Росхальде

Tekst
46
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава вторая

В комнатушке подле мастерской Роберт отмывал палитру и пучок кистей. Неожиданно в открытых дверях появился маленький Пьер. Остановился и стал смотреть.

– Грязная работа, – объявил он немного погодя. – Вообще, писать картины, конечно, здорово, но мне совершенно не хочется стать художником.

– Ну, ты еще подумай хорошенько, – сказал Роберт. – Отец-то у тебя знаменитый художник.

– Нет, – решительно произнес мальчик, – это не для меня. Ходишь все время грязный, и пахнут краски ужас как сильно. Немножко понюхать мне очень нравится, например, когда картина совсем новая, когда она висит в комнате и совсем чуть-чуть пахнет краской, но в мастерской, это уж слишком, у меня голова разболится.

Камердинер испытующе посмотрел на него. Вообще-то он давно хотел высказать избалованному мальчику свое мнение, ведь ему было в чем его упрекнуть. Но когда Пьер приходил сюда и Роберт смотрел ему в лицо, как-то язык не поворачивался. Малыш был такой свеженький, хорошенький и серьезный, будто в нем и с ним все в полном порядке, и как раз эта легкая нотка барской надменности или не по годам большого ума странным образом весьма ему шла.

– А кем ты, собственно, хочешь быть, дружок? – спросил Роберт с некоторой строгостью.

Пьер опустил взгляд и задумался.

– Ах, вообще-то никем в особенности, знаешь ли. Только хотел бы закончить школу. А летом хотел бы носить только совсем белое платье и белые башмаки, и чтоб на них никогда не было ни единого пятнышка.

– Вон оно что, – с укором сказал Роберт. – Это ты сейчас так говоришь. А давеча, когда был у нас, все твое белое платье мигом оказалось в пятнах от вишен и травы, а шляпу ты вовсе потерял. Помнишь?

Пьер холодно прищурил глаза до узеньких щелочек и смотрел сквозь длинные ресницы.

– За это мама тогда сильно меня выбранила, – медленно проговорил он, – и я не думаю, чтобы она поручила тебе мучить меня напоминаниями об этом.

Роберт уже пошел на попятный:

– Хочешь, стало быть, всегда ходить в белом и не пачкаться?

– Ну, иногда. Ты совершенно меня не понимаешь! Конечно, иногда мне хочется поваляться в траве или в сене, или прыгать через лужи, или залезть на дерево. Это же ясно. Но когда я пошумлю и немного побалуюсь, мне совсем не хочется, чтобы меня ругали. Мне хочется просто тихонько пойти к себе в комнату, надеть чистое, свежее платье и чтобы все опять было хорошо… Знаешь, Роберт, я правда думаю, что ругаться никак не стоит.

– Тебя бы это устроило, да? Почему же?

– Ну, сам посуди: если сделаешь что-нибудь нехорошее, то ведь и сам быстро понимаешь и стыдишься. Когда меня бранят, я стыжусь гораздо меньше. А иногда бранят, когда я вообще ничего плохого не делал, просто оттого, что сразу не пришел, когда позвали, или оттого, что маменька в дурном настроении.

– А ты сложи-ка все вместе, мой мальчик, – рассмеялся Роберт, – ведь плохого-то, чего никто не видит и за что никто тебя не бранит, ты делаешь ничуть не меньше.

Пьер не ответил. Всегда одно и то же. Только заговоришь с взрослым о чем-нибудь, что тебе вправду важно, как все непременно кончается разочарованием, а то и унижением.

– Я бы хотел еще разок увидеть картину, – сказал он тоном, который тотчас отдалил его от слуги и который Роберт мог счесть как просительным, так и властным. – Пусти меня на минутку в мастерскую, а?

Роберт подчинился. Отпер дверь мастерской, впустил Пьера и вошел сам, потому что ему было строго-настрого запрещено оставлять там кого-нибудь в одиночестве.

Посредине большого помещения стояла на мольберте хорошо освещенная, вставленная во временную золотую раму новая картина Верагута. Пьер стал перед нею. Роберт – у него за спиной.

– Тебе нравится, Роберт?

– Понятное дело, нравится. Я ж не дурак!

