Несвоевременные

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Сны. На краю диска

Мы во главе с Ретроспектором сидели на краю вращающегося диска. Ретроспектор подвинулся ближе всех к краю, свесил ноги и болтал ими, как в воде, возмущая и колыша молчащую чёрную пустоту. Я нашарил рукой позади себя округлый камешек, размахнулся, швырнул вдаль – камешек пролетел, издав короткий свист, сплюснулся и растворился во мраке или оказался всосан вакуумом, который наползал отовсюду, накрывал чёрной мантией и поглощал всё, что попадалось на его пути.


– Не стал бы я этого делать на твоём месте, – сказал Ретроспектор, всё так же глядя вдаль и даже головы не повернув, чтобы встретить глазами глаза возмутителя спокойствия. – Эти места полны неведомых существ, стоит ненароком привлечь их внимание – и они слетятся на лакомый кусок как вороньё. Не буди лихо, пока оно тихо.

Что-то жалобно взвизгнуло, взмолилось без слов. По левую руку от меня, напуганный предостережением старшего, съёжился Двадцать Третий.

– Мой мальчик, не тревожься, – успокоил тот. – Нас не посмеют тронуть, пока мы во всеоружии. Помни: беззащитным делает тебя страх. Он оголяет уязвимые места и спускает в чёрную дыру спасительные навыки, которые ты получил от меня за последнюю вечность.

Я один из них точно знал, что Ретроспектор был плодом моего воображения. Скорее всего, он догадывался и сам. Но я не торопился подтверждать догадки, поскольку Ретроспектор ещё мог сослужить нам троим службу. Не спешил я и переубеждать его.

Ретроспектор знал истину и никому её не сообщал: мы виделись ему не самыми надёжными хранителями вселенских тайн. Истина была единственным, чего он не искажал, к чему не притрагивался. Хоть и прослыл славным иллюзионистом: искажал и пространство, потому что не верил ни единому его миллиметру, искажал и ход времени, сгибал и ломал его, даже не касаясь руками, искажал все возможные и невозможные величины.

Ретроспектор считал вечности, перебирал их и складывал вверх дном в громоздкий ящик в форме шестиугольной призмы на острие воображаемого шпиля протяжённостью триллионы парсек, который пронзал центр видимой Вселенной.

– Время – мера истинности, – говорил он, и мы внимали, замерев с разинутыми от изумления ртами.

– Наши открытые глаза видят ложь – внутренним зрением мы познаём истину, – говорил он и бросал вниз камень, а мы, сидя на краю диска, следили взглядом, как этот камень проваливается в бездну и рассыпается на множество разноцветных искр, каждая из которых, меняя форму и наполнение, становится ещё одной новорождённой галактикой.

– То, чего не увидишь внутренним взглядом, зовётся непостижимым, – говорил он, а мы пели многоголосый гимн и всё провожали глазами цветные галактики-искорки, не желая внутренним оком разглядеть то, что скрывалось от человеческой мысли под оболочкой-личиной.

Я вынул из кармана шитый красный мешочек с игральными костями и раздал их своим спутникам. Шесть костей – по две на каждого. Мы по очереди выбросили кубики на землю, и они покатились, переливаясь гранями, сквозь наши страхи и сомнения, вертясь волчком и не желая останавливать самовольный ход событий. На моих костях выпало четыре и пять, у Ретроспектора – две единицы. Двадцать Третий сгрёб два своих кубика и зажал в кулаке.

– Я не хочу, чтобы вы видели! – бросил он, недоверчиво насупившись, и отстранился.

– У него две шестёрки, – промолвил Ретроспектор. – Однако здесь, в пустоте, числа ничего не значат. В любой же другой действительности и в другой истории каждый вне зависимости от груза прожитых лет и места в разросшемся виноградной гроздью объекте реальности эквивалентен целому числу, величину которого мы сами определяем.

