Czytaj książkę: «Леди не разваливаются»

Czcionka:

Глава 1. Неделя до свадьбы

Темно.

Катарина открыла глаза, и ничего не изменилось. Закрыла, посчитала до трёх, как учили перед тем, как войти в залу, и открыла снова.

Темно. И прямо над лицом что-то есть. Она подняла голову и стукнулась лбом.

Ай.

Дерево. Шершавое, сырое, в двух пальцах от носа. Она провела по нему ладонью, и ладонь оказалась в перчатке. В дорожной, тёмной, той самой, что Умбер вчера разложил на кресле поверх платья. Платье тоже было на ней, застёгнутое до горла. Она лежала на спине, одетая в дорогу, и над ней было дерево, и пахло землёй. Сырой, близкой, со всех сторон.

Нет. Нет-нет-нет. Так не бывает.

Так бывает в сказках няни, и то не в хороших.

Руки поднялись на ладонь и упёрлись. Бок упёрся тоже, и другой бок, и колени. Слева, справа, сверху доски, и сколочены они были так тесно, что назвать это иначе, чем гробом, не получалось, как она ни старалась. А она старалась: перебрала «сундук», «ларь» и «очень узкую кровать» и вернулась к гробу, потому что вокруг сундуков не пахнет землёй.

Ей был двадцать один год, и она лежала в гробу.

Мама.

Это она сказала про себя. Вслух было нельзя: в горле стояло что-то большое и колючее, и если его выпустить, выйдет крик, а крик в закрытом ящике — это очень громко.

«Леди не кричат».

Гувернантка сказала это у неё в голове ясно, как всегда, будто лежала в соседнем гробу.

А что леди делают в гробу? Скажите, я сделаю.

Гувернантка не ответила. Гроба в её правилах не было, и Катарина осталась одна, с криком в горле и с доской в двух пальцах от носа.

Потом она увидела глаза.

В ногах, где доски сходились, в темноте горели два огня. Круглые, тусклые, как угли под золой в камине, когда все уже разошлись спать. Они смотрели на неё и не мигали.

Крик в горле стал вдвое больше.

Умбер?

Угли моргнули. Медленно, один раз. Так Умбер моргал, когда она за столом брала не ту вилку: без единого слова и так, что вилку хотелось положить обратно и никогда больше ни к чему не прикасаться, спрятавшись под столом и сгорая от стыда.

— Умбер, — сказала она вслух, и голос в ящике вышел плоский и чужой, как в шкафу. — Умбер, это ты?

Он не ответил. Он никогда не отвечал, если можно было не отвечать, но сейчас-то, помилуйте, можно было. Хоть раз в жизни.

— Умбер. Скажи что-нибудь.

Тишина. Только глаза, и в них, если очень захотеть, читалось: «Госпожа. Вы в гробу. Это неприлично».

Я знаю, что неприлично! Я не сама сюда легла!

Она не ложилась. Это она помнила твёрдо, и от этого стало сразу легче и сразу хуже. Легче, потому что раз не ложилась сама, значит, положил кто-то, а у «кого-то» есть имя. Хуже, потому что этот кто-то положил, закрыл и ушёл, а она проснулась.

Живая. Меня закопали живую.

Кто? Зачем? За что?

Вот теперь руки сделались ледяными, до кончиков пальцев, сквозь перчатки. Так они холодели вчера вечером, когда во двор въехала карета Аурелей, которые ехали мириться, только вчера у неё были стол, салфетки и половник, и было чем занять руки. Здесь у неё была доска. Она положила на неё обе ладони, плоско, как кладут на скатерть, и стала ждать, когда пройдёт.

Холод не проходил.

Спину. Подбородок. Дышать.

Спину в гробу держать негде. Подбородок упёрся в воротник. Дышать… Она вдохнула. Воздух был земляной, тяжёлый, и его было мало, но он был, и от этого стало чуть спокойнее: пока есть чем дышать, есть время. Сколько? Няня говорила, в гробу воздуха на час. Няня много чего говорила. Удивительная женщина, столько знала, а книги даже в руках не держала.