Пьер, прищурясь, смотрел на картину.

– Если бы мне показали много-много картин, – задумчиво сказал он, – я бы тотчас увидел, есть ли среди них папенькина. Эти картины мне потому и нравятся, я чувствую, что их написал папá. Хотя вообще-то они нравятся мне не совсем.

– Не говори глупости! – испуганно вскричал Роберт, с укоризной глядя на мальчика, который по-прежнему неподвижно, мигая ресницами, стоял перед картиной.

– Видишь ли, – сказал он, – в большом доме есть несколько старых картин, вот они нравятся мне куда больше. Позднее я себе заведу такие. Например, горы, когда солнце заходит и все совершенно алое и золотое, и хорошенькие детишки, и женщины, и цветы. Это ведь куда милее, чем этакий старый рыбак, у которого по-настоящему даже лица нет, и скучная черная лодка, да?

В глубине души Роберт полностью разделял его мнение и подивился искренности мальчика, которая, сказать по правде, его обрадовала. Но он не подал виду.

– Ты еще толком не понимаешь, – коротко сказал он. – Пойдем, надобно опять запереть мастерскую.

В этот миг со стороны большого дома неожиданно донесся шум – пыхтение и хруст.

– Ой, автомобиль! – радостно воскликнул Пьер, выскочил вон и помчался под каштанами, наперекор всем запретам прямо по лужайкам, перепрыгивая через цветочные клумбы. Запыхавшись, он выбежал на засыпанную гравием площадку перед домом, как раз когда из автомобиля вышли его отец и какой-то незнакомый господин.

– Привет, Пьер! – вскричал папá, заключив его в объятия. – К нам приехал дядюшка, который тебе незнаком. Подай ему руку и спроси, откуда он.

Мальчик не сводил глаз с незнакомца. Подал ему руку, всмотрелся в загорелое лицо и светлые, веселые, серые глаза.

– Откуда ты приехал, дядюшка? – послушно спросил он.

Незнакомец подхватил его на руки.

– Малыш, какой ты стал тяжелый! – воскликнул он, бодро вздохнув, и поставил Пьера наземь. – Откуда я? Из Генуи, а прежде из Суэца, а еще прежде из Адена, а еще прежде из…

– О, из Индии, я знаю, знаю! Ты – дядюшка Отто Буркхардт. Ты привез мне тигра или кокосовые орехи?

– Тигр от меня сбежал, но кокосовые орехи ты получишь, а вдобавок ракушки и китайские картинки.

Они вошли в дом, и Верагут повел Буркхардта вверх по лестнице. Он ласково положил руку на плечо друга, который был изрядно выше его. В верхнем коридоре им навстречу вышла хозяйка дома. Она тоже с умеренной, но искренней сердечностью приветствовала гостя, чье оживленное, пышущее здоровьем лицо напомнило ей невозвратные веселые времена минувших лет. Буркхардт на миг задержал ее руку в своей, всмотрелся в ее лицо.

– Вы ничуть не постарели, госпожа Верагут, – с похвалою воскликнул он, – не то что Йоханн.

– И вы нисколько не изменились, – приветливо ответила она.

Он рассмеялся:

– О да, фасад по-прежнему цветущий, но от танцев я все же мало-помалу отказался. Они и без того ни к чему не привели, я по-прежнему холост.

– Надеюсь, на сей раз вы приехали подсмотреть себе невесту.

– Нет, сударыня, с этим я уже опоздал. Да и не хочу испортить себе удовольствие от прекрасной Европы. Как вам известно, у меня много родни, и я мало-помалу превращаюсь в этакого богатого дядюшку. С женой я бы не рискнул появиться на родине.

В комнатах госпожи Верагут накрыли кофе. Пили кофе с ликером, беседовали – о морском путешествии, о каучуковых плантациях, о китайском фарфоре. Художник поначалу молчал и был несколько подавлен, в этих комнатах он не бывал уже много месяцев. Но все шло хорошо, и в присутствии Отто в доме словно бы воцарилась более легкая, более радостная, более ребячливая атмосфера.

– Думаю, моя жена хотела бы теперь немного отдохнуть, – наконец сказал художник. – Я покажу тебе твои комнаты, Отто.

