Вариации на тему любви и смерти (сборник)

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Андрюха как, не болеет? – спрашивала мать, поспешно и жадно поглощая еду; когда-то Татьяна не любила мать за эту ее черту (и не только за эту), но постепенно не то что привыкла – смирилась, научилась находить для матери разные оправдательные причины.

– Здоров, – ответила Татьяна, невольно улыбнувшись при одном только упоминании сына.

– Ох, его беречь надо. В таком-то возрасте. Чуть что – того и смотри… – говорила мать, и трудно было понять, что именно имела она в виду. – У тебя рубликов пять – семь не найдется до пенсии?

– Рублей пять могу дать. – И Татьяна, как всегда, когда разговор с матерью заходил о деньгах, покраснела, смешалась, поспешно вышла в коридор и достала из пальто кошелек. В это время из своей комнаты вышла Надежда, прыснула, как только увидела Татьяну, и горячо зашептала ей на ухо: «Представляешь, Тань, сватаются вдвоем… Я говорю им: вы посмотрите внимательно, я похожа на сумасшедшую? А они мне: мы хорошие, мы друг друга обижать не будем…» Татьяна подумала: «Черт-те что…», а вслух сказала:

– Надь, мне некогда. Мать на кухне ждет.

– Во, пойдем к тете Нюре! Спросим у нее: права Надька или нет? – И Надежда громко, горько-весело рассмеялась.

Вошли на кухню; деньги при Надежде отдать матери Татьяна не решилась, да и не до них сейчас было, потому что Надежда затеяла свой разговор:

– Слушай, теть Нюра, один к тебе вопрос… Но сначала, – и Надежда хитро подмигнула матери, – скажи, только честно: пропустишь с Надеждой за нашу пропащую жизнь?

– Зачем за пропащую? – оживилась Татьянина мать. – Это ты, Надежда, не дело говоришь. Пьют за жизнь, а там уж она сама пропадай, как хочет…

– А что, мысль! – Надежда даже бровь изогнула в изумлении. – Значит, теть Нюр, согласна, ага?

Мать то ли хмыкнула, то ли кивнула, понимай как хочешь, и Надежда поспешно вышла из кухни.

– Опять вы за старое! – упрекнула Татьяна.

– Что-то меня просквозило третьего дня. Вот тут, – показала мать на поясницу. – Так и стреляет, так и стреляет…

Хотела водочный компресс сделать, глядь – а водки-то и нет. Пришла вот к тебе, думаю, выручишь деньгами…

– Это-то да, выручу. Конечно. Но пить-то не обязательно, правда? – и хоть сердясь (да что поделаешь), протянула матери пять рублей.

– Опять она тебя уму-разуму учит? Ох и неугомонная Танька! – На кухню вернулась Надежда. – Я тебе, теть Нюра, скажу по секрету: Танька нас ругает, а сама втихаря пьет… а? – И, зная, как это нелепо, неправдоподобно звучит, Надежда сама и рассмеялась.

– Ее время, – сказала Татьянина мать, – еще не пришло…

– А когда придет, – вставила Надежда, – поздно будет. Так?

Никто ничего не ответил; мать Татьяны была благодарна Надежде в эту минуту и рада бы ей поддакнуть, да побаивалась дочери, поэтому промолчала.

– «Живем, чтобы любить», – усмехнулась Татьяна. – Твои слова?

– Тань, ты делаешь успехи. Дай мне волю – из тебя такая ученица выйдет! Как, теть Нюра, научим Таньку жить?

– Ученого учить… сама знаешь, – польстила мать Татьяне.

Выпили они вдвоем; Татьяна, разумеется, к рюмке не притронулась.

– Слушай-ка, теть Нюра, вот ты жизнь прожила, – начала Надежда. – Много в ней врала?

– Никогда! – обиделась та.

– Врешь! – погрозила Надежда пальцем. – Как раз ты-то и врала всю жизнь. Да и сейчас врешь. Думаешь, я не знаю?

– Угостила – теперь можно обижать старуху?

– А! – махнула рукой Надежда. – Со мной-то ты можешь не прикидываться? Или ты думаешь, я не знаю твою жизнь? Все знаю, все!

«Ну, началось», – тоскливо подумала Татьяна.

Надежда чокнулась со старухой:

– Ты, теть Нюра, благодари Бога, что Татьяна у тебя такая. Я бы на ее месте ох и дала бы вам всем разгону! Обложили девку со всех сторон, каждый для себя выгоду ищет, Анатолий – тот вообще…

– Надя! – не удержалась Татьяна.

