Za darmo

Осколки…

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Портртет 5

Филиппенков Игорь был пассивный гей. Уж какими ветрами занесло его к нам, не знаю. В нашей дворницкой команде перебывало много отверженных. ГРЭП – живой слепок реальной жизни, которая скрыта за бодрыми официальными сводками.

Я поначалу ничего не понимала, но его манеры настораживали сразу.

Игорь был очень обидчив. Бывало, сделаешь ему самое пустяковое замечание, а он начинает по-бабьи препираться, да так упорно, что в следующий раз уже боишься к нему подступиться.

Так вроде юноша не вредный и не злой.

И ростом вышел, и не хилый с виду, а все равно в подчеркнуто аккуратной внешности, некоторой вытянутости узкого лица, собранности мягких манер, отсутствии рабочего пыла на общих работах не чувствовалось мужской удали.

Он старался не быть на виду – как все и в то же время в стороне от всех. Где-то подразумевались друзья, но никто ничего не знал о его семье, родителях. Якобы, где-то учился, во всяком случае, часто куда-то отлучался.

Однажды, выбрав момент, когда мы остались в комнате техников одни, он стал расспрашивать меня, как хорошо я знаю английский. Вопрос на первый взгляд выглядел риторическим.

Ну да, знаю немного.

После некоторого колебания он спросил, могу ли я переводить тексты. Могу.

Видно было, что он что-то хотел спросить еще, но не знал как перейти от вопроса из области чистого любопытства к практической просьбе.

Так и не решившись, Филиппенков встал и ушел, а я потом долго недоумевала, что ему было нужно?

В другой раз он попросил меня подписать отпуск на две недели в феврале. Месяц не простой для дворников и причина должна быть веской.

Оказалось, что ему срочно нужна госпитализация в связи с затемнением в легких и подозрением на туберкулез. Что тут скажешь? Бумага тут же была подписана и пошла наверх для дальнейшего оформления. Тут то меня и вызвали к начальству для объяснений.

Я с жаром заговорила о срочной необходимости лечения бедного юноши, не оставляющей иного выхода.

Мой спич был встречен глубоким молчанием, и люди понимающе переглянулись, будто им было известно что-то такое, о чём мне не надо было, да и бесполезно в силу моей наивной природы, знать.

Через две недели Игорь вернулся – диагноз, к счастью, не подтвердился.

А вскоре, чуть не потеряв глаз на общих работах, когда отскочившая щепка вонзилась ему рядом с нижним веком, Игорь взял расчет и покинул нас, съехав из служебного помещения.

Мы с бригадой дворников пошли убирать его комнату.

Все стены были увешаны фотографиями полуголых мужчин с рельефными мышцами, на полу валялся большой матрас, а вокруг и на подоконнике разбросаны шприцы.

Комната была завалена письмами и открытками на русском и английском языках из многих стран Западной Европы.

Русские друзья Игоря писали ему из Австрии о случайной встрече во время туристического вояжа со знакомой супружеской парой из России. Описание ссоры этой пары, подробное и смакуемое с большим удовольствие, кончалось естественным выводом об отвратительности женской природы и бессмысленности брака вообще.

В других открытках на английском предлагалась крепкая мужская дружба с перечислением всех её прелестей, недоступных простым смертным.

В письме из Великобритании мужчина откровенно расхваливал свою внешность, подробно описывал цвет волос, мускулатуру, цвет глаз, рост и т.д. Не скрывал своего нетерпения увидеть далекого друга и обещал не разочаровать его.

В конце он выражал надежду на скорую встречу в Лондоне в том самом феврале.

И кто б мог подумать о такой обширной географии у скромного труженика метлы и лопаты!

Портртет 6

«… Большое видится на расстоянье…»

Не об Искусстве.

Мадам Каракатицу из её владений когда-нибудь вынесут ногами вперед.

Соберутся государственные мужи и потекут скорбные речи. Соревноваться друг с другом в категориях превосходных степеней будут и «… неоценимые научные заслуги…», правда не удостоившиеся Нобелевской, и «… выдающийся административный талант…», о чём речь ещё будет ниже, и «…патриотическое рвение в сохранении артефактов искусства…», к слову сказать, наворованных как в 20-е годы, так и в военные.

