Великий распад. Воспоминания

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Текст воспоминаний И.И. Колышко «Великий распад» представляет собой машинопись, разбитую на главы, без общей пагинации, с рукописной правкой. Приведенные выше соображения и некоторые фразы в тексте позволяют датировать его составление в основном 1930–1932 гг. Работа автора над мемуарами не была завершена, это можно заключить уже из сбоев при нумерации глав, а также многочисленных повторений одних и тех же сюжетов. Воспоминания публикуются полностью, в авторской редакции. Без оговорок исправлены лишь явные опечатки[59], а также написания фамилий.

И.В. Лукоянов

Вместо предисловия

Распад русских государственности и общественности, русских политики, экономики и этики, начавшись 1-го марта 1881 года, завершился 1-го марта 1917 г. Падение северного (третьего) Рима продолжалось, таким образом, около 40 лет, почти столько же, сколько и Рима южного. Вдумчивые историки найдут, пожалуй, аналогию между этими двумя катастрофами, как ни велика внешняя разница между Петронием и… Набоковым, между Сенекой и Распутиным, между поэтами римского и русского декаданса, подпочва этих, как и других грандиозных государственно-правовых сдвигов, – та же. И скрытые в подпочве корни почти те же, – корни загнившего на корню века.

Распад России найдет достойную его оценку лишь в отдаленных поколениях. Нам же, злосчастным его современникам, нам, обреченным, остается лишь поднимать из мусора более ценные и цельные обломки затейливой архитектуры, составлять из них музеи, наподобие музея обломков Помпеи, и по ним судить – чем была Россия до извержения коммунистического Везувия. Эти обломки, само собою разумеется, не дадут понятия о целом; но их контуры дадут понятие о типе […][60] храмины, а пожалуй, и намекнут на причины разрушенной […][61] Моя задача – собрать эти обломки.

Целое поколение прожило свою сознательную жизнь [в эпоху] российского распада – люди, встретившие 1-ое марта1 юнцами и проводившие 1-ое марта 1917-го года стар[иками] (?)[62] – поколение упадочное, на вид оно казалось здоровым, пылким, европеизированным. На деле же от него несло азиатчиной. Оно молилось на своих предков и учителей: Герцена, Чаадаева, Огарева, Добролюбова, Белинского. Считая себя их правопреемниками, оно клялось довершить начатое Милютиными и Ростовцевыми. А стлало путь Ленину с Троцким. Какой-то загадочный, дьявольский, неисследованный еще никакими гениями, но лишь предсказанный пророками процесс творился в умах, сердцах и крови этого поколения, все начинавшего, чтобы ничего не кончить, всем желавшего блага и всем напакостившего, растратившего свои силы в постройке вавилонской башни, спускавшегося в ад, чтобы вымостить его добрыми намерениями, и карабкавшегося на небо, чтобы закоптить его. Какая-то хворь точила русскую душу как раз в то время, когда в нее жадно заглянул весь мир, когда русский гений открыл человечеству достижения и возможности, о которых ему не снилось. Трагедия распада надвигалась с головокружительной (в историческом смысле) быстротой. Подогретая материалистическим прогрессом Европы и скованная инертностью Азии, славянская слизь претворилась в сплошной яд злостности, самоанализа, самолюбования, самодовления, окуталась испарениями мистицизма, загнила алчностью, похотью, аморальностью. Не было способнее и тупее этого удивительного поколения, не было порывистее и безвольнее, альтруистичнее и эгоистичнее, целомудреннее и развратнее. Центробежные и центростремительные силы всей русской истории, всего конфликта между Европой и Азией, столкнулись в потомках Пушкина и Булгарина, Алеши и Смердякова2, Сперанского и Аракчеева. Изумительное, трагическое поколение! Без вины виноватое, без намерения все губившее и осквернявшее! В сильных и слабых, пасущих и пасомых, в праведниках и грешниках, – та же червоточина. В умах и сердцах – тот же червь, точивший лучшие намерения, раздваивавший добрейшие души, отравлявший сильнейшую волю. В галерее типов, творивших историю российского распада, знакомые черты Чичиковых, Хлестаковых, Держиморд, Ноздревых, Рудиных, Карамазовых. А в давящем тумане мыслей и чувств, что спутал языки строителей российской вавилонщины, явственно различается лишь грандиозный двойник, воплотивший коллективные черты поколения mixt. Одним фасом рыдая, другим хохоча, этот загадочный фантом, на рубеже двух столетий, этот всероссийский Хам3 и нигилист с манерами светского денди, со складкой елейной религиозности, с невинной усмешкой отравленных уст, с лукавым поблескиванием таивших ненависть глаз, широко крестясь и глубоко вздыхая, вел Россию прямехонько к пропасти. И шла святая Русь за страшным вожатым своим – хоть и упиралась, дрожала, падала и вставала, но все же шла с повязкой на глазах, с залитым стыдом, схваченным тернием челом.

