуту. Палата на четыре койки, на ближайшей, справа, старуха в деменции устремила неподвижный взгляд в потолок, две койки слева пустуют – вероятно, больные на процедурах: постель смята, на прикроватных столиках – стаканчики из-под утренних таблеток… И на самой дальней койке, под окном, напротив входа – она. Маленькая, невзрачная, отрешённая, с виду совсем девочка – моложе возраста в карте лет на десять, – сжав в кулак ручку до побеления пальцев, быстро-быстро, неразборчиво пишет в тетради.

Пройдя через всю палату, Эдмунд Францевич остановился у изголовья и, протянув руку, представился. Женщина, казавшаяся такой далёкой, всё время оставалась начеку. Отреагировав на приближение, она отложила тетрадь в сторону и обратилась в слух, а как только доктор с ней заговорил, назвалась в ответ и некрепко пожала ему руку. Разговор вышел короткий, но ёмкий: доктор помнил предписание о покое и не стал терзать больную ненужными расспросами. Как только обрисовалась цельная картина, он поблагодарил её за уделённое время, проводил до палаты, тепло распрощался.


Уже очень скоро Экзистенский, окрылённый, мчался по улице, почти крича в трубку товарищу, который однажды дал ему пропуск в мир науки: «Стёпа, мой друг! Сегодня произошло нечто чрезвычайное, и я не могу об этом молчать! Мне кажется, я нашёл Священный Грааль. И поверь мне, дружище, либо я совершу прорыв, либо сам окажусь в рядах пациентов психиатрии. Жди меня с рассказом! Лечу в институт!»

Сны. Рождённые заново

Наш незримый корабль рассекал всеохватывающую пустоту, пространство абсолютное, самоценное и оттого не нуждающееся в наполнении, как не нуждается стихия воды в стихии огня. И точно так же, как вода, соприкоснувшись с огнём, погашает его, пустота гасила наполненность, подавляла собой, расщепляла, уничтожала всё, что чьим-то дерзновением посылалось в её жерло, – из этой схватки лишь один должен был выйти победителем.

Не желая вступать в союз с сущим, её антисущность не вмещала и самих нас. Так, и наш беспечный дрейф в поисках вопросов и ответов, и загадка Ретроспектора, и плоский вращающийся остров, который создал нас заново и выплюнул в дальнейшее странствие по юдоли, – всё это противоречило действительности, и нонсенсом казалось уже само допущение нашего существования. Тогда мы, воспротивившись, отвергли пустоту, усилием общей воли обменяв её непреложность на единственно верное для нас солипсическое бытие, которое выросло со всех сторон могучей космической галереей, ограниченной, подобно тоннелю, рукавом иной материи и направлением нашей мысли.

– Оглядитесь, – сказал Ретроспектор. – Как вам это?

Блеск звёзд немного стих, и я в изумлении обнаружил, что окружавший нас космос превратился в тёмный океанский простор, россыпь звёзд предстала обитателями простёршегося под нами дна, а облака космической пыли – колониями мельчайших живых существ. Будто капли разноцветных чернил в стакане воды, растворялись в этом безводном океане туманности, раскрашивая обсидианово-чёрное полотно. Околдованный, я жадно пил океан, впитывая в себя его миры. Я приносил их в жертву пустоте, пока, пресытившись, не развернулся сверхновой и не исторг весь мир в его множественности, как когда-то в предначальные времена Великая Мать в родовых муках исторгла первомир.


Землю укрывало толстое одеяло ракушечного песка. Солнце стояло в зените. Ретроспектор лежал ничком, утопая в сухой бледно-жёлтой зыби, и ветер наносил песок ему на спину.

«Как мы здесь очутились? Сколько миновало времени с тех пор, как я перестал управлять собой и ввергся из пустоты в космический океан?» – Вопросы, которые мне некому было задать, повисли в воздухе, и их развеял новый порыв ветра, откуда-то донёсший знакомый голос.

– Когда ты, раздавшись до сверхкосмических размеров, не выдержал напора изнутри и лопнул, точно воздушный шарик, нам едва удалось зацепиться за одно из небесных тел, которые ты породил. Не соверши мы посадку, нас раскидало бы, словно песчинки ураганным ветром. Ох уж эта твоя ненасытность! – Послышался добродушный смех. Я обернулся, но никого не увидел. – Что же говорить о времени… – продолжал голос, – время циклично: с тех пор миновало ровно столько, сколько ещё должно пройти до момента, когда рождение Вселенной неотвратимо произойдёт.