Вообще, феномен долголетия этой особы мог бы стать достойным объектом учёных исследований. Только ли генетика – высокие речи о горении на работе оставьте для наивных – причина её уникальной активности на десятом десятке?

Если жрать, пить, отдыхать в лучших уголках мира каждый год и когда захочется, иметь в своем распоряжении медицинское обслуживание по высшему разряду всю свою жизнь, – и никакой генетики не нужно. Без нее можно обойтись.

В романе «Доктор Живаго» упоминается повсеместное дилетантство первых большевистских начальников. Отец Каракатицы из электриков вдруг, бамц!– и директор Института Стекла в двадцатых.

А вот уже отпрыски советских небожителей, обожавших вещать массам о равенстве, выбирали (по причине, надо полагать, особой одарённости) стезю исключительно гуманитарного плана, но со звучным дипломом. Филологический, исторический, журналистский, искусствоведческий факультеты МГУ были их вотчиной, эдаким цветником, где взращивались будущие хозяева жизни и бойцы идеологического фронта. После окончания не очень замученные образованием детки плавно перетекали в перспективные организации и со временем попадали в руководящую обойму.

Каракатица, гладко озвучивая свою карьеру в телевизионной передаче, как водится, умалчивала о причине своего стремительного роста в послевоенные годы. Поработав в музее по окончании университета не более 16 лет, она вдруг получает из рук высшей власти благословение на директорскую должность.

Как-то во время встречи с тружениками села писателя Валентина Распутина спросили, должна ли дочь доярки становиться тоже дояркой. И последовал положительный ответ.

В семье Каракатицы директорство, видимо, носило традиционный характер согласно Распутину.

И автоматически великие и маститые, с мировым именем и крупными, известными по всему миру монографиями ученые – востоковеды, арабисты, специалисты по Западноевропейскому искусству, по Возрождению, Средним векам, современному искусству, Древнему Египту, Ассирии и проч., превращаются в подчинённых этой пигалицы, ещё недавно их ученицы.

На колонне при входе в 7-ой зал золотом высечены их имена – академики, член-корры, профессора.

Видимо после войны, и не только, она с остервенелой бульдожьей хваткой вцеплялась в трофейные предметы искусства, невзирая на юридическую обоснованность. Наверху оценили.

Отнятые в Германии картины немецких художников стыдливо материализовались в зале № 5 где-то в нулевых, но с атрибуцией исключительно на русском языке – вынужденная половинчатая дань международному сообществу. Не все иностранные туристы поймут, что к чему.

В закромах музея теперь пылятся и, не преувеличиваю, гниют многие шедевры французского шпалерного искусства.

Одну из таких шпалер, на которой изображен пир античных героев, вывешивали в Мраморном зале во время проведения декабрьских музыкальных вечеров.

Поразительной красоты, в ярких красках шпалера, охватывая от пола до потолка полукружье сцены, с дальних расстояний завораживала. Однако при ближайшем рассмотрении были видны следы то ли плесени, то ли моли, полакомившейся по краям шпалеры значительной частью её орнамента, то ли следы физических дефектов. Да и по всей площади этого шедевра проступали многочисленные повреждения неизвестной мне природы. Ясно было сразу – преступное хранение сделало своё дело. Несомненно, требовалась серьёзная реставрация.

Пока жив был Рихтер, нас, небогатых смотрителей залов, пускали бесплатно на декабрьские концерты. После его смерти мадам Каракатица распорядилась челядь убрать и пускать только по билетам. И в итоге для многих концерты прекратились вовсе.

Однажды на выставке приобретенных музеем работ вытащили из запасников картину итальянского мастера Возрождения – Давид с головой Голиафа. Около нее можно было стоять часами. Сколько же ещё прячут от своего народа, да и от мира в этом музее.

Как-то в подвальном помещении прорвало трубы. Очевидцы поговаривали о плававших в воде старинных манускриптах.