Они откланялись и спустились вниз. Верагут приготовил для друга две гостевые комнаты и обо всем устройстве позаботился сам, расставил мебель и не забыл ничего, от картин на стенах до книг на полке. Над кроватью висела старая, поблекшая фотография, забавно трогательный институтский снимок семидесятых годов. Она бросилась гостю в глаза, и он подошел поближе, чтобы рассмотреть ее.

– Господи, – с удивлением воскликнул он, – это же мы в ту пору, все шестнадцать! Старина, ты меня растрогал. Я лет двадцать не видел эту фотографию.

Верагут улыбнулся:

– Я так и думал, что тебе понравится. Надеюсь, здесь найдется все необходимое. Хочешь сразу распаковать вещи?

Буркхардт вальяжно уселся на огромный, с медными уголками морской рундук и с удовольствием обвел взглядом комнату.

– Как здесь хорошо. А где ты обитаешь? Рядом? Или наверху?

Художник потеребил ручку кожаной сумки и просто сказал:

– Нет. Я теперь живу подле мастерской. Пристройку поставил.

– После непременно покажешь. Но… ты что же, и ночуешь там?

Верагут оставил сумку, повернулся к нему:

– Да, там и ночую.

Его друг задумчиво молчал. Потом вытащил из кармана большую связку ключей, которые громко забренчали.

– Давай-ка немножко распакуем, а? Если хочешь, сходи за мальчуганом, он получит удовольствие.

Верагут вышел и вскоре вернулся с Пьером.

– Какие у тебя красивые чемоданы, дядюшка Отто, я их уже рассмотрел. И столько наклеек на них. Несколько я прочитал. На одной написано – Пинанг. Что это такое – Пинанг?

– Это город в Индокитае, где я иногда бываю. На-ка, держи, можешь отпереть вот этот.

Он вручил мальчику плоский ключ с множеством бородок и позволил отпереть замки одного из чемоданов. Потом подняли крышку, и первое, что лежало сверху и бросалось в глаза, была перевернутая вверх дном неглубокая корзинка пестрого малайского плетения, ее вытащили и освободили от бумаги, а внутри, меж бумаги и тряпок, обнаружились сказочно красивые ракушки, какие можно купить в экзотических портовых городах.

Пьер получил ракушки в подарок и притих от счастья, а за ракушками последовал большой слон эбенового дерева, и китайская игрушка со смешными подвижными деревянными фигурками, и, наконец, свиток ярких, красочных китайских картинок, с божествами, демонами, царями, воинами и драконами.

 

Пока художник помогал восхищенному мальчику рассматривать все эти вещи, Буркхардт распаковал кожаную сумку и распределил в спальне по местам ночные туфли, белье, щетки и тому подобное. Затем он вернулся к отцу и сыну.

– Ну вот, – ободряюще сказал он, – на сегодня поработали достаточно. Теперь настал черед удовольствий. Не сходить ли нам в мастерскую?

Пьер поднял глаза и снова, как возле автомобиля, с удивлением всмотрелся в оживленное, радостно помолодевшее лицо своего отца и с похвалою воскликнул:

– Какой ты веселый, папа!

– О да, – кивнул Верагут.

Друг его, однако, спросил:

– Он что же, обычно не такой веселый?

Пьер смущенно переводил взгляд с одного на другого.

– Не знаю, – неуверенно сказал он. Потом засмеялся и решительно добавил: – Нет, таким веселым ты еще никогда не бывал.

С корзинкой ракушек он убежал. Отто Буркхардт взял друга за локоть и вместе с ним вышел на воздух. Они зашагали через парк и в конце концов добрались до мастерской.

– Н-да, немало пристроили, – сказал Буркхардт, – кстати, выглядит весьма мило. Когда ты все это сделал?

– Года три назад, кажется. Мастерскую я тоже расширил.

Буркхардт огляделся по сторонам.

– Этому озеру просто цены нет! Вечерком надо будет немножко поплавать. Благодать у тебя тут, Йоханн. Но сейчас я должен увидеть мастерскую. Есть новые картины?

– Не много. Но одну, я только позавчера ее закончил, ты непременно должен увидеть. По-моему, она хороша.