– А что Надя, что Надя! Я уже тридцать шесть лет Надя, – ну и что? Не правду, что ли, говорю? Ведь обнаглел…

В коридор вышла Наталья и, не заходя на кухню, громко сказала:

– Ты лучше на себя посмотри! Правду она говорит…

– Чего-о? – Надежда полуобернулась к дочери. – Во, тоже сердитая, – показала она всем на Наталью. – А чего она сердитая, спрашивается?

– Пожалуй, пойду я… – засобиралась мать Татьяны. – Засиделась, загостевалась…

– Ты этих своих, – выразительно кивнула Наталья в сторону комнаты, – сама попросишь или мне с ними поговорить?

– Сколько там на часах? – постучала Надежда по Таниной руке. – А, да, поздно уже, поздно… Счас, Натусик, мы их турнем, что ты, ты не думай, счас мать турнет их, расселись, понимаешь… Да я им… – Надежда с решительным видом направилась в свою комнату.

Мать Татьяны поднялась со стула вслед за Надеждой. Татьяна не стала ее задерживать.

– Ну, спасибо тебе большое! За хлеб, за соль. Что выручила меня. Спасибо, Танечка. – Мать попыталась расцеловать Татьяну в коридоре, но та не любила материнских поцелуев и сделала головой неуловимое движение в сторону, так что они обнялись на прощание, но не расцеловались.

– Андрюхе передай – бабушка в другой раз гостинец принесет. Скажи – выздоровеет бабушка и придет, принесет гостинец.

– Скажу, скажу…

– А худо будет, заходи ко мне. Что-то совсем к старухе дорогу забыла…

– Ты же знаешь, работа, семья, Андрюшка… Голова кругом!

Мать Татьяны кивнула согласно: эх, жизнь наша грешная, суматошная, как не знать… И с этим вышла из квартиры. Татьяна хорошо представляла, как мать радостно сейчас спускается по лестнице с пятого этажа, как, возможно, на какой-нибудь промежуточной площадке, остановившись, перекладывает заветную пятерку в сумке из одного карманчика в другой, как благословляет судьбу, что не повстречалась с Анатолием, которого она не только стеснялась, а – боялась, потому что иной раз, нимало не смущаясь, Анатолий зло и прямодушно бросал в пространство, как бы в никуда: «Опять приживалки в дом повадились…» Когда Татьяна протестовала, Анатолий еще больше раздражался: «Хотите видеться – можешь ходить к ней, а у нас богадельню устраивать нечего!..» Странное дело, Анатолий как будто мстил матери Татьяны, но за что? Даже не мстил, а вымещал на ней все плохое, что накапливается в любой жизни за долгие годы…

Татьяна вернулась к себе в комнату. За столом сидела Наталья, читала книгу. Подняла глаза.

– Не ушли еще эти? – С каким презрением произнесла она последнее слово – «эти»!

– Нет еще, не ушли. – Татьяна села в кресло, вытянув ноги, в тяжелом изнеможении сложив руки на подоле халата. Как она устала от этого бесконечного, унизительного ожидания. Почему она ждет? За что ей эта кара? Почему не может отвлечься, забыть, плюнуть на все? Или на самом деле она такая беспросветная дура?

Татьяна сидела, Наталья читала, Андрюшка спал, а в коридоре был слышен громкий прощальный разговор, глупые слова, шутки, требовательный бранчливый голос Надежды, скоморошье пенье усатого: «Ах, Надя, Надя, Надя…» Потом щелкнул замок, все стихло, Надежда заглянула к ним:

– Спать пойдешь? – это дочери.

Наталья, ни слова не отвечая, поднялась из-за стола, небрежным движением подхватила книгу (Андрей Платонов. «В прекрасном и яростном мире») и демонстративно-гордо прошла мимо матери.

– Спокойной ночи, Тань! Спасибо за приют! – сказала Наталья на прощание.

– Ишь, уколоть хочет, – дурашливо покачала головой Надежда. – Мол, в своей комнате жизни нет, а здесь – пожалуйста, всегда приютят. Ведь глупо, Тань?

– Глупо, – коротко согласилась Татьяна, лишь бы поскорей остаться одной.