Протекала крыша. Не удосужились вовремя починить, ну хотя бы убрать часть картин на намокающей стене. В результате более мощного залития, когда влага текла по стене зала, пострадала знаменитая картина Дега «Голубые танцовщицы». Её убрали и теперь на вопрос осведомленных посетителей, где она, отвечают: «На реставрации».

А для нашумевшего золота Трои, тоже долгие годы для всего мира считавшегося потерянным и пролежавшего в дальних углах музея, демонстративно выделили один из централных залов, где в дорогостоящих экспозиционных шкафах тускнеют в полутьме многочисленно продублированные экспонаты.

«Не отдадим!» – девиз выставки.

А проклятым германским империалистам посыл: «Забудь надежду, всяк сюда входящий!»

Вечера банкиров – особая примета нулевых. Господа заказывали попойки в музее в Итальянском дворике. Накрывались столы, на белоснежных скатертях вырастали хрустальные горки фужеров, в ведерках со льдом топорщились бутылки, а в глубоком январе-феврале всю эту армаду расцвечивали блюда со спелой импортной черешней вперемежку с шоколадными наборами конфет. Особенно мне запомнилась черешня, которую так хотелось съесть, и грустная мысль о её недосягаемости для моих детей – уж очень дорого.

Над праздничной суматохой приглашенных официантов невозмутимо возвышались суровые кондотьеры Гаттамелата и Коллеони, Давид Микельанджело, балкон Донателло, барелефы раннего средневековья. Банкирам требовалась на гулянках исключительно эстетическая атмосфера. А Каракатице – деньги.

Смотрителей, естественно, к этому празднику жизни не допускали и выпроваживали вечером в конце смены. Но однажды мне удалось подсмотреть оплату за банкет из рук в руки.

 

С её поверенным организатор попойки расплачивался толстенной пачкой крупных купюр, тщательно и долго их пересчитывая. Не меньше ста тысяч. По тем временам очень немало.

Смотрители приобщались к празднику только на следующее утро и то на уровне запахов и воображения, когда нам навстречу из Итальянского дворика вылетали полчища мух. Они праздновали на остатках крошек и пролитого на пол шампанского всю ночь, напоминая своим прощальным полетом о радостях жизни гудевших накануне банкиров. За банкирами потом приходилось убирать, разумеется, нам, скромным труженикам на ниве искусства.

Куда мадам девала деньги, не знаю, но только все эти гульбища на повышении жалких зарплат ни смотрителей, ни экскурсоводов музея никак не отражались.

Говорили, её сын, лечился в больницах Швейцарии.

На непрозрачность финансовых дел музея директору иногда осмеливались указывать на собраниях, но безрезультатно. Её уверенность, надо полагать, черпалась из мощного, восходящего наверх денежного потока.

Были у неё две приближенные особы – так сказать, правая и левая рука.

Правая рука, её заместитель, – девица с интригующей особостью иностранной фамилии Бельфлер, высокомерная и бестактная.

Однажды милая и вежливая смотритель на входе не могла отойти от своего поста ни на минуту и, обнаружив пропажу авторучки в регистрационном журнале, обратилась с просьбой к Бонами, где бы ей авторучку достать. Скандал разразился грандиозный.

Мадемуазель Бельфлер была в ярости от того, что к ней непосредственно посмели обратиться с самой низкой ступени субординационной лестницы.

В летние месяцы по залам музея Бельфлер цокала в шлепанцах без задников и на босу ногу.

В музее у некоторых из руководства, и не только, был принцип: « Я начальник, ты – дурак ».

Левая рука директора, штучка ещё та, – Лина Моисеевна, начальница всех смотрителей музея.

В молодости свирепствовала в сталинских лагерях. Больше добавить нечего. Теперь на заслуженный отдых занесло эту ведьму в высокий чертог искусства, где она вполне прижилась по причине однородности атмосферы в любом уголке Отечества. Говорила, что искусственными зубами может разгрызать грецкие орехи. Первоклассные специалисты ссылались в ГУЛАГ!

Однажды зайдя в буфет, я подивилась редкой дороговизне.

– А мы то здесь причём, – ответила продавец, – это ваш директор заломила такую арендную плату за помещение.