Верагут отпер дверь. В высоком помещении было по-праздничному чисто, пол свежевыскоблен, все разложено по порядку. Посредине одиноко стояла новая картина. Молча они остановились перед нею. Влажно-холодная, вязкая атмосфера пасмурного, дождливого раннего утра совершенно не вязалась с ясным светом и жарким, напоенным солнцем воздухом, что вливался в открытую дверь. Оба долго рассматривали работу.

– Это последняя написанная тобой?

– Да. Рама нужна другая, в остальном делать больше нечего. Нравится?

Друзья испытующе смотрели друг на друга. Высокий и сильный Буркхардт с его свежим лицом и теплыми, жизнерадостными глазами, словно большой ребенок, стоял перед безвременно поседевшим художником, который сверлил его острым и строгим взглядом.

– Пожалуй, это лучшая твоя картина, – медленно проговорил гость. – Я видел те, что выставлены в Брюсселе, и еще две в Париже. Никак не думал, но за несколько лет ты шагнул далеко вперед.

– Рад слышать. И сам тоже так думаю. Я старался, и иногда мне кажется, что раньше я, собственно говоря, был всего лишь дилетантом. Работать по-настоящему научился поздновато, но вот теперь вполне овладел умениями. Дальше, пожалуй, уже не шагну. Ничего лучше этого не смогу написать.

– Понимаю. Ну да ведь ты снискал и большую известность, даже на наших старых восточноазиатских пароходах я слышал разговоры о тебе и весьма возгордился. Так какова же она на вкус, известность? Радует тебя?

– Я бы не сказал, что радует. Скорее она в порядке вещей. Среди нынешних художников найдется два-три-четыре таких, что, пожалуй, превосходят меня и могут дать больше, чем я. К совсем уж великим я себя никогда не причислял, а что там говорят литераторы, так это, конечно, полная чепуха. Я могу требовать серьезного к себе отношения и, когда меня воспринимают всерьез, вполне доволен. Все прочее – газетная слава или вопрос денег.

– Н-да. Но что ты имеешь в виду, говоря о совсем уж великих?

– Как что? Королей и князей. Наш брат становится генералом или министром, и это предел. Видишь ли, мы лишь умеем быть прилежными и относиться к природе со всей возможной серьезностью. Короли же, они природе братья и товарищи, они играют ею и способны сами творить там, где мы лишь копируем. Впрочем, короли – редкость, не каждое столетие рождает хотя бы одного.

Они расхаживали по ателье. Художник, подыскивая слова, напряженно смотрел в пол, друг шел рядом, пытаясь читать в загорелом, худом, костистом лице Йоханна.

У двери в соседнюю комнату Отто остановился.

– Открой-ка, – попросил он, – дай мне увидеть комнаты. И угости сигарой, ладно?

Верагут отворил дверь. Они прошли через комнату, заглянули в соседние. Буркхардт закурил сигару. Заглянул в маленькую спальню друга, увидел кровать, внимательно осмотрел все скромные помещения, где повсюду лежали инструменты живописи и курительные принадлежности. Обстановка едва ли не скудная, и говорила она о трудах и аскезе, примерно как маленькое жилище бедного, работящего холостяка.

– Вот, значит, где ты обосновался! – сухо обронил он. Но видел и чувствовал все, что происходило здесь в минувшие годы. С удовлетворением отметил предметы, связанные со спортом, гимнастикой, верховой ездой, однако был огорчен отсутствием малейших признаков уюта, мало-мальского комфорта и гедонистического досуга.

Засим они вернулись к картине. Стало быть, вот так возникли картины, что висели повсюду на выставках и в галереях на почетных местах и стоили больших денег; они создавались здесь, в этих комнатах, которым вéдомы лишь труд и самоотречение, где не найдешь ничего праздничного, ничего бесполезного, ни милых безделушек и иных мелочей, ни аромата вина и цветов, ни воспоминания о женщинах.

Над узкой кроватью пришпилены две фотографии без рамок – на одной малыш Пьер, на другой Отто Буркхардт. Тот, конечно, сразу заметил плохонький любительский снимок, он был изображен в тропическом шлеме, на фоне веранды своего индийского дома, но ниже груди все расплывалось в загадочные белые полосы, потому что пластинка оказалась засвечена.