– Ретроспектор! – радостно воскликнул я. Фигура наставника материализовалась прямо передо мной, как только я позвал его. – Уж и не рассчитывал увидеть тебя живым. Но кто же тогда… – замешкался я и рукой указал на тело, – лежит здесь?

– Посмотри сам, – пригласил тот.



Я приподнял неподвижное тело того, в ком ещё недавно видел своего учителя, за плечи. И поразился: оно было на удивление лёгким – совсем как кукла из папье-маше. Тогда я перевернул его и увидел невзрачно серевшее лицо пустого болванчика, грубо вылепленное из бумажного месива и ещё не тронутое кистью художника. На нём отчётливо проступали лишь глазницы и нос да слегка обозначились контуры подбородка. Туловище было сделано из цельного куска, к нему небрежно крепились негнущиеся конечности.

– Хотелось бы знать, чьих рук это дело, – не отрывая глаз от зрелища, сказал я.

Нимало не поколебавшись, Ретроспектор ответил: «Твоих. Как и всё вокруг. Десять лет ты приходил сюда каждую ночь, ваял, воздвигал весь окружающий мир вместе с обитателями на голом участке огромной Вселенной, за доли секунды вырванной взрывом из недр твоего сознания. И чем больше ты гнался за оригиналом, не находя его рядом, тем больше творение от подлинника удалялось.

Но ты был упорен и еженощно продолжал создавать этот мир в погоне за первообразом, который считал утраченным, – тысячами копий. А память, увы, совсем тебе не служит: окончив работу, ты предавал её забвению и, как только день снова сменялся ночью, с оправданным лишь беспамятством усердием начинал заново. Я всё это время находился рядом и наблюдал со стороны за твоим сизифовым трудом».

Это звучало как издёвка. Много лет я потратил впустую, повторяя цепочку давно заученных миросозидательных действий, а Ретроспектор, постоянный свидетель моей нескончаемой игры в демиурга, даже не вмешался!

Тот лишь развёл руками:

– Ведь пытался. Но не думал же я, что встреча со мной воочию настолько напугает тебя. В прошлый раз, когда я пришёл к тебе в первозданном обличье, ты меня слушать не стал: так и лишился чувств, бросив работу! – И он рассмеялся громко и безудержно.

Я стал успокаиваться. Воодушевляло то, что, создав несколько тысяч копий мира, от повтора к повтору всё более упрощающих его суть, я рано или поздно смог преступить узкие границы памяти и попытался воссоздать образ Ретроспектора.

Мы побрели по пустынной земле, надеясь встретить хоть одну живую душу между солнцем и песком. Ретроспектор предостерёг: важно суметь при встрече отличить копию от оригинала, чтобы не попасться в ловушку разума.

Небо прямо над нами было насыщенно-бирюзовым, но по мере приближения к земле его цвет густел, темнел, менялся, и на горизонт оно ложилось лиловой каймой. Будто нарисованное, это небо ничего не излучало и не отражало: оно служило занавесом, солнце – софитом, песок под нашими ногами – театральными подмостками. Всё вокруг выглядело декорацией, ждущей своих актёров, которые уже отрепетировали роли и считали минуты до выхода на сцену.

Издали заметив силуэты деревьев, я поспешил вперёд, ведомый любопытством. Уже на полпути я усомнился, не мираж ли отвлёк моё внимание: слишком неправдоподобным показалось зрелище. Но Ретроспектор настойчиво подталкивал меня в спину, побуждая двигаться дальше.

То, что я принял за деревья, поразило меня, стоило подойти ближе: ничего подобного видеть ещё не доводилось. Стволы походили на туго свитые корабельные канаты, даром что толщина некоторых из них позволяла спрятаться сзади ребёнку. Уходя вверх на несколько метров, они увенчивались шарообразными кронами без листьев, напоминающими крепко сплетённые корзины. Кое-где корзины-кроны имели прорехи, и через сломанные прутья на нас смотрели трудноразличимые человеческие лица. Большая часть этого диковинного сада висела в воздухе, едва касаясь земли истончающимися книзу корнями, и лишь немногие низкорослые и слабые деревья были привязаны вервием корневой системы к сухой песчаной почве.