Двадцать Третий стал торопливо перебирать пальцами, что-то подсчитывая в уме, потом остановился, вздрогнул и спросил:

– Ты хочешь сказать, я могу запросто стать равным числу четыреста семьдесят три или, допустим, тысяча сто восемнадцать?

– Только не здесь, – незамедлительно отозвался Ретроспектор. – Здесь ты целостности не достигнешь. Как бы ни старался, пока не выберешь другую действительность, останешься десятичной дробью меньше единицы. Всё, что в твоих силах, – сменить знак плюс на минус (или минус на плюс). Но нужно ли это тебе? Сменив знак, ты перейдёшь на уровень, где нет нас, нет никого и ничего, кроме тебя самого, и вынужден будешь создавать своё окружение заново, не с нуля – с минус единицы. Ведь ты будешь сущностью с противоположным знаком, противоположными функциями и навыками. Но знаешь, в чём преимущество теперешнего тебя? Ты – Двадцать Третий, и другого такого же нет. Ты можешь летать, можешь притворяться.

– Но я не хочу, нет! – запротестовал Двадцать Третий. – Не хочу быть Двадцать Третьим, не хочу быть маленьким и слабым! Хочу раскрашивать и пресуществлять, низвергать и извлекать, хочу веять, но не хочу летать и притворяться. Ненавижу этот мир, в котором я всегда обязан быть чем-то. Он не мой!

– Но ты – его. И ты обязан чем-то быть. Только тогда, даже оставаясь слабым, ты не уподобишься Безликому… – Он выдержал паузу. – Вы же оба понимаете, о ком я.

– Помню его, – ответил я. – И поначалу он казался мне сильным. Скачет, хитрец, верхом на слове по буквам и символам на расчерченной бумаге, изменяет твоё видение, отвращает от истины. Должен признать, немало ловушек Безликий расставил на моём пути – я едва не попался!

– Безликий и сам слаб, – проговорил Ретроспектор, немного понизив тон, взмахнул рукой над нашими головами, посылая сигнал в пустоту, и диск стал постепенно замедлять ход. – У них, – сделал он акцент, – на всех одно имя, одна проекция на отрезке их объекта реальности, одно предназначение. В погоне за его исполнением Безликие перемещают свою проекцию в любой из узлов раскинутой ими сети для ловли вероятностей. Надо заметить, все они порядочные мерзавцы, которые не остановятся ни перед чем на пути к завоеванию и покорению… Наш неприятель был Девятым, но пал так низко, что лишился имени и чина и теперь изыскивает любые возможности вернуть свой статус и утвердиться в нём.

– Он играл со мной в загадки – вздумал перехитрить, но я оказался сообразительнее, чем он мог себе представить. – Я поднял указательный палец, призывая к вниманию. – Из этого поединка Безликий вышел проигравшим: я вовремя сумел осознать, что наша встреча целиком происходит в моём уме, и воспользовался привилегией вершить реальность. Загнал противника в угол.

– Ты способный ученик! – Ретроспектор улыбнулся широко и безмятежно, и над нашими головами возник купол, переливающийся всеми цветами. – Никогда в этом не сомневался. В очередной схватке ты дал отпор Безликому, но это лишь раззадорило его: пока соглашаешься бороться, ты оставляешь ему возможность завершить борьбу первым, ведь ваши шансы изначально равны. Приняв вызов, ты допустил ошибку, но со временем избрал правильную тактику. Мы сможем устранить его, как только общими усилиями вытесним из нашего ума, одного на всех. Цель – не поддаваться на провокации, установить свои правила игры и изгнать его из мира существующих.

Двадцать Третий обхватил голову руками и принялся качаться из стороны в сторону, как маятник.

– Ты говоришь об убийстве? – зашептал он. – Нет, это недопустимо! Нельзя украсть жизнь: убивая, мы берём её взаймы, оставляя в залог разум, совесть, душу, добродетель. Лишить живое существо жизни – значит преступить закон писаный и закон нравственный…

– …лишить живое существо смерти – значит преступить все мыслимые и немыслимые законы, – закончил Ретроспектор. – Мы делаем лишь то, что заложено в нас создателями, ты знаешь. Если ты создаёшь себя сам, ты волен заложить в себя качества и назначение, которые сочтёшь нужным.

