Za darmo

Осколки…

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Книга 2

Портреты

По

ртртет 1

Его семья, мать и брат, бежали из Степанакерта, когда азербайджанцы начали убивать армян.

Это было первое кровопролитие времён Горбачёва.

Тогда, сказал он, если бы была проявлена государственная воля, и зачинщиков публично наказали, страна не погрузилась бы в пучину последовавших кровопролитий. Не знаю, не берусь судить.

Ещё он сказал, что видел, как седеют восьмилетние дети, когда в дом рвутся их убивать.

Больше об этом мы не говорили, да он сам эту тему впоследствии никогда не поднимал.

Его дед, Наринян, был соратником Ленина. Бабка, старая большевичка, жила в Москве на Арбате в огромной семикомнатной квартире.

Когда разрешили приватизацию, старая дура категорически отказалась приватизировать свою квартиру. Она рассматривала её исключительно как государственную собственность и считала, что после её смерти квартира должна перейти только государству.

Государство её отблагодарило, разбросав всех её родных после Степанакерта по разным углам равнодушного Отечества.

Мать, образованная армянка, всю жизнь прожившая в городах, очутилась под Смоленском в совхозе и, чтобы выжить, на старости лет занялась сельским хозяйством. Брат где-то учился, а Володя Наринян пришёл работать к нам дворником за жалкую служебную комнатушку, где поселился вместе с женой Ларисой и только что родившейся дочкой.

Он пил и, уходя в запои, становился страшным. Лариса прибегала ко мне со слезами.

Запои носили какой-то зловещий характер. Как дикий зверь, чувствующий приближение смерти, уходит из стаи, так и он для этого безобразия скрывался ото всех в своей комнатушке. И только соседи, такие же бедолаги-дворники, обречены были наблюдать это его звериное состояние.

Трезвый Володя Наринян, казалось, жил вполне обычной жизнью.

Он окончил два института – горный и ВГИК, был очень образован, тем образованием, которое дают в старых интеллигентных армянских семьях.

Во всяком случае, ни простоты, ни простоватости в нём не было. Он чувствовал момент, был лёгким в общении, умел вовремя уйти в сторону из под удара, анализировал ситуацию, до конца не раскрывался не потому что не хотел, а потому что никогда никому не навязывался. Даже о трагедии Степанакерта говорил как бы мимоходом. На лице его, несмотря на жизненные перипетии, не было уныния.

В общем, если бы не эта тайная и пагубная страсть, – нормальный человек.

Однако легко общаясь со всеми, он ни с кем не дружил, кроме умницы Тонаканяна, работавшего у нас плотником. Он и не мог ни с кем дружить – слишком большая разница в уме и образовании была между ним и остальными работниками конторы.

Как-то после общего собрания, где у меня была сшибка с начальством по поводу рубки сухостоя неподготовленными людьми, он подошел ко мне и тихо сказал: «Будьте осторожны. Если что-то понадобится, они не пойдут Вам навстречу». Сказано было вскользь, глядя в сторону.

Жизнь Наринян знал лучше меня.

Мы шли по Большой Никитской, когда он неожиданно бросился на другую сторону улицы. Там появилась его жена, тогда ещё беременная. Нежно обнял её, поцеловал, что-то стал спрашивать.

Лариса была с ним несчастлива, но болезненно привязана к этому непростому, заблудшему, безнадёжному неудачнику теми узами, что возникают между двумя навсегда прибитыми друг к другу несчастливыми людьми.

Когда родилась дочь, он принёс на плечах где-то нашедшуюся старую тяжеленную тахту. Наринян нёс её для своей дочери из последних сил, обливаясь потом и низко согнувшись под тяжестью, через всю Никитскую. Денег для покупки новой кроватки не было.

Потом, когда девочка стала подрастать, он начал поиски пианино. Может быть кто-нибудь в нашем районе выставит инструмент за ненадобностью.

И в одном покинутом учреждении мы наткнулись на оставленный старинный инструмент.

Коричневое, под красное дерево, пианино прошлого века с резными завитками на корпусе и вставками для свеч.

Многие клавиши его были варварски выдраны. Кто-то хорошо на нём потоптался. Учреждение съехало давно, и дом стоял долго с выбитыми окнами. Словом – наш пейзаж.