А ведь музей посещает огромное количество школьников и небогатых студентов.

Кстати, о школьниках. Приехали на автобусах из далекого Омска дети. Они никогда не видели Москву. Им отказали в ознакомительной экскурсии по музею, не продав на нее билеты под тем предлогом, что её надо было заказывать заранее.

– Как же мы могли это знать? – горько недоумевала их сопровождающая. Она передвигалась на костылях, и эти костыли вкупе с её растерянностью могли тронуть любого, но только не подельницу Каракатицы, продававшую в кассе билеты и каждый день сдававшую ей выручку.

– Ведь многие дети больше никогда в жизни не увидят этого музея – продолжала сокрушаться святая женщина.

Ей посоветовали обратиться к Самой, и этот инвалид долго топталась у порога святейшего кабинета, так и не осмелившись войти. Потом кто-то из руководства, наконец, отдал распоряжение всё-таки провести экскурсию для детей, минуя монаршее разрешение.

Об очереди в кабинет – особый разговор.

Казалось бы, что проще – постучал, вошёл, решил свой вопрос и вышел. Ан нет, не тут-то было.

Готовилась выставка, а к ней буклет. Составляла его искусствовед, женщина лет пятидесяти, хрупкая, невысокого роста, седая. Разложив на банкетках Итальянского дворика репродукции будущего буклета, она в последний раз всё внимательно оглядела. Надо было директору продемонстрировать подготовленную подборку.

Началось совещание с искусствоведами по предстоящей выставке.

Что уж там творилось за высочайшими дверями, могу только догадываться.

Через некоторое время из кабинета стрелой выскочили эта женщина с пачкой растрёпанных репродукций и её коллега. У несчастной лицо было краснее помидора. До меня донеслись отрывки диалога.

– Ты что, раньше не могла ей показать?

– Как я могла? Как не постучусь, только и слышу: «Пошла вон! Меня здесь нет». Ты ведь сама знаешь.

Коллега понимающе вздохнула и закивала головой.

Наконец Каракатица собралась провести косметический ремонт в римском зале. Лучше бы она его не трогала. Пол зала был залит мраморной крошкой старыми итальянскими мастерами, приглашенными ещё Цветаевым. Секрет техники обработки пола по типу выемчатой эмали то ли был утрачен, то ли не был итальянцами раскрыт. Между кусками мраморных плит залегала великолепная медная, блестевшая как золото, специально обработанная лента. Напрочь, намертво заделанная по периметру мраморных островков, образуя причудливый напольный узор, медная лента блестела как новая даже спустя столетие.

Передвигая скульптуры без всяких мягких подстилок, рабочие вырвали ленту на значительной части антикварного пола. Вставить её обратно, сохранив первоначальную гладкость линии, было уже невозможно.

А в соседнем зале Средневековья у одной скульптуры при перемещении вообще отломали палец. Долго он висел на железном каркасе. Не знаю как сейчас.

В зале № 25 стояла со времён Цветаева сделанная для музея деревянная скамья в стиле раннего итальянского Возрождения. От нее отвалилась деталь. Её надо было просто приклеить.

Пришёл мебельщик, взял деталь, да и унёс навсегда.

Мебельщики музея, молодые пронырливые ребята, производили впечатление обособленной, никому не подчиняющейся братии. Чем эти ребятки занимались и кто их контролировал – вопрос.

По-моему, Каракатице это было уже не под силу.

Как и не под силу отслеживать все особенности затеянного ею сокрушительного ремонта.

Режим работы смотрителя, казалось, был задуман так, чтобы как можно больше помешать исполнению его основных обязанностей – внимательно следить за сохранностью экспонатов зала.

Смотрители, как правило, пожилые женщины. Многие живут в часе, а то и более, езды от работы.

По непонятной причине она начиналась в восемь утра, а музей открывался в десять.

Два часа бедные женщины маялись. Протрут тряпкой колонны, музейные столы, шкафы, расставят ограждения, а потом – сидеть им, бедолагам, на неуютных стульях, борясь с наваливающейся дремотой еще полтора часа. На всякие помывки-протирки во многих залах вполне хватало двадцати минут.