Ход диска остановился. Течение событий сначала замерло, потом взяло обратный ход. Ретроспектор отсчитал на пальцах бегущие мимо нас бесконечности и возобновил движение действительности, её сжимание и разжимание, в пределах нашего тройственного разума. В центре диска образовалось углубление, оно всё росло и росло, пока его середина не истончилась до предела, резко уйдя вниз и образовав воронку. Она втянула нас, мы устремились по жерлу и высыпались в открытое пространство, как игральные кости на стол из перевёрнутого стакана.

Немного погодя мы смирились со своей участью, взяли курс на пристань и поплыли по межплоскостному простору, не видя ничего вокруг, ни на что не оборачиваясь и продолжая разговор до тех пор, пока над нами ещё имело малейшую силу время.

– Мы стосковались по твоим загадкам, – обратился я к Ретроспектору. – Пока мы сидели на краю, бросая в бездну новорождённые галактики, не имел смысла и поиск. Но ведь я был придуман, чтобы постоянно искать ответы…



Не останавливая полёта, тот проговорил: «Будь по-твоему. Моя загадка такова:

 
Ничто не происходит без неё,
И в поисках её терялся каждый,
Кто, глядя происшествиям в лицо,
Искал им объясненья хоть однажды.
Не раз сбивался с верного пути,
Но в скопище подобных осторожно
Он делал выбор свой, стремясь найти
Различья между подлинной и ложной».
 

Не разгадав её, мы не найдём ответа на вопрос, зачем появились здесь, обречённые скитаться от «альфы» до «омеги» с промежуточными остановками на каждом из именованных пунктов, собирать по капле размешанный в пространстве здравый рассудок, растворившийся в концентрированной синильной кислоте, бросать кости наотмашь, наугад подсчитывать выпавшее значение, складывать, пока сумма не составит миллиард, и считать, считать, считать вечности с конца до начала и от начала до бесконечности в феерической круговерти иллюзий, захватывающей и забирающей в свою суть, когда уже невозможно отличить действительное от иллюзорного, подлинное – от ложного, прекрасное – от уродливого, бесконечно повторяющееся – от произошедшего единожды…»

 

III

Способность путешествовать во времени даёт человеку преимущество или становится его бременем? Ответ зависит от того, соответствуют ли субъективные ожидания путешественника объективным возможностям, которые ему милостиво предоставляет действительность. Чем больше разрыв между ними, тем острее конфликт. Путешествие Ады не открыло ей простора для ожиданий. Не предложило и возможностей – условия для новой жизни она должна была отыскивать сама.

Аду с раннего детства растила одинокая мать. Первые годы матери помогали родители. Но, когда девочке было восемь лет, её деда скоропостижно унёс рак. Не прошло и полугода, следом ушла бабушка: не вынесла горя. Любовь, которую тогда обрушила мать на Аду, стремясь отвоевать её у объявшей семью печали, была тяжела и тесна. Несколько лет чрезмерной опеки превратили девочку в комнатную мышь: она пропала из общества сверстников, растеряла друзей по двору и приобрела репутацию чудачки среди школьных товарищей.

Непростым для Ады оказался и выход обратно на свободу: как-то раз, когда было ей уже пятнадцать, она ушла из дома. Собрала сэкономленные на завтраках деньги, побежала на вокзал, в тот же день села в плацкартный вагон – лучшие условия обошлись бы ей много дороже – и уехала в другой город, за тысячу километров от родной столицы, к подруге по переписке. Мать приютившей Аду девочки быстро забила тревогу: шутка ли, когда в твоём доме появляется неизвестная, совсем ещё ребёнок – и без родителей! Улучив момент, она взяла мобильный телефон названной гостьи, подглядела и переписала из списка контактов её домашний номер. Уже через три два беглянку вернули к потерявшей покой матери. Как ни удивительно, эта эскапада Ады с мамой её только сплотила. Конфликт поколений сошёл на нет.