Погрузив тяжёлое пианино на дворницкую тележку мы – а было нас несколько человек – с громким гиканьем, свистом, шутками и прибаутками повезли его по Малому Кисловскому переулку, затем выехали на Большую Никитскую, прямиком к его жалкому приюту. Вся улица встала, и народ, шарахаясь в разные стороны, с удивлением смотрел вслед ораве оборванных бомжей, оседлавших антикварное сокровище.

Всё было напрасно. Как впоследствии выяснилось, инструмент не подлежал восстановлению.

Слышала, что его дочь росла умницей и очень хорошо училась в школе. Гены.

Ещё он был сокрушительно остроумен. Помню, как, очищая лопатой снег с тротуара на Большой Никитской, он превратил работу в спектакль одного актёра с таким фейерверком веселья и шуток, что все прохожие останавливались и от души хохотали. Затем под занавес, сгребая лопатой грязный, тающий снег с проезжей части, Наринян низко наклонился к древку, вытянул шею вперёд и, как бы оседлав своё орудие труда, с диким криком и воем побежал, сверкая пятками, по тающей жиже, толкая перед собой растущий снежный ком. Публика зашлась от восторга. Чем не театр?

Как-то идём втроём, – справа Наринян, слева Нагаев, студент ГИТИСа. Он тоже у нас работал дворником и одновременно учился. Они затеяли разговор, в котором мне не было места.

Шли два оборванных, усталых молодых парня и декламировали японские хоку, потом перешли к ОБЭРИУТАМ. Зазвучали шутки Хармса, рассказы из жизни весёлой компании.

Короче, сюр да и только!

В принципе Наринян тяготился работой дворника. Да и как ею не тяготиться?

Однажды, придумав причину, отпросился с общих работ. А когда после этих работ я проходила мимо столиков у магазина на Богословском переулке, он сидел там за витринным стеклом и спокойно пил кофе. Мы встретились глазами, и Наринян понял свою оплошность. Ожидал нагоняя, как в нашей конторе было принято. Но я прошла мимо, каким-то шестым чувством ощутив, что ему нужна была в тот день отдушина от рабской лямки, и поэтому он солгал.

Но не всё так просто. Помимо алкоголизма у него были ещё и тёмные стороны.

Он мог воровать.

Однажды я заметила пропажу нескольких банок краски из подсобки. Бегала, искала, спрашивала. И знающие люди мне указали на него. Сначала не поверила, а потом вспомнила, что он просил у меня ключи, чтобы переодеться в подсобке. Больше никому ключи я не давала. Грустно.

Прошло время. И вот однажды он на чердаке дома на Суворовском бульваре разглядел ветхие балки потолка одной квартиры. Дождавшись отъезда хозяев, Наринян расширил лаз и полез в квартиру. За что-то зацепился и полетел вниз, переломав ногу. Его поймали, отвезли в больницу. Он долго лечился. Что там дальше было, не знаю. Я уже в конторе не работала. Совсем грустно.

Значит, меня не зря предупреждали осведомлённые люди.

Последний раз встретила его на Тверском бульваре напротив МХАТа. Мы сели на лавочку, выкурили по сигарете, вспомнили наше непростое прошлое. Оба в конторе уже не работали. Он выглядел опустившимся не столько внешне, сколько внутренне. Как будто произошёл духовный надлом, и он махнул на себя рукой. Прощаясь, Наринян поблагодарил меня с жалкой улыбкой, что не побрезговала его компанией.

Мне стало неловко.

По

ртртет 2

С Ориной я работала недолго. Одинокая, грустная старушка. Она потеряла единственную свою радость – сына, и осталась одна. То ли он отчего-то умер, то ли его убили. Не помню.

Фотографию своего дорогого мальчика Орина хранила за стеклом в буфете в своей маленькой комнате, бедно обставленной, но чистой и прибранной.

– Это мой сын – тихо, с покорностью в голосе сказала она.

Он сфотографирован был почему-то на фоне мусорной свалки величиной с высокий дом.

И этот неожиданный фон только на первый взгляд казался нелепым.

Симпатичный юноша стоял, чуть-чуть расставив ноги, и как бы говорил: «Да, это я. А это моя жизнь. Вот такая, какая она есть, и приукрашивать её не стану. Это лучший пейзаж в моей жизни, и ничуть его не стесняюсь. И моя бедная мать – простая уборщица».