Хорошо. Час.

За час можно многое. Вчера за час она рассадила гостей, выдержала плащ, суп и шляпу леди Гортензии и не закричала ни разу. Значит, и здесь не закричит. Сначала надо понять, что случилось: пока не поймёшь, нечего и поправлять, а поправлять она умела лучше всех в доме.

— Умбер, — позвала она в темноту, углям. — Ты там был. Ты всё видел. Ты поможешь мне вспомнить, а я разберусь. Договорились?

Угли смотрели.

— Значит, договорились. Начнём с салфеток.

Салфетки лежали углом к двери.

Всё остальное в доме Тэрн в то утро лежало правильно: ложки, вилки, гости в дороге, папа в подвале. Салфетки горничная Марта сложила углом к двери, и Катарина переложила их сама, все двадцать четыре, углом к прибору, потому что если сегодня что-нибудь пойдёт не так, то из-за салфеток. Она это чувствовала. С утра.

Умбер стоял в дверях столовой и смотрел, как хозяйская дочь делает работу горничной.

— Я знаю, — сказала Катарина, не оборачиваясь. — Но у них угол глядел на дверь.

Умбер перевёл взгляд на дверь и ничего такого, за что стоило бы перекладывать двадцать четыре салфетки, в ней не увидел.

Ты мог бы хоть кивнуть.

Он не кивнул. Он не кивал ей с тех пор, как ей было семь и она сама разлила чай, и все чашки вышли разные. За четырнадцать лет она научилась разливать, рассаживать, вести стол и держать спину так, что гувернантка однажды прослезилась, а Умбер так ни разу и не кивнул. Она ждала. Она собиралась дождаться сегодня.

Потому что сегодня к ужину ехали Аурели.

Дом Тэрн и дом Аурель при дедах воевали, при отцах не кланялись, а теперь решили, что довольно: помириться за столом, а закрепить свадьбой. Свадьбой её. Через неделю, в Керре, при государе. Так что салфетки касались её лично.

Ей ещё никогда не доверяли ничего, от чего зависело бы всё. Теперь доверили ужин. Это было страшно и до того приятно, что с утра она не могла решить, чего больше, и поэтому перекладывала салфетки.

— Ты опять сама, — вздохнула Ирис.

Она стояла на пороге с охапкой астр из сада, срезанных не тем ножом и не в том месте. Ирис была старше на два года, добрее на всю жизнь и совершенно не умела распоряжаться: горничных она просила. Умбер посмотрел на астры так, будто ему испортили ливрею.

— Я просила Марту переложить. Она, наверное, забыла.

— Ирис. Прислугу не просят.

— Я знаю. Я забываю.

Катарина отобрала у неё астры, спрятала мятые стебли в глубину вазы, вывела целые наружу, и стало прилично. Ирис смотрела на это, как на фокус.

— Папа в подвале, — шепнула она. — С утра. Тодд попросил.

Тодд был садовник. Он умер, когда цвели яблони, и до сегодняшнего утра исправно их поливал, а утром пришёл к папе и сказал, что довольно. В доме Тэрн мёртвые служили наравне с живыми, пока хотели, а когда переставали хотеть, папа их отпускал. Дом Тэрн был дом некромантов, и никто в доме этого не стеснялся. Кроме гостей.

Тодда ей было жаль. Он один во всём доме звал её не «госпожа», а «барышня», и ей это ужасно нравилось.

Наверху, в её комнате, на кресле у окна Умбер разложил дорожное платье. Выезжать в Керр предстояло послезавтра, но Умбер не признавал слова «послезавтра»: рукава вдоль, юбка расправлена, сверху перчатки, тёмные, парой. Платье лежало так, будто в него уже кто-то одет, только очень тихий, и Катарина обошла его стороной.

Обошла и вернулась. Новое, тёмное, с пуговицами до самого горла. Послезавтра она наденет его и поедет в Керр, где живёт государь, где она не была ни разу и где, говорят, теперь не снимают перчаток даже за столом. Она провела пальцем по пуговицам сверху донизу, по всем, и отняла руку: разложенное не трогают.