После школы Ада поступила в литературный институт, а уже на втором курсе начала зарабатывать первые небольшие, но стабильные деньги, пописывая короткие заметки в районную газету. Публиковали её даже не под собственным именем, но девушку это мало огорчало. Твёрдая почва под ногами была важнее честолюбия. Однажды, в день очередной зарплаты, она добыла в комиссионном магазине рабочий плёночный фотоаппарат и преподнесла маме. Та расцвела: полжизни фотография была её призванием, из юношеской страсти выросла в профессию, однако в кризис девяностых женщина лишилась работы, была вынуждена поступиться талантом, распродать за бесценок аппаратуру и с тех пор годами перебивались низкооплачиваемым трудом, не приносившим ни капли удовольствия, – а тут, словно посылка из прошлого, такой подарок от дочери! Они с Адой сблизились ещё больше. Часто гуляли вместе по Москве, запечатлевали на чёрно-белую плёнку случайные сценки, снимали шуточные фоторепортажи, делали серии портретов. И Ада тихо грустила, мечтая, чтобы в их квартире снова поселилась маленькая фотолаборатория, а к маме вернулся творческий запал…

К двадцати двум годам, за год до того, как клубок событий размотался далеко назад по ленте времени, Ада уже нажила значимый багаж, который ей не суждено было забрать с собой в прошлое. Она успела получить образование, побывать замужем. Её избранником стал неловкий однокурсник, с которым они с первых дней знакомства сдружились, а затем, сами не заметив как, и полюбили друг друга. «Безнадёжный мечтатель», «Не от мира сего» – так говорили о нём общие знакомые, но Аде того и надо было. На последнем курсе они вместе трудились над дипломами: две темы – барочная литература и творчество братьев Гримм – тесно переплелись в их работе. Парень часто приглашал её в маленькую однушку, где жил вместе с приёмной матерью, и, закрывшись на кухне, они то дотошно разбирали пробелы и недочёты в трудах друг друга, то забывали про всё на свете и поддавались страсти, наивно и горячо.

«Мы поженимся и родим двоих сыновей, – говорил он. – Старшего назовём Якоб, младшего – Вильгельм, как братьев Гримм. Будем растить с тобой будущих новых сказочников».

– Сам ты сказочник! – смеялась в ответ Ада, стесняясь собственной мечты о семейном счастье. И добавляла шутливо: – Если ты не знал, их было девять – братьев и сестёр Гримм. Столько детей растить – выше моих сил!


Колесо событий раскрутилось стремительно: они стали семьёй вскоре после выпускного в институте, поселились в доме Ады и её матери, а спустя год уже родился их вымечтанный сын Яша. Но колесо всё продолжало вертеться! Сначала оно втянуло Аду в водоворот тягостной суеты: мальчик родился болезненным и как будто не поспевал в своём развитии за временем, – а затем сорвалось с оси и бросило молодую мать в самый омут. Молодую семью разбила дорожная авария.

Как только Аде сообщили о трагедии, она вскочила, словно её подбросило ветром. Всё внутри заклокотало, но она не сказала ни слова – ни приёмной матери мужа, которая и принесла дурную весть, ни оказавшейся рядом собственной маме.

Ребёнку не было и полугода, когда Ада проводила молодого мужа в последний путь.

Она не понимала, чего теперь ждать. Голова полнилась разрозненными мыслями: «Убежала бы прямо сейчас, унеслась в кругосветное путешествие, взлетела бы птицей, улетела в космос, чтобы ни с кем больше не говорить, никого ни о чём не расспрашивать. Перестала бы думать, видеть, слышать и чувствовать. И умерла бы через сто лет где-нибудь в другой галактике, давно раскусив все земные радости, прожив чужую жизнь без любви, но ни на миг об этом не пожалев».