– Мастерская теперь очень красивая. И вообще, ты сделался таким прилежным! Дай руку, дружище, как славно вновь видеть тебя! А сейчас я устал и потому на часок исчезну. Заглянешь ко мне попозже? Искупаемся и погуляем? Вот и ладно, спасибо. Нет, мне ничего не требуется, через час я опять буду all right[3]. До встречи!

Он не спеша пошел прочь под сенью деревьев, а Верагут, провожая друга взглядом, думал о том, какая уверенность и спокойная жизнерадостность исходит от его фигуры, от походки, от каждой складки одежды.

Буркхардт меж тем был уже в большом доме, однако у своих комнат не задержался, прошел дальше, к лестнице, поднялся наверх и постучал к госпоже Верагут.

– Я помешал или могу ненадолго составить компанию?

Она с улыбкой впустила его, и эта мимолетная, непривычная улыбка на крупном, тяжелом лице показалась ему странно беспомощной.

– Чудесно здесь, в Росхальде. Я уже побывал в парке и на озере. А Пьер как вырос! Прелестный ребенок, я едва не пожалел, что остался холостяком.

– Мальчик хорош собой, не правда ли? Как вы находите, он похож на моего мужа?

– Немножко, да. Хотя, пожалуй, все-таки больше чем немножко. В таком возрасте я Йоханна не знал, но довольно хорошо помню, каким он был в одиннадцать-двенадцать лет… Кстати, он кажется немного переутомленным. Простите? Нет, я о Йоханне. В последнее время он очень много работал?

Госпожа Адель посмотрела ему в лицо, чувствуя, что ему хочется выспросить ее.

– Думаю, да, – спокойно ответила она. – Он очень редко говорит о своей работе.

– Что он сейчас пишет? Пейзажи?

– Он часто работает в парке, большей частью с натурщиками. Вы видели его картины?

– Да, в Брюсселе.

– Он выставил свои работы в Брюсселе?

– Разумеется, и довольно много. Я привез с собой каталог. Дело в том, что я хочу купить одну из его картин и с удовольствием послушал бы ваше мнение.

Буркхардт подал ей брошюру и указал на одну из маленьких репродукций. Она рассмотрела изображение, перелистала брошюру и вернула ему.

– Придется вам положиться на собственное мнение, господин Буркхардт, мне эта картина незнакома. Думаю, он написал ее минувшей осенью в Пиренеях и сюда вообще не привозил. – Она помолчала и заговорила о другом: – Вы сделали Пьеру столько подарков, так мило с вашей стороны. Спасибо.

– О, пустяки. Но позвольте мне и вам тоже вручить на память азиатские сувениры. Хотите? Я привез кой-какие ткани, которые с удовольствием покажу вам, и вы сами выберете то, что вам понравится.

Буркхардт сумел превратить ее вежливые отнекивания в небольшую шутливо-галантную словесную баталию и привести неприступную женщину в доброе расположение духа. Из своей сокровищницы он принес целую охапку индийских тканей, раскинул малайские батики и материи ручной работы, разложил на спинках и подлокотниках кресел кружева и шелка, оживленно рассказывал, где приметил и купил то-то и то-то, почти за бесценок, – словом, устроил веселый пестрый базарчик. Спрашивал ее мнения, набрасывал кружево ей на руки, объяснял, как оно сделано, и уговаривал развернуть самые красивые ткани, пощупать, похвалить и, наконец, принять в подарок.

– Полноте, – в конце концов рассмеялась она, – я же пущу вас по миру! Никак нельзя мне оставить себе все.

– Не беспокойтесь, – тоже со смехом отозвался Буркхардт. – Недавно я опять высадил шесть тысяч каучуковых деревьев и вскоре поистине стану набобом.

Когда Верагут пришел за ним, он нашел обоих за живейшей беседой. С удивлением отметил словоохотливость жены и после тщетной попытки включиться в разговор несколько неуклюже принялся рассматривать подарки.

– Оставь, это же дамские штучки, – воскликнул его друг, – пойдем-ка лучше купаться! – И увлек Верагута на воздух.