Но Надежда, кажется, уходить не собиралась; опять приблизилась к кровати Андрюшки, постояла рядом с ним, склонив голову в умилении. И опять, как совсем недавно, опустилась вдруг на колени, гладила его голову, шептала какие-то глупые пустые слова…

«Нет, я ничего не понимаю, – думала Татьяна. – Я сойду с ума. Я больше так не могу…»

И когда в дверь позвонили, резко, требовательно, она буквально бросилась из комнаты, так велико было в ней напряжение: еще немного, казалось ей, и она в самом деле могла сойти с ума.

– Вы будете Мельникова? – В дверях стояла почтальонка.

– Да, я, – кивнула Татьяна. «Господи, что еще», – тут же пронеслось в ней.

– Вам телеграмма. Распишитесь.

Татьяна расписалась; мягко, как будто не торопясь, закрыла дверь; распечатала телеграмму:

ВЫЛЕТЕЛ СРОЧНУЮ КОМАНДИРОВКУ

БУДУ ДНЕЙ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ

АНАТОЛИЙ

И хотя Татьяна знала: вряд ли все это правда, ох вряд ли, на душе у нее стало легче; уже потому легче, что теперь было ясно, что ждать Анатолия не нужно, нет смысла, и значит, незачем мучиться, изводить себя напрасными и глупыми мыслями. Что бы ни было – ждать теперь бессмысленно. И с этим отчетливым пониманием Татьяна вошла в комнату.

Странное дело, Надежда продолжала стоять на коленях перед кроватью Андрюшки и, кажется, плакала. «О Господи!» – подумала с неожиданным раздражением Татьяна. Только что она ничего не понимала, только что, думалось ей, могла сойти с ума, и вот через несколько минут было совсем другое состояние – разве можно так кривляться в жизни, лить пьяные слезы, ведь это пошло, пошло… как этого не видит Надя, о Господи!

– Я пойду, пойду… – забормотала Надежда, словно услышала внутренний голос Татьяны. – Это я так, Бог знает отчего, просто дура, понимаешь, дура я, и нет никакой любви в жизни, одна ложь, никакой любви…

Надежда, как и мать, попыталась поцеловать Татьяну на прощание, но Татьяна и сейчас счастливо и умело избежала этого, сказала мягко (хотела резче, да не получилось):

– Спокойной ночи, Надя.

– Спокойной ночи, Тань. – И вдруг, как бы желая вмиг отрезветь, помотала головой из стороны в сторону: – Телеграмма? Тебе?

– Да, Анатолий уехал в командировку.

– Понятно… – И в этом «понятно» чудилась то ли усмешка, то ли недоверие.

 

«Пусть думает что угодно. Все равно. Спать, скорей спать…»

Татьяна и в самом деле почувствовала, как ее потянуло в сон (совсем недавно даже и представить себе такое было невозможно), и, как только Надежда вышла, быстро расстелила постель, сбросила халат и юркнула под одеяло. Засыпая, она еще цеплялась мыслью за только что пережитое, такое унизительное, канувшее в небытие ожидание, но теперь это была только мысль, а не боль, не страдание, не унижение. Потом и это все пропало, истаяло в сонной дымке, и, может быть, последнее, на что еще растревоженно откликнулась душа, была мысль об Андрюшке, о самом родном, близком человеке, о сыне, которого она никому никогда ни за что не отдаст, а вы стройте какие угодно козни, но она его не отдаст, нет, нет, он ее, только ее, этот глупый, умный, родной мальчишка…