Я подошёл к самому низкому дереву и попробовал раздвинуть пальцами ветви. Конструкция не поддалась. Тогда я приложил усилие и попытался сломать прутья – в этот момент корзина вдруг слетела с толстого стебля и быстро, будто живая, покатилась, ускоряясь, по песку. Ретроспектор бросился вдогонку. Как только они поравнялись, древесный клубок рассыпался и из его сердцевины показалось похожее на краба существо. Размерами оно слегка превышало кокосовый орех, при этом имело твёрдый панцирь из двух шестиугольных щитков, соединённых между собой роговыми пластинами, как кираса, – из-под него выбивались пять пар хрупких сочленённых ножек.

– Рачок-отшельник, – проговорил Ретроспектор, поднимая существо с земли. Оно ответило неожиданной покорностью. – Возьмём его с собой?

Противиться я не стал, хоть и счёл такое желание странным. Вспомнив о своём случайном наблюдении, я поинтересовался:

– Сквозь прутья этих живых клеток проглядывали лица. Уверен, мне не почудилось. Что бы это могло значить?

– А как бы ты сам объяснил? – Он окинул меня испытующим взглядом.

– Сдаётся мне, мы набрели на зловещий сад хищных растений, – высказал я свою догадку. – Сколько ещё живых существ сгинет в западнях этого дьявольского места!

Ретроспектор покачал головой.

– Вокруг нас ни одного растения. – Он придержал рукой собравшегося было пуститься наутёк рачка-отшельника. – Сейчас мы находимся в гостях у местных жителей. Те, кого ты принял за деревья, – на самом деле живые разумные существа, такие же, как ты и я. Как невзрачная гусеница, готовясь к превращению в бабочку, запелёнывается в кокон, так и дети этой земли, ожидая перехода на ступень взрослости, окукливаются внутри своих древовидных скорлупок.

 

Даже после его объяснений понятнее не стало. Существо опять зашевелилось, и вопрос, вертевшийся у меня на языке, наконец нашёл выражение в словах:

– В корзине, которую я потревожил, ждало своей участи животное, уже подошедшее к завершающей стадии метаморфоза? Оно сорвалось со стебля, дозрев?

– Ты снова не прав, – ответил Ретроспектор. – Это даже не животное. Если описывать весь окружающий мир и тех, кто его населяет, в известных тебе категориях, то скорее я назвал бы его человеком. Однажды вы с ним были очень хорошо знакомы. Когда память вернётся к тебе, ты увидишь, как много общего созданный тобой мир имеет с тем миром, к которому ты привык.

– Совершенно не похож он на человека, – я скептически отверг его утверждение.

– Притворяется, – Ретроспектор закрыл глаза, углубившись в воспоминания. – Он же всего лишь ребёнок, а дети любят играть. Ты сорвал его с родительской ветки на самой ранней стадии, и нам придётся позаботиться о нём, пока не подрастёт. Может быть, однажды нам удастся найти его мать. Что сделано, то сделано – теперь мы не можем его здесь оставить. Ещё и потому, что без него загадка не будет разгадана.

Я просиял: спонтанное воспоминание молнией взрезало темноту сознания.

 
Ничто не происходит без неё,
И в поисках её терялся каждый,
Кто, глядя происшествиям в лицо,
Искал им объясненья хоть однажды.
 

Вращающийся диск нарисовала моя память столь же отчётливо, как если бы я на несколько мгновений вновь переместился туда. Сунув в карман руку, я нашарил небольшой бархатистый мешочек, внутри которого перекатывались, ударяясь друг о друга, два костяных кубика. Я вытащил кости наружу, и они легли на ладони, демонстрируя небу грани, на которых значилось два и три.

– Двадцать Третий! – выпалил я, сверля глазами извлечённое из корзины существо. Ретроспектор, не ответив, снова взял его на руки и приподнял над головой, подставляя лику солнца твёрдый, как гранит, шестиугольный панцирь.



Панцирь раскрылся, подобно раковине двустворчатого моллюска, и обнажил жемчужину, покоящуюся на дне. Скорлупка рака-отшельника таила в себе крошечное тельце новорождённого. Он был покрыт тонкой слизистой плёнкой, ручки и ножки плотно прижаты к туловищу, головка повёрнута набок и вжата в плечи. Ретроспектор предложил мне взять на руки младенца в беспомощной безмятежности его хрупкого сна. Я принял ношу не без опаски, меня испугала воздушная невесомость дышащего незаметной жизнью тельца. Так мы двинулись дальше по горячему песку с бесценным грузом чужой только что зародившейся жизни в руках.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?