– Твоя жена в самом деле ничуть не постарела, с тех пор как я видел ее последний раз, – начал Отто по дороге. – Вот только что она была куда как весела. Значит, у вас все более-менее в порядке? Недостает только старшего сына. Что он поделывает?

Художник пожал плечами и нахмурился:

– Ты его увидишь, он приедет на днях. Я ведь писал тебе.

Он вдруг остановился, наклонился к другу, пристально посмотрел ему в глаза и тихо сказал:

– Ты все увидишь, Отто. Говорить об этом нет нужды. Сам все увидишь… Будем веселиться, пока ты здесь, старина! А теперь идем к озерцу, хочу опять поплавать с тобой наперегонки, как в детстве.

– А что, давай, – кивнул Буркхардт, словно бы не замечая нервозности Йоханна. – И ты победишь, дорогой мой, хотя раньше побеждал не всегда. Увы и ах, но я вправду обзавелся брюшком.

Свечерело. Озерцо целиком лежало в тени, высоко в кронах деревьев играл легкий ветерок, а по синеве узкого небесного островка, который оставался открыт над водою, летели легкие лиловые облачка, все одинаковой формы, братской вереницей, тонкие, продолговатые, как листья ивы. Мужчины стояли перед спрятанной в кустах раздевальной кабинкой, замок которой никак не открывался.

– Бог с ним, с замком! – воскликнул Верагут. – Проржавел вконец, мы кабинкой не пользуемся.

Он начал раздеваться, Буркхардт последовал его примеру. Когда оба уже готовые стояли на берегу и на пробу окунули пальцы ног в спокойную, тенистую воду, на них обоих тотчас сладко повеяло счастьем далеких мальчишечьих лет, на миг они замерли, предвкушая легкую, восхитительную дрожь купанья, и в их душах тихонько раскрылась светлая зеленая долина летних месяцев ранней юности, так что оба умолкли и, непривычные к нежным чувствам, едва ли не смущенно погрузили ноги поглубже, наблюдая искристый бег полукружий на буро-зеленой глади. Буркхардт быстро шагнул в воду.

– Ах, как хорошо, – с наслаждением выдохнул он. – Кстати, мы оба пока парни хоть куда, если не считать моего брюшка, вполне молодцы.

Сделав несколько гребков, он встряхнулся и нырнул.

– Ты сам не знаешь, как тебе повезло! – с завистью воскликнул он. – На моих плантациях протекает очень красивая река, но если сунешь в воду ногу, больше ты эту ногу не увидишь. Окаянные крокодилы там кишмя кишат. Ну, вперед, за большой кубок Росхальде! До лестницы и обратно. Готов? Раз… два… три!

С шумным плеском оба поплыли, смеясь, в умеренном темпе, но дуновение садов юности еще не развеялось, и скоро они всерьез принялись соперничать, лица напряглись, глаза засверкали, руки, взблескивая, широкими взмахами взлетали из воды. Одновременно они достигли лестницы, одновременно опять оттолкнулись и тем же путем устремились обратно, теперь художник сильными гребками вырвался вперед, опередил соперника и добрался до берега чуть раньше.

Переводя дух, они стояли в воде, протирали глаза и в безмолвной радости смеялись, глядя друг на друга, и обоим казалось, что лишь теперь они вновь старые товарищи и лишь теперь маленькая фатальная пропасть непривычности и отчуждения меж ними начинает исчезать.

Одевшись, оба, посвежевшие и умиротворенные, сидели на плоских каменных ступенях лестницы, спускавшейся к озеру. Смотрели на темное водное зеркало, которое по другую сторону овальной бухты, окруженной навесом густых зарослей, уже тонуло в исчерна-буром сумраке, прямо из коричневого бумажного пакета ели мясистые светло-красные черешни, принесенные камердинером, с чистым сердцем встречали наступающий вечер, меж тем как горизонтальные лучи низкого солнца светили сквозь чащу стволов и золотистыми огоньками играли на прозрачных крыльях стрекоз. Не умолкая и не задумываясь, целый час болтали о школьных временах, об учителях и тогдашних одноклассниках и кем стал тот или другой из них.

 

– Господи, – сказал Отто Буркхардт спокойно-бодрым голосом, – как же давно это было. Не знаешь, что сталось с Метой Хайлеман?