* * *

Моя сознательная жизнь началась с воцарением в России Хама. Я наблюдал его сплевывающим семечки в вечер 1-го марта 1881 г. и палящим здание суда 1-го марта 1917 г.4 Я прислушивался к его гвалту в дни «диктатуры сердца» Лориса и «доверия» Мирского5; я наблюдал его холопство вправо и влево, в дни всех четырех Дум; я наблюдал хамство Витте и Распутина, банкиров и биржевой шушеры, художников и философов, газетных писак и болтунов. Всюду и везде, от чертогов до загородных кабаков, от учреждений «идейных» до берлог утробных, от раздушенных будуаров до домов свиданий и карточных клубов, торжествовал меднолобый всероссийский хам. Большевики его лишь короновали, но не сочинили – большевики лишь набросили купол на здание, воздвигнутое нами – здание всероссийского распада.

Было время, когда и я мог что-нибудь сделать для предотвращения катастрофы. Судьба поставила меня близко к людям, делавшим эпоху – на рубеже между государственностью и общественностью. Далекий по удельному весу от «вождей» типа Милюкова, далекий по таланту от Горького, Бунина, Розанова, Мережковского, в свое время я обладал и убедительностью, и темпераментом. Я и впрямь писал в газетах разного «направления», но писал я об одном и том же. Я не ходил «ку Плеве и ку Витте», я не лез к власти. Но я и не жертвовал своим благополучием ради правды, которую чувствовал нутром, – правда эта висела лишь на кончике моего пера. Горе дореволюционной России, а с ней и мое, одного из ее недостойных сынов, что в нас, людях дарования и порядка, отсутствовала жертвенность, – жертвенность проявили лишь «бесы» русского безвременья. Все мы были ближе к Ивану Карамазову и даже к Смердякову, чем к Дмитрию и Алеше. Все мы, и я в особенности, – Нарциссы, корыстолюбцы и сластолюбцы. Розанов, напр[имер], осмеял «Сладчайшего Иисуса», чтобы склонить выю перед лукавцем Сувориным6. Близко за ним следовал я и художники, богоискатели, «лучшие люди» века. Не досада за разбитую жизнь и не мстительность водят моим пером в этих очерках, а лишь потребность на закате дней сказать то, что я не умел, или, вернее, не хотел сказать на заре ее. «Ныне отпущаеши» не мне одному, а всем, кто содействовал великому российскому распаду.

Баян

Глава I
Император Александр II

Царствование этого императора – вне пределов моей сознательной жизни. Если я касаюсь его, то лишь постольку, поскольку оно связано с моей основной темой – зарисовать в лицах причины великого российского распада. Видимое начало этого распада – царствование Александра III. Но корни его ушли вглубь второй половины царствования его отца. Именно эта половина (с 1868 г.), столь различная от первой, толкнула мою родину на путь, где оказалось место деятелям (государственным и общественным), приведшим к катастрофе. Я и коснусь ее в пределах моей темы – т[о] е[сть] событий, свернувших Россию с пути, на который она вступила с воцарением Александра II.

1-ое марта 1881 г. застало меня довольно смышленым подростком. Те мрачные дни врезались в мою память. И запомнились суждения лиц, принимавших близкое участие в событиях оборвавшегося царствования. Я присутствовал на казни цареубийц, я прикладывался к останкам убитого императора. Я видел заплаканное лицо Александра III и помню стройную фигуру бившейся в истерике над гробом супруги покойного, кн[ягини] Юрьевской. И я подметил пропасть, разделявшую две столкнувшиеся у гроба царские семьи7. Такие впечатления не стираются.

Их освежили и всколыхнули случайно попавшие мне в руки под титулом «Дневник Александра II» записи покойного императора за последние 10 лет его царствования. Записи эти извлечены из обширной переписки Александра II с его возлюбленной, кн[ягиней] Долгорукой, ставшей его морганатической супругой (около 5.000 писем)8.