Однако горевать под вуалью вдовы ей пришлось недолго: на руках остался маленький Якоб, и ему, как никому другому, мама нужна была не тонущей в слезах над безвозвратным, а живущей в настоящем.

И Ада, как умела, жила. Ночами они с матерью несли по очереди караул над младенческой колыбелью, а днём, побросав в сумку сменную детскую одежду, запас воды и провизии, кружили с коляской по парку. И иногда, пользуясь часами долгожданного спокойного сна ребёнка, вновь стряхивали пыль прошлого с фотоаппарата, заправляли плёнку и ловили, ловили, ловили кадры, нажатием кнопки выщёлкивая всё новые застывшие истории.

Яша развивался неравномерными скачками. Только к восьми месяцам он смог переворачиваться со спины на бок, а потом и на живот, но, увы, не умел ползать, и это огорчало Аду не меньше, чем то, что он ещё не сидел, не вставал, держась за прутья кроватки, и ни малейшего интереса не проявлял к ходьбе.

Зато как только он всё же научился сидеть, то сразу стал интересоваться всем, что его окружало: игрушками вокруг него, обивкой дивана – какая она на ощупь, запах и вкус? – игрой света и тени на освещённой солнцем стене и, конечно же, всеми ящиками, шкафчиками, которые только можно было попробовать дёрнуть, потянуть, открыть или закрыть, их ключами и ручками.

Единственным, что не привлекало внимания малыша, были лица людей. Даже материнское лицо, самое родное и знакомое с первого вдоха, будто не существовало для Яши: мальчик никогда не смотрел в него, не тянул к нему ловкие пальчики. Ада тревожилась: в этом было что-то неестественное. Подчас она чувствовала себя чужой рядом с сыном. Будто он её не любил. Но Яша был слишком другим, и для него любовь не была тем же самым, что и для всех остальных – и даже для других детей.


Когда сыну исполнился год, Ада устроилась корректором на полставки в маленькое книжное издательство. Трудилась прямо из дома: каждое утро получала на электронную почту свёрстанный материал для вычитки, а дважды в месяц – вознаграждение за проделанную работу. Её мать тогда осела дома, хлопотала по хозяйству, нянчила внука и всё чаще Аде говорила: «Ты, главное, о себе не забывай. Нельзя жить работой и домом, тебе отдых нужен. Ну а я в помощь всегда, можешь положиться». Девушка и так на неё полагалась. В её жизнь постепенно вернулись друзья, которые последние годы отодвинулись на задний план. Возвращались их добрые приятельские традиции: и походы в маленький кинотеатр в двух автобусных остановках от дома, куда несколько лет назад они с однокурсницами неизменно заглядывали каждое субботнее утро, и приятно разбавляющие рутину вечера в уютной чайной в центре Москвы, и непринуждённая болтовня, и сердечные жалобы, и добрые советы.

Ада задышала по-новому – или же по-старому, но крепко позабытому, стёртому сначала тоской о погибшем, а затем и рутинными хлопотами, – задышала свободно. Ей было радостно просыпаться по утрам, она вдохновенно принималась за работу, с восхищением наблюдала, как растёт и меняется её ребёнок. Яша казался гостем с другой планеты, чей путь к новым навыкам был замысловат, как лабиринт, и оттого радостнее были для матери его маленькие достижения. Теперь Ада с умноженным трепетом нежила и лелеяла сына, ловила его первые шаги и подражала лепету, на мгновения сбрасывая с себя груз взрослости.

За несколько месяцев до злополучного скачка в прошлое она снова влюбилась. Мужчина, её завоевавший, казался представительным и невероятно харизматичным. Зрелый, старше Ады на полжизни, он сражал актёрским обаянием и эрудицией шире фонда Ленинской библиотеки. Пылкий поклонник не скупился на комплименты, вкладывал в них весь свой артистизм и красноречие, и, может быть, именно благодаря этому быстро оказался вхож в семью Ады, сумев растрогать её мать.