– О-о, Мета Хайлеман! – с жаром подхватил Верагут. – Ничего не скажешь, красивая девушка. У меня во всех тетрадях были ее портреты, которые я на уроках тайком рисовал на промокашках. Волосы мне никогда толком не удавались. Помнишь, она заплетала косы и укладывала их двумя толстыми баранками на ушах.

– Ты что-нибудь о ней знаешь?

– Ничего. Когда я первый раз вернулся из Парижа, она была помолвлена с неким адвокатом. Я встретил ее и ее брата на улице и, помнится, очень разозлился, оттого что сразу покраснел и, несмотря на усы и парижскую искушенность, снова почувствовал себя мальчишкой-школьником… Только вот звали ее Мета! Я терпеть не мог это имя!

Буркхардт мечтательно покачал круглой головой.

– Ты был недостаточно влюблен, Йоханн. Для меня Мета звучало как музыка, по мне, так ее могли бы звать и Евлалией, я бы все равно шагнул в костер ради одного ее взгляда.

– О, я тоже был предостаточно влюблен. Однажды, когда я возвращался домой после нашей вечерней прогулки – я нарочно припозднился, хотел побыть один и думать только о Мете, больше ни о чем, и меня ничуть не трогало, что дома ждет наказание, – она неожиданно вышла навстречу, возле круговой стены. Шла она под руку с подругой, а поскольку я вдруг невольно представил себе, как бы все было, окажись я вместо этой дурехи под руку с нею, близко-близко, голова у меня закружилась, я вконец растерялся и на миг привалился к стене, а когда наконец явился домой, дверь уже заперли, пришлось звонить в звонок и потом целый час сидеть под арестом.

Буркхардт улыбнулся, думая о том, что оба они при нечастых своих встречах уже не раз вспоминали Мету. Тогда, в юности, они старательно и хитро скрывали друг от друга свою любовь, и лишь взрослыми людьми спустя годы приоткрывали порой завесу тайны и делились мелкими переживаниями. И все же в этом деле до сих пор существовали секреты. Вот и сейчас Отто Буркхардту невольно вспомнилось, что он тогда несколько месяцев бережно хранил перчатку Меты, которую нашел или, точнее, похитил, а его друг поныне даже не подозревал об этом. Может быть, рассказать ему? – подумал он, но в конце концов лукаво улыбнулся и решил, что лучше оставить это маленькое последнее воспоминание при себе.

В пронизанной солнечным светом беседке с западной стороны мастерской сидел Буркхардт, он удобно откинулся назад в желтом плетеном кресле, сдвинул широкополую панаму на затылок, курил и читал журнал, а неподалеку на низком складном стульчике устроился перед мольбертом Верагут. Он уже набросал крупными, уверенными мазками фигуру читающего и теперь писал лицо; вся картина радовала глаз светлыми, легкими, напоенными солнцем, но гармоничными тонами. В воздухе стоял пряный дух масляных красок и дыма гаванской сигары, птицы, затаясь в листве, порой, как обычно в полдень, негромко щебетали, напевно, дремотно-мечтательно переговариваясь друг с другом. Пьер сидел в траве, с большой географической картой, по которой его тонкий указательный палец совершал задумчивые путешествия.

– Не спать! – напомнил художник.

Буркхардт прищурился и, с улыбкой глядя на него, покачал головой.

– Где ты сейчас, Пьер? – спросил он у мальчика.

– Погоди, сейчас прочту, – бойко отозвался Пьер и по слогам прочитал на карте: – В Лю… в Лю… в Люцерне. Там озеро или море. Оно больше нашего, дядюшка?

– Намного больше! Раз в двадцать! Тебе надо непременно там побывать.

– Да, конечно. Когда у меня будет автомобиль, я поеду в Вену, и в Люцерн, и на Северное море, и в Индию, туда, где твой дом. А ты тогда будешь дома?

– Разумеется, Пьер. Я всегда дома, когда ко мне приезжают гости. Сперва мы навестим мою обезьяну, ее зовут Пендек, у нее нет хвоста, зато есть белоснежные бакенбарды, а потом возьмем ружья, поплывем на лодке по реке и застрелим крокодила.