Керр. Государь. Мир.

Из окна кареты она видела мир четыре раза в жизни, и все четыре раза он кончался у соседей. Послезавтра он наконец начнётся дальше соседей. Об этом она думала чаще, чем о свадьбе, и стыдилась этого меньше, чем следовало бы.

О женихе она не думала вовсе, и это было правильно: женихами занимаются папы.

— Платье, — сообщила Катарина доскам.

Умбер моргнул.

— Ты разложил его утром. А теперь оно на мне. Значит, кто-то меня в него одел. Ночью. Спящую.

Она полежала с этим. Спящих одевают в дорогу только в одном случае: когда хотят, чтобы подумали, будто человек уехал сам.

Так. Это уже кое-что.

Руки, если не думать о них, холодели меньше. Она стала думать о плаще.

Дверь открыл Бертольд.

Он делал это медленно, как делал всё: Бертольд умер ещё при прежнем короле, и торопиться ему с тех пор было некуда. Дверь у него не скрипела, поклон выходил ровно такой, какой положен лакею старого дома, и белые перчатки у него были белее, чем у неё.

Живой прислуги в доме держали как у людей: горничные, кухарка, кучер, конюх, прачка. Из мёртвой — Бертольд и привратник у ворот. Что Бертольд мёртвый, Катарина знала так же, как то, что Умбер гоблин, а Ирис старшая: это было устройство дома, а не его недостаток. Бертольд подавал ей плащ, когда плащ был ей до пят.

Аурели приехали втроём. Лорд Аурель, высокий и седой, с лицом человека, который приехал мириться и с самого утра об этом жалеет. Его сестра, леди Гортензия, в дорожной шляпе, которую она не сняла в дверях. И жених.

Флориан Аурель был хорошо причёсан, хорошо воспитан и напуган до такой степени, что поклонился Бертольду. Бертольд поклонился в ответ, потому что был воспитан не хуже.

Мальчик кланяется прислуге. Придётся отучать.

Она посмотрела на него ещё раз, украдкой, как смотрят на подарок, который ещё нельзя разворачивать, и нашла, что причёсан он по-прежнему хорошо. На этом жених кончился: он смотрел в пол.

Лорд Аурель снял плащ и остался с ним в руках. Бертольд ждал. Лорд смотрел на Бертольда, Бертольд смотрел чуть выше плаща, куда и положено смотреть лакею, и прошло столько времени, что можно было пересчитать пуговицы на плаще.

Он не хотел отдавать плащ мёртвому.

Он знал, в какой дом едет. Это знали все, а Аурели дольше всех. Знать и отдать плащ — разные вещи.

Ей стало за него стыдно. Потом стыдно за себя, что стыдно за гостя. Обе неловкости она застегнула на все пуговицы.

— Бертольд. Плащи.

Плащи были приняты. Леди Гортензия отдала накидку и, по лицу, простилась с ней навсегда.

В столовую шли через гостиную, и у каждой двери леди Гортензия чуть задерживалась, точно ждала, что за дверью кто-нибудь стоит. За дверями в доме Тэрн никто не стоял. Вся прислуга, какая была, шла впереди.

— Надеюсь, — леди Гортензия остановилась после малой залы, — в комнаты для гостей ваша прислуга не входит.

— В комнаты для гостей входят горничные, сударыня. Живые.

Хотя стелет Бертольд лучше.

— Ну какие же они всё-таки невоспитанные люди!

Это она сказала вслух, в доску, и доска не возразила.

Умбер моргнул. Впервые за четырнадцать лет он с ней согласился, и надо же было, чтобы это случилось в гробу.

Шляпу леди Гортензия не сняла и за столом.