II. Даниловы

Утром Надежда проснулась с твердым решением: ехать к Феликсу; встала, правда, разбитая, с ощущением ватности в руках и ногах, но мысль о Феликсе явилась четкой: надо ехать к нему. Натальи не было, ушла в школу, в комнате кавардак, стол завален грязной посудой, объедками, окурками; слава Богу – догадалась на ночь открыть форточку: в осеннем воздухе, лившемся с улицы, чувствовалась легкая звончатость. Последнее время, замечала Надежда, она все на свете старалась с чем-нибудь сравнить, вот как сейчас, когда подумала, что воздух – не просто холодный и осенний, а будто есть в нем какая-то звончатость. В душе она знала, что это не более чем игра, но сознательно шла на нее, как бы подготавливала себя к перемене судьбы. Боже, как ей надоели дни сидений в НИИ, в крохотной комнате на пять сомкнутых между собой столов, за каждым из которых сидело по одной несчастной женщине; за одним столом, правда, восседал их непосредственный начальник, всегда улыбающийся и лоснящийся, как блин, Федор Федорович Круглов, донельзя развративший женщин своего маленького подопечного отдела попустительством, небесно-лазоревым добродушием (опять сравнения, невольно подумала Надежда), глубокими философскими замечаниями: «Что ни делай, а фрезерный станок, бабоньки, на крыльях не полетит…» (их НИИ занимался проблемой усовершенствования фрезерных и строгальных станков). Исходя из своей философии, Федор Федорович разрешал женщинам отлучаться с работы практически в любое время дня, чем те и пользовались без всякого зазрения совести; пользовалась этим, конечно, и Надежда. Иной раз, правда, ее охватывал странный мистический ужас: Господи, думала она, ну провались наш злосчастный отдел (графики и ретуширования) хоть сквозь землю – изменится ли что-нибудь в мире, пусть не в мире, а хотя бы в их НИИ?! И, честно отвечая себе, решала: ничего не изменится. Она видела, как на столе Федора Федоровича изо дня в день росла папка с графиками и чертежами, он ставил решительную резолюцию, после чего папки перекочевывали на стол к Надежде, официально – замначальника отдела. И вот Надежда, человек с высшим образованием, пять лет проучившаяся в политехническом институте, за каких-нибудь десять – пятнадцать минут сверяла чертежи с оригиналами, подчеркивала неувязки и несовпадения, расписывалась и передавала папки Аде. Пышнотелая, флегматичная, с томными глазами, техред Ада, сутью которой были мечты о настоящих мужчинах с Кавказа и за которой, кроме того, водилась страсть навязывать всем мысли о православии и русских самобытных подлинных иконах (в чем, разумеется, они ни бельмеса не разбиралась и никогда бы не смогла ответить даже на простейший вопрос: христиане ли католики?), так вот эта Ада полдня, а то и весь день могла не ударить палец о палец, а затем в одну минуту поставленным каллиграфическим почерком намечала карандашом подписи к схемам и рисункам, расписывалась, ставила дату, и папки перекочевывали к Люсе. Собственно говоря, Люся была единственным практическим работником в отделе (а именно – графиком), она быстро дочерчивала и прочерчивала тушью все, что было нужно, затем закрепляла тушь, протравливала рисунки раствором йода, сушила – и на этом работа отдела кончалась. Люся все делала быстро, всегда торопилась то в магазин, то домой (и туда, и сюда Федор Федорович отпускал ее с легкой душой: у Люси, в общем-то молодой, тридцатилетней женщины, было трое детей, и она вечно куда-то спешила, за собой почти не следила, о мужчинах не говорила, про любовь не вспоминала, голову помыть и сделать прическу и то для нее было целой проблемой), но по сути дела Люся тащила на себе работу отдела, и поэтому ей позволялось и прощалось все. В отделе к тому же числилась еще одна сотрудница – художница Зоя, худая, желчная, вечно брюзжащая женщина, ненавидящая мужчин до спазм в горле; а ненавидела их скорей всего потому, что они ни при каких обстоятельствах не обращали на нее никакого внимания. В отделе подозревали: уж не девственница ли она?.. Вообще-то Зоя принадлежала отделу художественного оформления, но практически осуществляла связь между своим отделом и отделом графики, поэтому и сидела у них в комнате.

И вот в таком отделе Надежда работала, в таком отделе день за днем пролетала ее жизнь, – жизнь ли это? Однообразная, жестокая в своей бессмысленной череде копеечная работа…

Работа, которую Надежда в глубине души ненавидела.

Ненавидела Федора Федоровича. Ненавидела Зою. Не выносила Аду. И только на Люсю смотрела с некоторой оторопью, а иногда и с завистью: трое детей, загнанная как лошадь, а надо же – никогда не жалуется, никакого не клянет, ни о ком не вздыхает и только всегда спешит, спешит, спешит… Честное слово, какая-то загадка.

Надежда перемыла посуду, влажной тряпкой протерла в комнате паркетный, покрытый лаком пол (Феликс постарался когда-то), вытрясла на балконе коврики; включила музыку; села пить густой, свежезаваренный чай…

Как хорошо, когда в комнате чисто, музыка, никого нет, а на столе дымится чашка ароматного чая…

Надежда пила чай; набрала номер отдела.

– Федор Федорович? Привет. Что новенького?.. Это хорошо. У меня? Все в порядке. Просто задержусь немного. Да, кое-какие дела. Приеду после обеда. Ну, салют!