Однако о чистоте картинных рам, к которым нам не разрешалось притрагиваться, отдельное слово. Толстый слой пыли покрывал эти деревянные золочёные рамы. Стоило дотронуться пальцем, и на нём оставалась густая пыль. А мы все тёрли и тёрли неизвестно что и зачем.

Современные жалюзи на высоких венецианских окнах давным-давно требовали либо замены, либо реставрации – большинство плавно не задвигались и не раздвигались.

Но что самое прискорбное – это треск старинных деревянных икон в зале № 5 немецкого Возрождения. Перепад температур между летом и зимой достигал непозволительных величин. Летом температура могла быть до тридцати градусов, а зимой в иных залах она не поднималась выше шестнадцати.

Во времена Цветаева температурный режим поддерживался великолепно продуманной системой воздуховодов по всему музею. Потом система сдохла и нам долго травили байку о каком-то снаряде времен войны, залетевшем и повредившим её.

Наконец, пригласили экспертов. Один из них мне и сказал: «Да какой снаряд! Просто ваш директор не хочет тратиться на мощный двигатель в узловой комнате воздуховодов, который гонит воздух по всем рукавам по всему музею. А система в полном порядке».

Вот те на – на подушке ордена!

А мы– то мерзли зимой и задыхались летом под треск старинных икон.

Видела и обмороки посетителей от нестерпимой духоты в музее.

Мне говорили о радости от рыбок на полотне Матисса. Никакой радости не испытывала, глядя на плохо освещённую картину. Но когда её повесили на выставке на сером фоне, осветив светом софитов, картина наполнилась счастьем. Тут то и стало ясно, как мадам Каракатица не уважает рядовых посетителей. Не только полотна Матисса, но и Сезанна были так плохо освещены, что пропадало всякое их восприятие. Над картинами Сезанна вообще отсутствовал ряд ламп – перегорели, и никакие сигналы смотрителей не помогали.

Ещё можно вспомнить о порванном во время транспортировки полотне Рембрандта. Тихо отреставрировали и забыли.

И о странной подготовке к выставке гравюр и рисунков, среди которых был «Автопортрет» Рембрандта, гравюры Дюрера и много других ценных произведений небольшого формата. Сложенные на полу друг за другом в ряд и прислоненные к стенам зала с закрытыми дверями, оставались они наедине с одним единственным служителем. В углу лежала папка с рисунками Рембрандта, без печати, абсолютно открытая – бери, не хочу.

Каждый шедевр стоил сотни тысяч долларов, и, несомненно, требовалась двойная, если не тройная, охрана на период подготовки стендов.

А я, принятая на работу всего лишь три месяца тому назад, стояла одна среди этих сокровищ и размышляла, чему обязана такой чести – то ли глупости руководства, то ли особому доверию.

И напоследок о нравах номенклатурных персон Отечества.

В этом культурном заведении туалетная бумага в каждой кабинке появилась только после приезда Джины Лоллобриджиды, (…заграница нам поможет…).

Спасибо ей большое. До неё предлагалось каждому входящему отрывать от общего рулона перед входом в кабинку. Осторожно, не промахнись. Рассчитай всё точно.

Видимо, Джина пришла в шок от такого сервиса, «…и раб судьбу благословил…».

Как в капле воды, содержащей весь химический состав океана, в этом храме искусства отразилась образина Империи: государство первично, проблемы его граждан – вторичны.

Конечно, вины Каракатицы в ряде музейных перипетий непосредственно не усматривается, однако всему коллективу именно она задавала тон, а потому и косвенно тоже виновата.

Перефразируем вопрос Познера.

Мадам Каракатица, когда Вы встретитесь на том свете с Иваном Цветаевым, как Вы думаете, о чём он Вас спросит? И заинтересуют ли его все ваши титулы и награды?

Портртет 7

Бежавшие из ада пожарищ и тотального разорения, спасая свою жизнь, люди поначалу были счастливы крохотному пристанищу. Есть своя, пускай и служебная, комнатёнка. Ничего, уберём, отмоем, понемногу устроимся. Так думали несчастные.

Здесь-то они и попадали в железные тиски рабства.