Катарина решила считать, что в Керре теперь так носят. Иначе пришлось бы считать это невоспитанностью, а с невоспитанными людьми мира не заключают, а мир заключить было надо. Папин стул во главе стоял пустой. Катарина села напротив, хозяйкой, лорд по правую руку, леди Гортензия по левую, Флориан рядом с Ирис, потому что Ирис умела говорить с кем угодно о чём угодно и не замечала, если ей не отвечали.

— Вы очень молоды, дитя, — леди Гортензия оглядела стол, приборы и её, — для хозяйки такого дома.

Сказано это было не в похвалу. Катарина поблагодарила как за похвалу: другого ответа на такое гувернантка ей не оставила.

Молода. Зато у меня салфетки углом к прибору, а у вас шляпа за столом.

Марта внесла хлеб, и хлеб взяли все, и ей стало чуть легче: гость, взявший хлеб, уже наполовину пообедал.

Потом Бертольд внёс суп.

Он нёс супницу ровно, без единого звука, серебряный половник вдоль, крышка не дрожала. Обошёл стол справа, как всякий вечер, и остановился у лорда первым, потому что первым подают гостю. Половник поднялся.

Лорд Аурель накрыл тарелку ладонью.

— Мы условились сесть за один стол, сударыня. О прислуге вашего дома уговора не было. Я не стану есть из рук этого существа.

Сказано было негромко и вежливо, и от этого вышло только хуже. Ирис побелела, потом покраснела. Леди Гортензия положила обе руки на стол, точно собиралась встать. Флориан смотрел в тарелку так, будто там уже налили. Бертольд стоял с половником над накрытой тарелкой и ждал, что ему скажут: сам он давно ничего не решал.

Первое, что Катарине захотелось сказать, было непоправимо. Второе было хуже первого. Оба она додумала до конца, и руки в перчатках сделались ледяными, и это было единственное в ней, что вело себя правильно.

Существо. Он назвал Бертольда существом. За моим столом.

«Леди не кричат. Леди распоряжаются».

— Бертольд, благодарю, — распорядилась она, хотя на языке вертелись совсем другие слова. — Поставьте здесь и ступайте к дверям.

Бертольд поставил супницу перед ней, отошёл к дверям и встал у притолоки, и не смотрел на неё никак, потому что лакей на хозяйку и не смотрит. Ей всё равно захотелось перед ним извиниться. Потом. Когда никто не будет видеть.

Она встала, сняла крышку и взяла половник. Суп был с петрушкой и пах домом.

— При прадедах, — Катарина опустила половник в супницу, — когда наши дома ещё ездили друг к другу обедать, первую тарелку гостю подавала хозяйка. Своими руками. Я, с вашего позволения, старомодна.

Он убрал ладонь. Как убирал, она не смотрела: половник требовал внимания.

— При прадедах, — повторила леди Гортензия. Помолчала. — Да. Так делали.

Голос у неё был такой, каким вспоминают правило, которое давно не пригождалось и которому очень рады. Лорд Аурель взял ложку. Раз одну тарелку она уже налила, пришлось налить и вторую, и третью, и Ирис, и себе, и к концу супницы у неё затекла рука, а вечер снова лежал углом к прибору. Почти.

— Вот здесь. — Катарина открыла глаза в темноту. — Умбер. Вот здесь он это решил.

Она видела это теперь ясно, как салфетку углом не туда. Его пристыдила при сестре и при сыне девчонка двадцати одного года, половником, и он взял ложку. Мужчины такого не прощают. Папа говорил это про дедов, а деды были Аурели. Тэрны, разумеется, были намного лучше и приличнее.

Только зачем в гроб? Отравить проще.

Она подумала и поняла зачем. Мёртвую невесту оплакивают. Пропавшую стыдятся.

От злости ей стало жарко. Рукам — нет. Странно. Ещё один вопрос к тому, кто это сделал. Вопросов в гробу становилось всё больше, а воздуха всё меньше. Это было слегка тревожно.

Папа вошёл, когда суп доели. За ним, на шаг, Умбер, с лицом гоблина, который сделал, что велено, и о цене не спрашивает.

Папа заговорил ещё с порога, и на манжетах у него была земля.

