Za darmo

То о том, то об этом. Рассказы

Tekst
Oznacz jako przeczytane
То о том, то об этом. Рассказы
То о том, то об этом. Рассказы
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
4,12 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ни один из прохожих ни в лесопарке, ни на пути к нему не имел ничего общего с рукавом. Идти домой было ещё слишком рано, и она отправилась в торговый центр, который, к слову, был очень похож на лес. И тут, и там, она пребывала в приятной ей обособленности, которую не нарушала возможность многое видеть, слышать и ощупывать. Уже около полугода она не покупала себе почти ничего, кроме магазинной еды и предметов первой необходимости, так что тот вечный внутренний зуд, который заставлял её когда-то тратить больше, чем следует, рисковал теперь достигнуть удовлетворения, не отягощенного чувством вины. Вещи, в отличие от многого другого, не стали волновать её с годами меньше. В некотором смысле, думала она, ничего, кроме них, ведь у неё и нет. Из торгового центра она вышла в последний час перед закрытием. На ней был новый полосатый пиджак.

Бывать в лесопарке стало её временной привычкой. Такие у неё бывали. Появлялись сами собой, как вши у ребёнка в приличном доме, сами же потом и пропадали. В сидевшей на лаковой зелёной скамейке фигуре она не сразу узнала Кокосоголова – так сильно он с закрытыми глазами отличался от себя же с глазами открытыми. В таком положении он был едва ли не красив. Что-то трогательное, влажное мерцало в выражении его мягко покрывавшей глазные яблоки коже. Она подошла совсем близко. Его уши напомнили ей каллы, которые выращивали в детстве дома, такие же нежные на вид и одновременно с тем жёсткие. Даже его атипичная плешивость не производила в этот момент отталкивающего впечатления. Вдруг, очень резко, его веки разомкнулись, моментально переменив обстановку и обнаруживая устремлённый прямо на неё нехороший и совершенно не удивлённый взгляд, так, словно бы он был устремлён туда уже очень давно, исподтишка изучая её сквозь прозрачные, как у змеи, веки. Она отшатнулась и попыталась придать себе непринуждённый вид.

– Прекрасный день для прогулки! Вот так прекрасный!

Она заболела. Всю ночь и порядочную часть следующего дня она пребывала в той самой поверхностной стадии сна, которую от другой стороны отделяет единственно тонкая прозрачная мембрана, сквозь которую как бы всё видно и всё слышно, так что, проснувшись, мы не всегда можем установить, что из воспоминаний этого периода относится к порождённому изнутри, а что – к просочившемуся извне. Так, придя к вечеру, что называется, в себя, она с одинаковой подозрительностью перебирала в памяти звуки перекатываемых по полу металлических шариков, страдальческое, наподобие азана, пение откуда-то издалека, из-преломлённого-через-сложную-систему-линз-и-зеркал-далека, шмыганье по верхушкам деревьев каких-то хвостатых птиц и полёт по комнате размером с детский кулачок голубоватой светящейся сферы, вроде шаровой молнии, которая как бы что-то беззвучно ей вменяла, чего-то требовала, так что приходилось отвечать, оправдываться, но ответы получались невпопад, она знала, что невпопад, но и молчать казалось немыслимым. В дверь позвонили. Случалось это нечасто – ошибка, продают какую-то дрянь, главный по дому чего-то попросит. Обычно она ничего не предпринимала и только тихонько ждала, чтоб ушли. Но что-то заставило её в этот раз дойти до глазка. Простуда сделала её легкомысленной, помолодевшей. За дверью стоял Кокосоголов. Она отворила. В руках у него был круглый пластиковый контейнер с желтоватой жижей, и он ритмично подтягивал его кверху вместе с межбровной морщиной, как будто там, на дне, лежал ключ ко всем подобравшимся к ней в его припухшем лице тайнам.

Принёс, вот, суп, хе-хе.

Во всех её бывших мужьях было что-то материнское. Кокосоголов сидел на её кухне и с извиняющейся интонацией объяснялся: как нарочно обозвал её «Риммой», как разведал адрес через каких-то общих знакомых. Разогревал суп и отрезал ломоть хлеба же с таким проворством, какое в его несуразной фигуре и вообще говоря не предполагалось, и уж тем более – не здесь, на чужой кухне, где, если исходить из того, что нам известно, он никогда прежде не бывал.

В ту ночь она поняла, почему человек за деревом себя не показывал – потому что ничего, кроме этого свойства, этой спрятанности от него и не осталось, почти ничего. Даже грязь в ушах и под ногтями если и наличествовала, то наличествовала сама по себе, без ушей и ногтей, а то, может, и вовсе была просто ложным воспоминанием. Ужас от собственной почти-не-бытийности, ужас и полосатый рукав – вот и всё, что там было, и от этого ужаса она проснулась. Рядом с ней лежал Кокосоголов, закрытоглазый и едва ли не красивый. Надо бы поискать чек от воздушного змея, подумала она, вновь засыпая, может, примут ещё назад.

Валентина в музее

Валентина ходила в музей каждую среду – по средам он работал до девяти. Много лет назад, когда это еще не стало привычкой, или, лучше сказать, ритуалом, она заметила, что для большинства, особенно для туристов, которые и составляли основную часть посетителей, поход в музей – занятие дневное, для местных же еще и преимущественно занятие выходного дня. Таким образом будний вечер – самое благоприятное время для того, кто отдает предпочтение самостоятельному и насколько возможно уединенному осмотру. Тем более что лучше всего она чувствовала себя именно вечерами, когда её капризный кишечник уже успевал опорожниться, а головная боль после сна, связанная с задержкой спинномозговой жидкости, – пройти.

В разное время она привязывалась к разным предметам. В самом начале больше прочих ей нравился зал с голландской живописью семнадцатого века. Количество склянок с мочой на полотнах поражало воображение. Еще сильнее поражала его висевшая возмутительно высоко картина, на которой со спины была изображена подметающая служанка в тихой пустой комнате, а также холодный шахматный пол, на котором лежали пропущенные сквозь высокие решетчатые окна яркие пятна света, и приглушенный рефлекс, который создавали эти пятна на нижней части стены с окнами. Поражало то, что картина совершенно очевидно не была ни о служанке, ни о комнате, ни даже об ярких пятнах света, а именно об этом растушеванном рефлексе, который был расположен в самом центре холста так, что если бы служанка и направила взгляд в его сторону, то не смогла бы увидеть его за скамейкой.

Каждый раз её взгляд задерживала на себе витрина с итальянскими кружевами. Она воображала себе женщин, которые носили их на себе, смуглые ароматные тела после молочных ванн, мягкие шелковистые волоски на ногах, сумеречные комнаты с балдахинами над кроватями, легкий прохладный хлопок множества замысловатых поддёвок, которые обшивали самыми нежными и тонкими из этих кружев, то, как этот хлопок прикасался к разгорячённой, слегка влажной коже.

В одном из залов неподалёку висела шпалера шестнадцатого века со свиньями, поедающими розы. Ей нравилось в ней всё – и свиньи, и розы, и то, что первые поедают вторых. В этом было что-то декадентское.

Разумеется, она была влюблена в Антиноя, который в её воображении был одним и тем же, не имеющим никакого отношения к древним культурам мужчиной, что и бронзовый, слегка женоподобный Давид.

В немецком зале её привлекали семейные портреты с детьми, которые выглядели как уменьшенные взрослые – такие же аккуратные, серьёзные и напыщенные. Противные маленькие бюргеры.

В зале итальянском она часто останавливалась перед ранневозрожденческими сиенскими Мадоннами в манерных позах и чёрными, похожими на стрижей херувимами.