Селили вновь прибывших в скученные коммунальные квартиры, набитые такими же бедолагами.

Очередь в туалет, к газовой плите и ванной были причинами бесконечных раздоров.

Дворник с пяти утра начинает скрести улицы, а зимой несколько часов такой работы, и его рабочую телогрейку хоть отжимай. На спине одежды проступает пот в виде кристаллизованной соли.

Любая верхняя роба становится измызганной за несколько дней. Но о стиральной машине и не мечтайте – всё приходилось отмывать собственными руками.

Часто после уборки человек не мог помыться, т.к. ванная была занята. Кто-то уже мылся, кто-то стирал, и надо было вставать в очередь. Но смертельно усталый, еле державшийся на ногах раб не мог ждать и заваливался спать. А во второй половине дня – опять выходить на работу, особенно зимой в снегопад.

Этот бесконечный труд на жалкие гроши, оправданные с иезуитской логикой тем, что раб имеет крышу над головой, за которую не платит, доводил отверженных до отчаяния. Уныние и депрессия потерявших свой дом, сад, дачу, всё нажитое, не говоря уже о работе и социальном статусе – многие были солидного возраста – не поддаётся описанию.

Мне вспоминается одна немолодая женщина то ли из Сухуми, то ли из Батуми, со всей семьёй притулившаяся в выделенной ей комнате. Она приходила к своему технику-смотрителю Ковалевской, сидела рядом с ней и горько рассказывала, рассказывала, рассказывала о потерянной и разорённой жизни. Глаза её всегда были полны горя и смотрели как-то внутрь себя, отрешённо. На своей малой Родине она была уважаемым кадровиком, здесь – опущенной ниже плинтуса.

Некоторые держались бодрее, а иные, как правило молодые студенты, знали, что эта полоса в их жизни когда-нибудь кончится. Но все – и те, кто отчаялся, и те, кто ненадолго прибился – работали за временный угол.

Иногда богатые толстосумы выкупали эти коммунальные квартиры, если дом был хорошим, старинным. И тогда счастливчикам везло. Богатый дядя занимался их расселением, и люди получали однушки на периферии. Но таких было единицы.

Так, отработав семь лет каторжного труда, наконец– то приобрёл квартиру украинец Николай Бульботко,– молчаливый, ушедший в себя и ни с кем не общавшийся. Он чистил, скрёб и днём, и ночью, а уединившись в своей конурке, рисовал картины, где маленькие человеческие фигурки летали на пространстве холста в разных позах и вверх головами, напоминая картины Шагала. И было в них одиночество.

 

Студент Нагаев в такую переполненную коммуналку ухитрился привести молодую, красивую жену.

А она ухитрилась там родить. Молодость, беззаботная и нерасчётливая.

Счастью их не было предела, пока молодая женщина не уразумела, что к чему.

Каждый день кухонных склок, изощрённого издевательства пьяницы Ткачук, которая по пятам ходила и приказывала угрожающим хриплым голосом бывшей зэчки, что ей делать, куда что ставить, когда пользоваться плитой, сделали своё дело. Да были и другие тяготы.

Молодой бесхарактерный муж не смог её защитить. Она развелась с ним и ушла с сыном к матери.

Пожилой рабочий из геологоразведочной партии прибился к нам с сыном и дочерью, покинув какую-то среднеазиатскую республику, где у него была четырехкомнатная квартира. Квартиру пришлось срочно бросить. Он был вдовцом.

Сначала он держался, но после того, как сосед по коммуналке соблазнил его дочь, запил. Мужчина лежал на кровати, вперив взгляд в потолок, и дико выл, выплёвывая нечленораздельные звуки. Он ничего не понимал и ни на что не реагировал. Страшное зрелище предельного пьяного отчаяния.

Рядом в соседней комнате лежала, грустно свернувшись калачиком, его беременная дочь.

И тогда брат подкараулил спящего негодяя и нанёс ему ножевые ранения.

Жена умерла, дочь обесчещена, сын на пороге тюрьмы, сам разорён.

Не помню, что там дальше было. Сына судили, а потом вся семья куда-то уехала.