— Прошу простить. — Он сел, не дожидаясь, чтобы ему отодвинули стул. — Упокоение мёртвых процесс не быстрый, а ещё и могилу требовалось выкопать. Тодд просил под яблоней, а под яблоней корни. Здравствуйте, лорд Аурель. Здравствуйте, сударыня. Здравствуй, мальчик.

Лорд Аурель привстал и сел обратно, не решив, что из этого правильнее. Леди Гортензия посмотрела на манжеты. Флориан посмотрел на манжеты. Катарина посмотрела на манжеты и на папу, и ей захотелось сразу двух вещей, которых за столом не делают: закрыть лицо руками и обнять его.

— Папа. Манжеты.

Папа посмотрел на манжеты, согласился, что да, действительно, спрятал их, как умел, то есть никак, и взял бокал.

— За мир. И за то, чтобы никому из нас больше не пришлось никого упокаивать.

Выпили все, даже леди Гортензия, которая перед этим сняла-таки перчатку, одну, правую, и посмотрела на неё так, будто перчатка её подвела.

— Сколько их у вас теперь? — спросила она папу и глазами показала на дверь, где стоял Бертольд.

— Двое. — Папа поднял голову от тарелки. — Было трое, но третий сегодня попросил.

— Попросил.

— Отпустить. Люди имеют свойство уставать от вечной жизни. Это в самой нашей природе.

— Вечная жизнь. — Леди Гортензия поправила перчатку, ту, что осталась. — Значит, это так называется в доме Тэрн.

«В доме Тэрн» она произнесла так, как произносят название болезни. Катарина это услышала, и Ирис услышала, а папа, кажется, нет: он посмотрел на леди Гортензию с интересом, как смотрел на всё, чего не понимал. Катарина передала ей соль. Соль в такую минуту всегда кстати.

В гробу она попробовала улыбнуться, и улыбка вышла. Папа. Папа с землёй на манжетах, папа, который назвал жениха мальчиком, папа, который поправит всё, когда узнает. А он узнает. Дома сейчас утро, Марта войдёт будить, постель пустая, платье с кресла пропало, и Ирис побежит к нему в подвал, и он поднимется, как есть, в земле, и…

И что? Куда он побежит? Где она?

Этого она не знала, и руки заледенели снова.

Ничего. Ничего. Папа поправит.

Ночевать Аурели не остались. Лорд Аурель, вставая, поблагодарил за ужин и сказал, что они заночуют в Вязах, на постоялом дворе, чтобы не стеснять хозяев, и что до Вязов рукой подать.

До Вязов было не рукой подать, а ночью и по ухабам.

— Разумеется, — Катарина наклонила голову.

Разумеется. Кто же ночует в доме, где плащи принимает мёртвый.

«Леди не обижаются на гостей».

Я и не обижаюсь. Я запоминаю.

Во дворе горел фонарь. Конюх держал гнедую, пока лорд садился в карету, Флориан поклонился ещё раз, на этот раз, к счастью, ей, а Ирис вышла проводить без шали и что-то сказала конюху, коротко, и он кивнул, не поднимая головы. Про гнедую, наверное. Ирис жалела всех лошадей, каких видела.

Ворота закрыли, и в доме стало тихо. После гостей всегда так: можно наконец снять перчатки. Катарина сняла их на лестнице и села на ступеньку.

Этого она не делала лет с десяти. Лестница не стала ниже, а она не стала меньше, но ступенька приняла её как родную, и она посидела так, сколько сидят, когда никто не видит. Потом увидела Умбера. Он стоял внизу и смотрел на хозяйскую дочь на ступеньке, как на то, чего в доме Тэрн не бывает.

Не смотри так. Я всё. Я встаю.

Папа был у себя, писал и не слышал, как она вошла. На полке за его спиной, под платком, стояла вещь, о которой в доме не говорили при детях. Она и не говорила. Кому?

— Папа.

Он поднял голову, и лицо у него сделалось такое, какое делалось всегда, когда он видел её и не сразу вспоминал, который час.

— Всё прошло?