Она мыла грязные, старые подъезды на Суворовском бульваре совсем рядом с злачной тусовкой, что была у перехода в начале Арбата. Там всё время собирались за столиками у ларьков, пили, изливали друг другу душу, говорили за жизнь. Иные завсегдатаи этих камланий, как правило сомнительного вида или совсем опустившиеся, вторую часть своих попоек переносили в её подъезды. Вдали от суетного Арбата, в спасительной темноте никогда не освещавшихся подъездов спокойнее было колоться и удобно справлять большую и малую нужду.

Орина безропотно собирала за ними шприцы и всю грязь, что они за собой оставляли.

Не знаю, как Орина жила раньше – я застала закат её жизни. Но в печальном голосе, тихой покорности, светившейся в старческих глазах на бледном, выцветшем лице, в горькой отрешённости всего облика маленькой, хрупкой старушки была какая-то бесконечная безнадёжность, будто она никогда не знала молодости, никогда не смеялась, а всю убогую жизнь мыла и тёрла старые подъезды и всегда ходила в заношенном пуховом платке и в потёртой рабочей робе.

В абсолютном отсутствии подобострастных ужимок, подхалимной болтовни со мной, как с её начальником, суетливой поспешности угодить и понравиться сквозило истинно христианское смирение перед судьбой, непоказное, а выстраданное равнодушие к мирской суете, какая бывает у много страдавших и много испытавших людей. Она была проста и искренна.

Лишь однажды Орина с горечью поведала своим тихим голосом, как устала убирать чужие плевки и дерьмо и что больше ничего другого в жизни не видела, никогда, никогда.

– Если б Вы знали, как это противно, – грустно добавила она.

Провожали Орину на пенсию на общем собрании дворников. Сказали ласковые слова и забыли.

 

И зачем жил человек?

По

ртртет 3

Лизунов Илья Семенович!

Сколько чудных звуков в этом имени для сердца русского слилось.

И только его соседи внизу знают, что сливались не только звуки. На их головы обласканный властью мордописец почти ежедневно лил сточные воды из прохудившейся трубы в полу ванной.

Внезапный потоп орошал регулярно потолки и стены нижерасположенных квартир после проведенного у Ильи Семеновича ремонта с перепланировкой санузлов. И, как бы вы думали, кем? Лучшими строителями Европы – финнами.

Илья Семенович вообще-то любит всё русское, но ремонт – совсем другое дело. Да и в строительных материалах знаменитый патриот предпочитал импорт. Вот, например, нерадивым сербским ремонтникам, облицевавшим стены туалета в квартире его сына отечественной плиткой, был устроен скандал, и плитку заменили испанской.

Ну, впрочем, ничего страшного в этом нет. Ведь плитка – это тебе не лапти. Испанские лапти оскорбили бы русофильскую душу великого художника и, непременно, были бы заменены на русские. А плитка – так, мелочи.

Власть любила Илью Семеновича и часто навещала его квартиру в Калашном переулке.

Известие о высочайшем визите заранее поступало в Автодор, и Калашный вставал на уши.

Мощные асфальтоукладчики, фырча и воняя гудроном, в срочном порядке заделывали выбоины в асфальтовом покрытии, по которому должна была проехать сиятельная карета мэра. Дружба на Калашном была трогательной, но, как показало время, ничто не вечно под луной, и теперь, надо полагать, Илья Семенович навещает с ответным визитом мэра уже в Австрии.

К слову сказать, жителям Большого Кисловского переулка повезло меньше. Илья Семенович там не жил и поэтому карета мэра туда никогда не заезжала. По этой причине выбоины на проезжей части асфальта соревновались по глубине и числу с выбоинами его тротуарной части много лет подряд и, казалось, жили и размножались почти по человеческим законам.

Так вот. Лил и лил Илья Семенович сточные воды из своей ванны на головы терпеливых русских соседей, невинно округляя свои бесценные глазки при любой жалобе на это свое невинное безобразие.

И вот однажды штукатурному слою потолка на кухне в нижней квартире надоело намокать, и он рухнул. Хозяйка только-только отошла от плиты на кухне, над которой Илья Семенович с художественным легкомыслием установил вторую ванную. Это и спасло её от неминуемого увечья – в старых домах штукатурные слои ох как тяжелы.

Пришлось идти на правёж и знакомиться с капризным гением.