Однажды в нашу контору устроилась дворником приехавшая из Прибалтики русская женщина.

Аккуратная, чистенькая, ухоженная.

Ах, как там плохо. Ах, как их притесняют. Нет, лучше жить на Родине. Голодать, холодать, но со своими людьми, где тебя понимают. Так она верещала, пока её не поселили в квартиру, где Ткачук правила бал. Та с первых дней в свойственной ей манере обозначила, кто в доме хозяин.

Она гоняла её с таким отеческим неистовством, что бедная свернула свои пожитки и бросилась назад в проклятую Прибалтику. К тому же ворочать грязные контейнера и вставать ни свет, ни заря, вылизывая чужие плевки, оказалось слишком большим испытанием любви к этой самой Родине.

Вспоминается плотник Алберт, армянин. Высокий худой мужчина лет сорока, с породистым лицом и большими выразительными глазами. Его глаза всё время излучали тоску и уныние. Он часто спускался в подвал к техникам, чтобы позвонить по телефону своим детям. Приехал он в Москву вместе с детьми, поселился в служебном помещении. Дети, пока он работал, оставались одни, и он контролировал их по телефону. Долго и подробно, то по-русски, то переходя на армянский, Альберт заботливо вникал в их уроки и во всё, чем они занимались. Я слышала голос ласкового отца, и было ясно – вот смысл его жизни.

Долго можно продолжать в таком же духе. Но многое уже и позабылось.

Как-то муниципальные придурки, у которых деньги куры не клюют, нашили оранжевые дворницкие робы и штаны. Отверженным приказали их одеть, не спросив у последних об удобстве и практичности маскарадных костюмов.

И вот однажды, сияя оранжевым оперением, всю Большую Никитскую заполонили взрослые люди. Лишённые в жизни и так своего лица, они по приказу идиотов сверху расстались и с последней своей индивидуальностью. Шли они гурьбой на собрание дворников, ловя на себе невольные взгляды прохожих – то ли клоуны, то ли выпорхнувшие из диких джунглей экзотические ярко-оранжевые попугаи. Особенно нелепо смотрелись штаны. Они топорщились во все стороны и придавали походке неуклюжий вид. В старой одежде, хоть и потёртой, но у каждого своей, не было той обезличенности. Теперь же издали было видно – идет бесправный изгой, на которого можно натянуть что угодно.

На собрании какой-то очередной оракул из ДЕЗ'а начал нас учить жизни.

Мы узнали, как надо работать, особенно в преддверии Дня Города. В этот священный и никому, кроме Лужкова со товарищи, не нужный праздник, на который каждый год ухлопываются миллионы, улицы должны блестеть и сверкать, и чтобы ни одной бумажки ни на тротуарах, ни на стенах, ни на трубах. Матушка наша стояла с ним рядом и умиротворенно кивала головой. Первый раз на сцене она превратилась в слушателя.

– Если есть какие-то проблемы, мешающие вам в повышении производительности труда, – ласково верещал солидный дядька,– не стесняйтесь, излагайте, и мы вместе подумаем.

Ого, так с нами ещё никто не обращался. Ну что ж, можно попробовать.

И тогда в наступившей паузе, вспомнив, о чём мечтал для художников великий Пиросмани, и подчиняясь странному порыву, я встала и заговорила: « Давайте построим большой дом и поселим туда из скученных коммуналок всех дворников. У каждого в нём будет своя однушка со своими туалетом и ванной. И никому не придется больше стоять в очереди в ванную и туалет, а после работы дворник сможет заснуть в тишине и покое. Будем жить там дружно и ходить друг к другу в гости, а старшие товарищи будут передавать свой трудовой опыт младшим братьям. И всем будет хорошо».

Сзади давилась от хохота наша весёлая нищая фронда – молодые, ироничные ребята.

А высоко на сцене с отвисшими ртами стояли онемевший дядька из ДЕЗ'а и растерянная матушка-голубушка.

Меня пожалели, осторожно попросили сесть и не шутить так рискованно.

Ей богу, клянусь, я говорила серьёзно. Видимо по причине временного помутнения сознания.