В их доме он сделался частым гостем: провожал Аду после свиданий и нередко оставался на чай – да и засиживался допоздна, развлекая хозяев долгими цветистыми рассказами о своей жизни. Он был не только красноречив, но и остроумен, его истории были полны выдумки, а глаза смотрели с таким жаром, что Аде порой казалось, будто он и впрямь пылает к ней любовью. Отдельно льстило девушке то, что влюблённый ни разу не сократил её имя: звал Ариадной, будто она, как греческая царевна, и впрямь стала его путеводительницей. Но развеялась иллюзия так же внезапно, как и родилась.

«Ариадна, я женюсь, – сказал он ей в очередную встречу, широко и глупо улыбаясь одним ртом при неподвижных глазах. – Три недели до свадьбы. Не надо сердиться, прости и не вспоминай меня. С невестой мы знакомы давно, работаем вместе. С тобой мне хочется летать, но с ней можно строить общий фундамент: брак – для старых прагматиков».

Ада и грустила, и злилась, горела ненавистью и расплывалась в щемящей жалости. Ругала за глупость себя, а горе-возлюбленного – ещё больше. Так шли дни. Неделя. Другая. Внутри у Ады поселилась отвратительная пустота, но той было невмоготу её заполнять. Она ходила сомнамбулой. Жила по инерции и видела себя со стороны, как бы в зеркале, что приводило к безумной мысли, будто всё происходящее – просто плод её воображения.

«Ты чего как в воду опущенная? Не заболела?» – спрашивал Аду всякий встречный знакомец, когда она выходила из дома. «Мигрень замучила, – оправдывалась та. – Пройдёт». И чем ближе подступал день женитьбы предателя, тем ей было горше и противнее.

Когда до даты осталось два дня, Ада не выдержала и позвонила ему. Уже на следующий день девушка ждала их прощальной встречи на Чистых прудах, терзаемая невысказанностью – ей всегда было трудно говорить о тревожившем, – и тошным чувством бессмысленности. С утра Ада чувствовала себя скверно: мигрень, которой она всегда отговаривалась от любопытных, проявилась на самом деле.

Стояла весна, снег только и успел растаять, а от земли уже парило не на шутку. Ада оперлась рукой на спинку скамьи, расстегнула ворот куртки и стала дуть себе на нос, чтобы унять дурноту.

Считаные минуты оставались до того, как, минуя собственное прошлое, Ада окажется чужой рукой заброшена в туманную неизвестность. Из настоящего – в ненастоящее. С родной, как рисунок собственных ладоней паутины московских дорог – на дорогу неизвестную, по которой ходила в школу ещё её мать. Из обжитого мирка, в котором ей было что терять, – в мир, где, даже чтобы потерять что-то, нужно было вначале это отыскать: найти себя, цель, дорогу к ней, семью, друзей и союзников, готовых с ней путь разделить.

«Ариадна!» – прозвучало вдруг в голове. Ада вздрогнула: послышалось? нет? Резко повернула голову и никого не увидела. Но тут же ей в висок шилом впилась боль, и в ушах, нарастая скачками, зазвучал монотонный звон. Она стала прохаживаться взад-вперёд по бульвару, набирая в грудь побольше воздуха. От этого ей ненадолго полегчало. Но нарастающее волнение окатило Аду новым приступом дурноты. Она почувствовала нехватку воздуха, перед её глазами вспыхнули огненные шары.

«Ариадна!» – снова услышала она в этот момент, беспомощно хватаясь руками за воздух в падении. И мир померк и утих. Судьба решила: встреча не состоится. А может, состоится – но в иной точке маршрута по страницам календаря?

Так что же, способность путешествовать во времени даёт человеку преимущество или становится его бременем?


За два с половиной года в будущем Ада так и не обмолвилась о том, как жила до первого перемещения, ни доктору Экзистенскому, ни кому-либо другому. Её биография стала очередной книгой «в стол», но только стол этот, хранящий заветное, существовал лишь в её памяти.