В необъятной квартире среди бесчисленных полотен западноевропейских живописцев стоял невысокий седой старик с отвисшим животом в коротком халате, из под которого выглядывали худые старческие подагрические ножки в домашних шлёпанцах. Он был окружен стайкой выпорхнувших из дальних покоев, щебечущих молодых девиц не старше двадати лет. Они обступали его плотным хороводом с весёлым выражением лиц, и было непонятно, что делает в их компании старик в халате.

Диалог слепого с глухим состоялся. Из него стало ясно, что никакое извержение вулкана не может убедить старого человека с явно шизофреническими отклонениями внять голосу рассудка.

У него всё в порядке, потому что у него всё в порядке, ибо иначе и быть не может.

Но я не сдавалась и однажды пришла с предписанием, где драматично было проанализировано недавнее происшествие и предупреждалось об ответственности, а заодно предлагалось возместить ущерб, нанесённый соседям.

Дверь открыла девица лет двадцати пяти. Пухлые губы в ярко-оранжевой помаде стонали: «Целуй меня!» – это первое, что бросалось в глаза. Округлые плечи и вываливающиеся два шара были охвачены чёрной прозрачной, переходящей в ажурный гипюр, материей. Декольте явно служило неприличному назначению, больше открывая, чем закрывая, а рукава были из того же гипюра, но в крупную сетку.

Мадемуазель ждала своего господина в боевой готовности, и в голосе звучала вежливость вышколенной содержанки. В словах слышался акцент то ли рязанской, то ли ещё какой деревни.

Я ушла, оставив предписание. С таким же успехом можно было оставить пустой лист.

Потом я видела, как припертая к стене в подъезде мадемуазель в норковой пелерине, изнемогая от наседавшей на неё соседки, той самой, чуть не покалеченной упавшей штукатуркой,

слабым голосом с драматической истомой восклицала с рязанским акцентом:

«Ах, оставьте Илью Семеновича. Ну, сколько денег вам нужно?»

Голова её при этом артистически запрокидывалась назад в полуобморочном мороке, а выражение лица изображало жертвенное страдание святой Цецилии, окруженной грубыми варварами.

И такая отчаянная готовность защищать от вульгарной толпы национальное достояние и такое осознание своей святой миссии озаряло рязанскую мадонну, судорожно теребившую свою норковую пелерину!

Ни Илья Семенович, ни его рязанская муза за своё свинство так и не расплатились.

Это сделал его сын Иван, грустный и молчаливый парень, возраста папиной мадемуазели.

Им он ничего не сказал.

Потом, уже на выставке Глазунова, переполненной бесконечными плоскими пейзажами и портретами с глазами, у большого полотна в центральном зале меня обожгло – бац! – опять она.

Привет, красавица!

Двадцатипятилетняя страстотерпица стояла на мосту в Венеции, выставив на перила руку в сетчатом гипюровом рукаве как тайном знаке их союза. Насчёт сисек – не помню, но на лице всё то же выражение святой миссии.

А ключи от своего чердака, через который можно было пройти для сброса снега с крыши, он мне так и не дал и проход не обеспечил. Поэтому в единственные выходные, когда я могла вволю побыть со своими маленькими детьми, мне приходилось с помощью нанятых альпинистов весь день проводить очистку крыши над мастерской распоясавшегося от своей безнаказанности старого маразм…..,пардон, гения.

Портртет 4

«…мы почитаем всех нулями, а единицами себя…»

В социальной изгойности есть свои преимущества.

Находясь внизу, лучше видишь сущность окружающих, которым не надо притворяться перед тобой. У многих из нас неосознанно выглядывает мурло Чичикова, если мы не заинтересованы в ком-то.

Мои дворники часто с этим сталкивались, ведь для окружающих они были Коробочками.

При виде оборванных, безответных, в заношенной одежде и старой обуви уборщиков чужих плевков находились те, кто мог грубо к ним обратиться и, по-существу, всегда на «ты».

Это российское хамство совершенно спокойно переносили только дворники-татары.

У них была своя система ценностей, свои какие-то приоритеты, где русским не было места и где уборка говна рассматривалась как неизбежное для выживания действие в стане врага, а после наступала своя жизнь, куда кроме соотечественников они никого не пускали.

У русскоязычного населения, выметенного ураганными ветрами девяностых из республик Средней Азии и Кавказа, вынужденно взявших в руки метлу и лопату, дело обстояло просто-таки трагично.