 

От Долгорукой у Александра II тайн не было: писал он ей ежедневно и отовсюду, писал по 2–3 раза в день, садился за письмо по возвращении от нее, переживая вновь радости свидания, главным образом – эротические. В существенной части своей эта переписка опубликованию не подлежит. Роман Александра II с Долгорукой – нечто вроде романа Антония с Клеопатрой9 – почти целиком плотский. Но такова была сила темперамента царя и телесных чар его подруги (Долгорукая, как и Клеопатра, обладала идеальным сложением), что Александр II влил в свой, исключительно плотский экстаз, всю свою душу как человек и весь свой размах как неограниченный повелитель величайшей страны и величайшего народа. Тема эта для Шекспира. Записи же царя, завязшего между великим и малым, спотыкавшегося между драмой и фарсом, следовало бы озаглавить: «История одной любви» и «Трагедия одного царствования».

Тема моя, очевидно, не царская любовь. Могут быть разные мнения о влиянии этой любви на царствование Александра II, а, следовательно, и на историю России. Но отделить личность венценосца от самой выпуклой черты ее – чувственности – историку будет трудно. В один узел заплелись мировые события и альковная тайна, узор безграничной власти и факт постыдного рабства, яд обид, разочарований и нектар наслаждения, величайшие движения души и постыднейшие судороги плоти. Корни великого распада, кажется, в этом узле. Ибо отсюда и началась та коррупция в нравах русской власти, общества и народа, что привела через эпоху Витте, Плеве, Столыпина к Распутину и Протопопову, от взрыва на Екатерининском канале к эху его – выстрелам в екатеринбургском подвале10.

Франко-прусская война

Последние 10 лет царствования Александра II ознаменовались тремя событиями: франко-прусской и русско-турецкой войнами и террором.

20-го июля 1870 г. в 3 часа ночи курьер привез известие о начале военных действий между Пруссией и Францией. 28-го августа, после разгрома армии Мак-Магона, царь, получив телеграмму Бисмарка: «Французская армия погибла, через несколько дней мы будем в Париже», выражает надежду на низложение Наполеона. «В отмщение за 1854 и 1855 гг.», – записывает он. А в это самое время его наследник, будущий император Александр III, из Фреденберга в Дании пишет своему другу в Петербург: «Я надеюсь и уверен, что французы не замедлят взять свой реванш над “свиньями пруссаками”»11. Этот раскол в недрах царской семьи во взглядах на внешнюю политику России и составляет начало колебаний, приведших к японской и великой войнам.

Франко-прусская война была первым этапом к изолированию России, завершившемуся тостом Александра III за кн[язя] Черногорского: «Пью за здоровье моего единственного друга»12.

После заключения мира между Германией и Францией царь записывает: «Я убежден теперь, что Вильгельм исправит, как следует, карту Европы. Судьба России зависит только от ее могущественной соседки». Вильгельма царь не называет иначе, как «всемогущий». Приезд его в Петербург в апреле 1873 г. ознаменовывается невиданными еще празднествами. На Дворцовой площади оркестр из 2.300 музыкантов исполняет германский гимн «Вахт ам Рейн». Кайзер и царь обнимаются, плачут. Они неразлучны. А после разлуки царь записывает: «Я так к нему привязался, что без него я одинок».

Много еще знаков дружбы между «дядей и племянником» рассыпано в царских записях. Если бы «дядя и племянник» были частными лицами, дружбе этой не было бы конца. Но за плечами «всемогущего» стоял подлинно всемогущий Бисмарк, а за плечами Александра II – ничтожный и чванливый Горчаков. История внешних дел России этого десятилетия есть история игры двух канцлеров: железного и мочального. Одна из записей царя в 1879 г. гласит: «Он (Вильгельм) честнейший человек, но попал в руки бульдога (Бисмарка)».

Роль, которую взял на себя Александр II в франко-прусскую войну – ярого пруссофила и франкофоба, – в корень изменила карту Европы. Царь и сам это сознает. От былого престижа «спасительницы Европы» и, вообще, от первенства России в европейском концерте, не остается и следа13. И учитывает это в первую голову Англия.

Записи царя в это десятилетие пестрят почти бешеными нападками на Биконс-фильда и королеву Викторию14. Все с большей настойчивостью Англия вмешивается в нашу азиатскую политику. Завоевание Хивы и Бухары приводит ее в трепет15. Царь понимает, что тревога Англии вызвана справедливым страхом за Индию. Но он записывает: «Надеюсь, что население Индии восстанет и отомстит поработителям». Он с радостью отмечает вопль Солсбери в английском парламенте: «Мы потеряем эту жемчужину». Но он лишь вскользь опровергает легенду о «завещании Петра». «Никакого завещания Петра не существует, – пишет он, – а есть лишь секретный договор Павла с Наполеоном». (В чем он – не говорится)16.