 

Для Ады были сокровенны воспоминания о сыне, и об умершем муже, и о последней роковой любви, и о студенческих почеркушках в газету и мечтах быть писателем, и о тесном дворе старой девятиэтажки на севере Москвы, где за бесконечными играми в казаки-разбойники, резиночку и «секретики» пролетели годы её дошкольного детства, а за дружескими посиделками с гитарой за сколоченным из фанеры столом промелькнула и юность. Аде хотелось сохранить их неприкосновенными, как ключик в невозвратное, куда посторонним вход закрыт. Всех же вокруг интересовало в ней только то, что делало её интересным объектом изучения.

И всё же Экзистенский почти сразу смог её для себя раскрыть. То ли годы в психиатрии научили его с первого же впечатления рисовать портрет человека перед ним, который на поверку редко оказывался ошибочным, то ли врождённая наблюдательность, но, поговорив с Адой впервые, он уже заподозрил между этой женщиной и собой немало общего. Быть может, в другой жизни и при других обстоятельствах между ними сложилась бы крепкая дружба.


Но Эдмунд Экзистенский от дружеских связей сторонился, и окружение было к нему взаимным: хотя его заслуги как врача и учёного были неоспоримы, в общении он проявлялся тяжело. Нелюдимый, вечно погружённый в себя, он не производил впечатление человека отзывчивого и сострадательного. А глубокая сосредоточенность на деле, которому он был посвящён, дополняла образ оторванного от мира фанатика.

Жизнь, которую он прожил, судьба, которую нёс за собой, стоили множества других жизней и судеб. Вечно голодный до знания и не привыкший размениваться на поверхностное знакомство с объектом, в любую область, будившую в нём интерес, он углублялся предельно обстоятельно, работая на износ и отбирая недостающие часы в сутках у сна.

В науку молодой Экзистенский пришёл путём непрямым: сферы его деятельности были столь же обширны, сколь и география мест обитания. Семья, в которой Эдмунд рос, входила в круги польской интеллигенции: отец был геологом, мать работала редактором в крупных издательствах. Первые его годы прошли в небольшом польском городке близ Лодзи. После того же, как отец, имевший по материнской линии русские корни и сам в прошлом немало лет проживший в СССР, получил работу в геологической партии во Владивостоке, семья уехала в Россию. На новом месте, в новой для него стране Экзистенский пошёл в школу. Учёба давалась мальчику легко, русским языком, который и раньше звучал в его семье немногим реже польского, он владел как родным уже к окончанию первого класса. Активный и любознательный, Эдмунд был завсегдатаем кружка вычислительной техники и непременным участником всех внеклассных мероприятий. В разгар перестройки он поступил в пионеры и носил значок, покуда существовал Союз.

Работать начал ещё в старших классах, подвизаясь помощником геодезиста на каникулах. Лишь только десятилетний гранит науки изошёл крошкой, свежеиспечённый выпускник школы год ходил в море юнгой на борту рыболовецкого траулера. Однако связать жизнь с морем не было ему предрешено: когда юнгу поймали на краже судового журнала, командир корабля не потерпел такой дерзости и его уволил. Воспоминание о том случае всегда вызывало у Экзистенского улыбку: на неблаговидный поступок его толкнули чистая любознательность и тяга к постижению неизведанного. Он искренне намеревался вернуть журнал, но пропажа была замечена, а виновник найден ещё до того, как журнал вновь занял место в капитанской рубке, поэтому неизвестно, могла бы команда судна оценить такую честность рьяного искателя знаний или нет.

Эдмунд не пал духом и, как только стал на сушу, подсчитал заработанное, собрал багаж и без раздумий отправился в столицу. Там щепетильный искатель с задатками восходящего светила пополнил ряды студентов Первого медицинского университета. В тот же год, не пожелав впустую расходовать драгоценное время, он пошёл на кафедру высшей нервной деятельности Университета Ломоносова сначала вольнослушателем, а через год – и учащимся вечерней формы.