— Всё прошло.

— Он ел суп?

— Он ел суп.

— Ну вот, — обрадовался папа. — А ты боялась.

Она боялась. Она боялась с самого утра, и объяснять это папе было поздно и не нужно, и она просто наклонилась, и он положил ей руку на голову, как клал, когда она была маленькая и приходила показать, что вымыла руки. Рука была тёплая, и на манжете всё ещё была земля.

Ирис поднялась к ней с чашкой, как всегда. Липовый цвет с мёдом, каждый вечер с тех пор, как не стало мамы, и каждый вечер Катарина выпивала до дна, потому что обидеть Ирис было бы последним, чего она хотела в этой жизни. Чашка была тёплая.

— Ты была великолепна.

— Я была старомодна.

— Это одно и то же. — Ирис поцеловала её в лоб, унесла чашку и погасила свечу.

В темноте Катарина лежала, как учили, на спине, и складывала в голове дела, как складывала салфетки: послезавтра выезд, значит, завтра собрать платья, пересчитать перчатки, проследить, чтобы папа не взял в Керр ничего из подвала, чтобы Умбер не взял с собой лицо, которое у него было сегодня, и чтобы Ирис не забыла шаль.

Спину. Подбородок. Да.

Ей было хорошо. Она позволила себе это на минуту, как позволила ступеньку, и закрыла глаза.

И открыла их здесь.

Между «закрыла» и «открыла» не было ничего. Ни звука, ни сна, ни рук, которые несли. Она лежала в своей постели, а потом лежала в гробу, и всё, что между, сделал кто-то другой, пока она спала.

Спала. Я никогда не сплю так крепко. Я сплю, как учили: чуть что — сажусь.

А вчера не села. Не проснулась, когда её одевали. Не проснулась, когда несли, когда клали, когда закрывали и засыпали землёй. Что-то было в этом сне такое, отчего не просыпаются, и она знала это что-то по названию: в доме некромантов слово «яд» при детях тоже не говорили, но дети не глухие.

Кто?

Чужих за столом вчера было трое, и один из них не стал есть из рук Бертольда, а вторая не сняла шляпы.

И метили они не в неё. Она просто разменная монета, как любил говорить Тодд. Метили в папу: невеста исчезает в ночь после ужина, на котором мирились, и дорожное платье пропадает вместе с ней, и что скажут в Керре? Что скажут государю? Что дочь Тэрнов сбежала накануне мира, потому что в доме Тэрн, вот же, даже невесту не могут удержать. Мир кончится, не начавшись, и виноват будет папа.

Отравить было бы проще. Но мёртвую невесту оплакивают, а пропавшую стыдятся, — повторила она себе.

Вот теперь у неё не было ни страха, ни холода в руках. Была злость, и злость была такая ясная и такая горячая, что в гробу стало почти тепло.

Хорошо, лорд Аурель. Вы хотели, чтобы я пропала? Обойдётесь.

Я не пропаду. Я приду в Керр. В залу, при государе, в этом самом платье, которое вы на меня надели. И посмотрим, кто из нас пропал.

До свадьбы оставалась неделя. От дома до Керра два дня каретой. Где она сейчас, она не знала, кареты у неё не было, и над ней лежала земля, и всё это были мелочи по сравнению с тем, что она уже решила.

— Умбер. Мы сами прибудем в Керр и устыдим их своим присутствием!

Угли моргнули. Медленно. Так Умбер моргал, когда хозяйская дочь распоряжалась о том, о чём распорядиться не могла, и он собирался исполнить всё равно.

Она положила ладони на доску и толкнула. Доска не шевельнулась. Она толкнула ещё, и ещё, и с третьего раза сверху, через доску, через землю, глухо и совсем близко, постучали. Три раза, как в дверь.

И голос сверху, хриплый, старый и ничуть не удивлённый, спросил:

— Эй, ну ты как там? Вылезать собираешься?

Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
24 września 2026
Data napisania:
2026
Objętość:
160 str. 1 ilustracja
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:

Podobne książki