Вот строитель из Ташкента. Бросил всё – дом, сад, квартиру со всем нажитым. Здесь, поступив на работу дворником, первое время спал на земляном полу в дворницкой, да и потом ютился в маленькой служебной комнатушке.

Вот красивая молодая женщина Лиана Панцулая. Бежала из Сухуми вместе с сыном и престарелой матерью после того, как у нее на глазах абхазец отрубил голову своему другу детства грузину. Там шла война. И ей пригрозили расправой, если она не уедет вовремя. Лиана была инженером-технологом.

Лиана печально рассказывала о брошенном доме с огромным количеством книг, роялем и белой мебелью в стиле «Людовик».

Сын же ее, еще школьник, не будучи принят под надуманным предлогом в привилегированную школу №60 нашего района, вынужден был ездить на метро в дальний район.

Однажды утром его толкнули в давке, и нога попала между перроном и вагоном. Он долго лечился и остался хромым.

Задержавшись в Сухуми, чтобы перевезти сюда маму и кое-какой скарб, она к ужасу своему обнаружила наросшую за это время толстенную наледь на своем участке.

Начальство пригрозило ей увольнением и, как следствие, выгоном на улицу всей семьи из служебной комнаты, если наледь не будет ликвидирована за пять дней.

Тогда на помощь пришел ее пожилой друг, москвич, радиоинженер, такой же изгой, потерявший работу и все время опекавший и поддерживавший ее. Он, высокий седой мужчина с грустным и строгим лицом русского старообрядца, обратился к своим братьям-прихожанам из церкви, что рядом с рестораном «Арагви».

Они пришли и ломами очистили участок от наледи.

Потом, когда в дом №3 на Романовом переулке к какой-то «шишке» приезжала Маргарет Тэтчер, для очистки асфальта ото льда пригнали грейдер. Тогда я и узнала, как быстро ликвидируется толстая наледь.

А для Лианы, слабой женщины (какой уж тут грейдер) был только один путь – на улицу.

Здесь за год непосильной работы Панцулая превратилась в резко постаревшую женщину. Мать умерла, а сыну понадобилась психологическая реабилитация. Я слышала, он впоследствии уже студентом попал в психбольницу.

Из Баку бежала красавица Рафига, полурусская, полуазербайджанка, бывшая кадровичка. Работая здесь дворником, она в трескучие морозы таскала с дальних домов ведра с водой для мытья подъездов в старом доме с расшатанными каменными лестницами. Начальство не заморачивалось проведением отводного крана в обслуживаемом доме. Через год она превратилась в усталую, постаревшую женщину, но все еще красивую.

К счастью, Рафига вышла замуж за парня, тоже недавно пришедшего к нам на работу.

Он был очень худ, высок и с какoй-то аурой вольности в каждом жесте и в каждом повороте гордого орлиного профиля. Жизнью не избалован. А по фамилии Ермак. Они быстро купили в Александрове дом и уехали.

Глухонемой Золотарёв был насильно прикреплён ко мне в качестве дворника, хотя я и высказывала опасение, что не смогу полноценно объясняться с ним в оперативной ситуации. Наслаждаясь своим остроумием, начальник ответила мне, что у меня появилась возможность к русскому и английскому языкам изучить ещё и язык глухонемых. То, что на обширном участке в восемь улиц, может возникнуть опасная ситуация, с которой глухонемой не справится, почему-то в расчет не принималось.

А Михаил Золотарёв неожиданно для всех оказался очень трудолюбивым и исполнительным.

Он обладал большой силой и, обливаясь потом, ворочал тяжелейшие тачки на своём участке.

Я тогда поняла, что отрезанные своим недугом от суетного мира, глухонемые лишены коварства, склонности к интригам, мелочной зависти и прочих грехов. Он трудился за сущие гроши честно и изо всех сил.

А тихий парень Алёша пришёл в дворники из тюрьмы. За время его заключения родные выписали Алёшу из квартиры, и он скитался, где придётся, пока не пристал к нам. Очень молчаливый, весь ушедший в себя, со стеснительной улыбкой и всегда готовый выполнить любую работу.

Чудеса какие! Кто же сидит в наших тюрьмах?

Ещё долог список человеческого горя – антология отчаяния сломленных судеб.