Спустя восемь лет трудов в стенах альма-матер Экзистенский вернулся на Дальний Восток, там поступил в аспирантуру и занялся медицинской практикой, всё свободное время бросая на самостоятельное штудирование тонн специализированной литературы. Нерастраченная пытливость ума и особая въедливость в изучении каждой истории болезни позволили Эдмунду Францевичу с успехом защитить диссертацию, в которой раскрывалась тема нейрофизиологических аспектов расстройств шизофренического спектра. В наступившем третьем тысячелетии учёная степень давала путёвку в весьма многообещающее будущее: лишь только успел Экзистенский получить кандидатскую степень и утвердиться на работе, его командировали на год в Китай – молодому специалисту едва ли грозили безвестье и бедность, сумей он там закрепиться.



Жизнь повернулась иначе. Не проработав и двух месяцев в китайской клинике, Экзистенский вдруг получил расчёт и документы о разрыве контракта на стол. Почему с лихвой наделённый и талантом, и рвением врач оказался вдруг не у дел, осталось известно лишь ему самому да руководству: Эдмунд Францевич держал в секрете подробности их столкновения, как и предшествующие события – главным из них была странная история с электронными письмами, которые он стал получать незадолго до увольнения. Сам он не нашёл ей разумного объяснения, а все рождавшиеся в голове догадки заставляли его метаться от паранойяльных мыслей о слежке до вздорных фантазий о цикличности времени. Но сейчас, по прошествии более чем двадцати лет, Эдмунд Францевич признал: именно эта история во многом определила его дальнейший путь в профессии, благодаря ей он сосредоточился на изучении парадоксов психики.

Тогда же ему казалось, будто кругом обстоятельства противятся его становлению: Китай Экзистенский покинул со скандалом, при этом характеристика от работодателя, разочарованного его внезапным увольнением в ореоле недоброй славы, была настолько нелестна, что запросто могла закрыть ему путь в государственную медицину. Между тем мысли о работе на самого себя нарисовали перед ним заманчивую картину с богатой перспективой. Так, он снова решил попытать счастья в Москве, давшей ему специальность. Там занялся частной психотерапевтической практикой. Попутно, ведомый информационным голодом, который с детства терзал его, будто хронический недуг, открыл для себя несколько новых областей, например всерьёз принялся исследовать искусственный интеллект и возможности его применения в медицине. Ближайшие пятнадцать лет его ожидала стабильность в делах.


Эдмунд Францевич работе был привержен как ничему другому, и всё же она не заполнила его жизнь до конца. Осталось место и человеческим страстям, и сердечным делам. Однажды он был влюблён – но без перспектив. Потом даже побывал в недолгом браке – но уже по расчёту. В жене, которую повстречал на конференции по нейроинформатике, он увидел соратника на научной стезе – та же твёрдо разграничила работу и семью. Не находя поддержки дома, Эдмунд Францевич погрязал в трясине обид и раздражения. На такой почве работа валилась у него из рук. Зыбкое благополучие семейного быта также рушилось от скандала к скандалу.

Развелись поспешно, без волокиты: супруги не успели нажить ни детей, ни имущества – ничего, кроме несбывшихся ожиданий с обеих сторон. Но развод, вопреки надеждам, не дал Экзистенскому чувства освобождения: вина перед оставленной женщиной, ощущение собственной бесполезности – всё это подкосило Эдмунда Францевича.

Да к тому же именно в это непростое время во Владивостоке неожиданно умер его отец, а пожилая мать, решив, что незачем больше оставаться в так и не полюбившейся России, вернулась в Польшу одна, оформила скромную пенсию, на неё и жила. Теперь на свои плечи доктор возложил обязанность её содержать.

Он замкнулся и отдалился от людей. Работу с пациентами не бросил лишь потому, что она позволяла прокормить не только себя самого, но и родительницу. Исследования же стали тогда главной его целью, а заодно и послужили отдушиной.