Стройная фигурка Пьера весело покачивалась из стороны в сторону. А дядюшка тем временем рассуждал о расчистке малайских джунглей и говорил так красиво и так долго, что мальчик в конце концов притомился и перестал следить за рассказом. Он рассеянно изучал свою карту, а вот отец его с все большим вниманием слушал говорливого друга, который с непринужденным удовольствием рассказывал о трудах и охоте, о конных и лодочных вылазках, о красивых местных деревушках из легкого бамбука, об обезьянах, цаплях, орлах, бабочках, и его спокойная, уединенная жизнь в тропическом лесу представала столь соблазнительной и уютной, что художнику казалось, будто он сквозь щелку заглядывает в изобильные, многоцветно-прекрасные, блаженные райские кущи. А друг все рассказывал – о тихих величавых реках среди джунглей, о высоких, как деревья, зарослях папоротников, о привольных ветреных равнинах, заросших высокой, в рост человека, травою лаланг, о красочных вечерах на морском берегу, откуда открывается вид на коралловые острова и синие вулканы, о неистовых ливнях и пламенных грозах, о мечтательно-живописных сумерках знойных дней на просторных тенистых верандах белых плантаторских домов, о лабиринте улочек в китайских городах и о вечернем отдыхе малайцев у мелководного каменного бассейна перед мечетью.

Вновь, как уже иной раз случалось, фантазия Верагута бродила на далекой родине друга, и он знать не знал, насколько этот соблазн и тихая чувственность его души созвучны скрытым умыслам Буркхардта. Не только сверканье тропических морей и островных побережий, изобильность лесов и рек, живописность полуголых дикарей рождали в нем тоску и пленяли своими образами. Намного больше его привлекали отдаленность и покой мира, где все его страдания, заботы, борения и лишения станут ему чужды, отступят вдаль и поблекнут, где душа стряхнет сотни мелких будничных тягот и его примет новая атмосфера, где нет ни вины, ни страдания.

Послеполуденные часы уходили один за другим, тени двигались, становились длиннее. Пьер давно убежал, Буркхардт мало-помалу умолк и в конце концов задремал, но картина была почти готова, и художник ненадолго закрыл усталые глаза, опустил руки и минуту-другую с почти болезненной алчностью впивал глубокую солнечную тишь этого часа, близость друга, умиротворенную усталость после удачной работы и расслабленность истомленных нервов. Наряду с хмельным восторгом начала и беспощадного труда такие минуты давным-давно стали для него самым глубоким и самым утешительным наслаждением, тихие минуты усталой расслабленности, напоминающие спокойно-дремотные бессознательные состояния меж сном и пробуждением.

Он тихонько встал, чтобы не разбудить Буркхардта, и бережно отнес холст в мастерскую. Снял холщовый рабочий халат, вымыл руки и ополоснул холодной водой слегка перенапряженные глаза. Четверть часа спустя он снова вышел на воздух, секунду-другую испытующе вглядывался в лицо спящего гостя, а потом разбудил его давним свистом, который они еще двадцать пять лет назад уговорились считать своим тайным сигналом и опознавательным знаком.

– Коли ты выспался, дружище, – ободряющим тоном попросил он, – то мог бы сейчас еще немножко рассказать мне о дальних странах, ведь за работой я мог слушать только вполуха. Ты еще упомянул о фотографиях; если они у тебя с собой, можно ли их посмотреть?

– Конечно, можно, идем!

Этого часа Отто Буркхардт ждал уже несколько дней. Много лет он мечтал когда-нибудь заманить Верагута с собой в Восточную Азию и удержать его там при себе хотя бы на время. На сей раз, поскольку ему казалось, что другого случая более не представится, он заранее тщательнейшим образом все продумал. И теперь, в свете гаснущего дня, когда оба, сидя в комнате Буркхардта, говорили об Индии, он доставал из чемодана все новые альбомы и папки с фотографиями. Художник был восхищен и удивлен их обилием, Буркхардт же оставался спокоен и словно бы не придавал особенного значения множеству снимков, но втайне все-таки с огромным напряжением ждал их воздействия.

3В порядке (англ.).
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?