Гаснущая дружба с Германией и разгорающаяся вражда с Англией вызывает столкновение с Турцией. Потерявшая свой престиж Россия уже не страшна Порте. Дизраэли и королева Виктория делают все, чтобы отвлечь силы России от Средней Азии. А Бисмарк дает царю советы, только разжигающие его ненависть к Англии и задор по отношению к Турции. В России начинают требовать отречения царя. Во второй половине 1877 года царь записывает: «Я переживаю самые критические дни моего царствования за последние 20 лет». И составляет свое завещание.

Русско-турецкая война

«Победоносная» турецкая война стоит почти на равном расстоянии (около четверти столетия) между двумя русскими войнами не «победоносными» – севастопольской и японской. Но поражение России под Севастополем не сорвало с русского оружия ореола непобедимости, а победа над турками едва-едва его не сорвала; во всяком случае, умалила. Если война с Японией окончательно рассеяла веру в непобедимость русского оружия, то война с Турцией дала этому сомнению первый толчок.

«Славянский вопрос», послуживший поводом к войне, муссируется и Берлином, и Лондоном. Для отвода глаз Лондон предлагает свое посредничество. Но под диктовку из Берлина царь отвечает: «Славянский вопрос касается только меня». И под ту же диктовку приказывает нашему послу в Константинополе заявить Порте, что «если она не утихомирится, он вынужден будет ее успокоить с мечом в руках». Для Англии (да и для Берлина) этого только и нужно. Дизраэли уже открыто науськивает Порту. А Бисмарк обещает «дружественный нейтралитет». И хотя в Лондоне шовиниста Солсбери сменяет миролюбец Гладстон17, в Константинополе английский посол Эллиот с прежним азартом поддерживает Турцию. Взбешенный царь называет Турцию «союзницей Англии». 3-го октября он собирает военный совет, на котором брат его, вел[икий] кн[язь] Николай Николаевич возглашает: «Пришла минута водрузить на ев. Софии крест.

Покуда Константинополь в руках турок, английские интриги не прекратятся». А 10-го октября Горчаков, принимая английского посла, лорда Лофтуса, говорит: «Мы готовы и мы ни перед чем не отступим»… (Ту же фразу 27 лет спустя повторил достойный преемник Горчакова, Сазонов, германскому послу Пурталесу)18. 19-го октября Порта получила наш ультиматум, а спустя неделю была объявлена мобилизация. На Европу она произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Английская пресса исчисляла русскую армию в 1½ миллиона. Не поверив этому, Италия присоединилась к английским интригам. Дальнейшие записи царя – сплошной вопль о русских потерях и о его, царя, личных разочарованиях. Франция умыла руки. Клявшийся в верности дружбы с сыном своего спасителя (Николая I) и недавно еще требовавший изгнания турок из Европы, Франц-Иосиф заявляет, что «договор 1856 г. обязывает его следовать согласию с Францией и Англией»19. В Вене оказался Андраши20, стоящий для России берлинского Бисмарка и лондонского Биконсфильда. По этому поводу царь отмечает: «Султану нечего беспокоиться за свой трон, поддерживаемый его старшим покровителем, ставшим идиотом». Зубы показывает даже престарелый Карл Румынский21, ставленник Бисмарка. До времени его Бисмарк успокаивает; но после наших неудач под Плевной22 он уже открыто требует своей доли в турецком наследстве. Его успокаивает кулак главнокомандующего, вел[икого] кн[язя] Николая Николаевича. «Этот шутить не любит», – отмечает царь про своего брата. Но из дальнейших записей явствует, что и этот столп российского милитаризма жестоко подшутил над славой русского оружия. Наконец, следует запись, видимо, стоившая царю много крови: «Раскрыл свои карты и Бисмарк… И этот потребовал кое-каких выгод за германский нейтралитет. А разве я их спрашивал за нейтралитет России в 1870 г.?» Всеми покинутый царь отмечает: «Вся ответственность за эту войну падает на бесчестное английское правительство».

10-го апреля царь производит смотр своим войскам в Унгодине и проливает слезы над участью этих войск. В последний момент турки, перед лицом русской армии, опомнились и выразили желание вступить в переговоры. Но царь, утерев слезы, отвечает: «Слишком поздно». А Англия, после неудачи этой последней попытки, усугубляет заносчивость. «Лорд Дерби дерзит нашему послу, – записывает царь. – Наши дипломатические отношения с Англией висят на ниточке. Участь христиан в Турции для этой державы безразлична: она решила спасти султана и предпочитает терпеть в Европе кровожадную Турцию, чем Константинополь в руках русских». В английской прессе обвиняют в зверствах не башибузуков, а русских. Лживые сведения проникают и в Петербург. Распространяют их даже чины главной квартиры. Долгорукая пишет, что в центре этой лжи стоит друг наследника, гр[аф] Воронцов-Дашков. Царь падает духом и заболевает. Поражение Гурко у Плевны повергает его в отчаяние: «Для меня это катастрофа, но надо улыбаться, когда кошки скребут на сердце, чтобы не обрадовать англичан…». Царь описывает хищения и беспорядки в нашем интендантстве. Упоминает о грязном деле поставщиков на армию Когана и Ко, в котором был замешан гр[аф] Шувалов и фаворитка вел[икого] кн[язя] Николая Николаевича Числова. «Наша армия, – записывает царь, – оказывается благодаря им почти без провианта. Пользуясь этим, турки наседают. В столь же отчаянном положении и наша санитарная часть. Я посетил госпиталь, – записывает царь, – рассчитанный на 600 раненых, и застал в нем 2.300». А из Лондона извещают, что в случае затяжки войны Англия выступит на стороне Турции. «От сумасшедшей старухи, – записывает царь, – можно всего ожидать». Бои на Кавказе, бои под Плевной. Турки дерутся превосходно. Огромные потери. Под Шипкой убивают близкого родственника Долгорукой. Она настаивает, чтобы вызвать из России резервы, сменить командование. Царь отвечает: «Резервы истощены». На глазах у всех царь тает. Он расстается с кольцами, которые уже не держатся на пальцах. Тотлебен докладывает о «неприступности Плевны»23. Тем не менее, Осману-паше посылается ультиматум, на который он отвечает: «Буду бороться до последней капли крови». Наконец, 28 декабря, после отчаянной атаки, стоившей морей крови, Плевна взята и Осман-паша вручает свою шпагу Ганецкому24. Растроганный царь возвращает ему ее. Но, обессиленный всем пережитым и разлукой с Долгорукой, возвращается в Петербург. Гвардия подносит ему золотую шпагу.

В начавшиеся мирные переговоры вмешиваются не только Англия и Германия, но и Италия, и Франц-Иосиф, «в третий раз переменивший свое мнение об этой войне». Царь дает распоряжение вел[икому] князю, как держать себя при входе в Константинополь (снабдить население провиантом и проч[ее]); но покуда вел. князь раскачивается, англичане уже в Константинополе. Царь отмечает, что турки встретили их «без восторга». Сам же он задержал свои войска перед воротами Константинополя «по совету Бисмарка». И тут же прибавляет: «никогда история не простит мне этого акта». И все-таки соглашается на настояния «честного маклера» собрать мирный конгресс в Берлине25. В дальнейшем, агония «победоносной» войны. После отхода войск из Адрианополя царь видит свои мечты о Царьграде разбитыми. И записывает: «Если бы я имел для советов русского Бисмарка, я бы приказал Николаю: войдем в Константинополь, а там разберемся».

Так кончилась эта война, начатая слезами царскими и побуждениями рыцарскими, а кончившаяся слезами русских вдов и сирот и побуждениями торгашескими.

Автор книги «Жизнь Дизраэли»26 дает такую картину Берлинского конгресса: «Специальные поезда тронулись к Берлину, подвозя распростертых на мягких подушках, расслабленных старцев Биконсфильда и Горчакова. А Бисмарк говорил себе: “Конгресс – это я”. Так же думали и старцы».

На этом конгрессе, где должны были обменяться свободными мнениями, государства явились с заранее составленными секретными решениями. В Лондоне было достигнуто соглашение Англии с Россией27. Турция о нем не знала, не знала, что она должна уступить Англии остров Кипр. Австрии были обещаны – Босния и Герцеговина. Франции – протекторат в Сирии. Английская публика, смаковавшая заранее схватку Биконсфильда с русским медведем, понятия не имела, что до этой схватки все было распределено и решено… И все закончилось двумя фразами: фразой Бисмарка – «Турция осталась европейской державой» и фразой Горчакова: «Сотни тысяч солдат и сотни миллионов рублей – ни к чему».

 

Поколебав наш престиж внешний, война эта расшатала престиж монархии внутри России.

59В том числе, в кратких фразах на французском языке. Судя по ним, публицист слабо владел языком.
60Далее одно слово не разобрано.
61Далее текст не читается: край листа рукописи оборван.
62В этом месте подлинник поврежден (оборван край листа рукописи). Слово читается предположительно.