«Надо же, и не спросит ничего. Какая деликатность…»

Несколько дней назад Надежда написала заявление – прошу уволить по собственному желанию. В отделе всполошились: как, да что, да почему… Надежда правду никому не объяснила, сказала только, что якобы переходит на работу к мужу, к Феликсу… Прозвучало это довольно убедительно – Феликс заведовал экспериментальной лабораторией на заводе подъемно-транспортного оборудования, и поскольку Надежда, подавая заявление, была как будто расстроена (а как же, переживает, столько лет проработали вместе в отделе, такие все прекрасные, деликатные люди, один Федор Федорович чего стоит, душа человек, сама доброта, о женщинах и говорить не приходится, такие все славные, умные, сердечные…), особых вопросов Надежде не задавали, решили: все успеется. Когда надо – Надежда, родная душа, сама все расскажет…

Но разве могла она сказать им правду? Услышь они, что она задумала, небось не поверили бы ушам своим…

Попив чаю, Надежда быстро собралась, постучала на всякий случай в комнату Татьяны. Там, конечно, никого не было: на работу Татьяна уходила рано, к тому же Андрюшку надо отводить к семи часам в детский сад. Что она хотела спросить у Татьяны? Сама не знала. Просто давило смутное чувство вины перед ней: плела вчера в ее комнате какую-то ахинею, плакала, на коленях стояла… В самом деле, что ли, в киноактрисы готовится? Черт знает что… Стыдно перед девчонкой, ведь Татьяна – совсем молоденькая, девчонка по сравнению с Надеждой, и вот на тебе… отмочила вчера… Вспомнилась к тому же Наталья, и под сердцем заныло тягучей, больней… Как найти с дочерью общий язык? Что-то нежное, хрупкое, неуловимое в их отношениях как будто ускользнуло куда-то во мрак. В их совсем еще недавней близости, чувстве родства, взаимном понимании образовалась трещина, если не пропасть, – и что теперь делать, как исправить положение?

Одно она поняла сегодня утром отчетливо: надо увидеться с Феликсом, поговорить с ним. Дай только, Господи, сил и терпения разговаривать с мужем спокойно, не сбиваться на упреки, не вспоминать прошлые обиды. Просто поговорить, посоветоваться, что делать, как жить дальше…

Дверь ей открыл сам Феликс: у него были до локтей засученные рукава, мокрые ладони, кой-где на руках обсыхала мыльная пена.

– Пеленки стираю, – ответил он на немой вопрос Надежды; при этом улыбнулся, но не виновато и не смущенно, как ей хотелось бы, а спокойно, даже с некоторой гордостью. «Ну-ну», – подумала Надежда насмешливо, а вслух сказала:

– К тебе можно? – как будто не увидела ни мыльной пены на руках и не услышала никаких слов про пеленки. Вообще-то ее подмывало сразу съязвить, сказать что-нибудь вроде: «Как всегда, в няньки записался? Господи, когда только переведутся мужики в юбках…» – но не стала ничего говорить, чтобы не обострять разговор с самого начала. Не затем шла, нет, слава Богу, не затем.

– Могла бы и не спрашивать. Проходи. Я сейчас… – Он показал ей на комнату, а сам нырнул в ванную. Надежда сняла плащ, сапоги. В коридор, на звук голосов, вышла Светлана.

– Ой, тетя Надя! Здравствуйте!

– Привет, Светлячок! – Надежда почти всегда звала так Светлану. – Ну, показывай своего богатыря. Как он?

– Такой беспокойный, целыми ночами кричит… Руки отваливаются, качаю его, качаю…

– Зря к рукам приучаешь. – «Ну зачем я это говорю? О Господи!» – Потом не отвадишь его.

– А что делать? Не спит. Кричит. Пойдемте, покажу его…

Светлана повела Надежду в свою комнату.

– Бабушка как? – почему-то шепотом спросила Надежда, когда проходили мимо закрытой комнаты Евгении Петровны. «Черт знает что, – подумала тут же. – Никогда не могу быть самой собой в этом доме».

– Болеет. – И на вопросительно-удивленный взгляд Надежды добавила: – Простыла. Температуру сбили, сейчас спит…

«Вечно ее угораздит», – с непонятным раздражением – ну почему? – подумала Надежда, а для Светланы сказала:

– У меня сушеная малина есть. Может, принести? Чай с малиной очень помогает…

– Не надо, спасибо. У нас малиновое варенье есть. Только бабушка сейчас ничего не хочет, говорит: оставьте меня в покое.

«Оставьте ее, видите ли, в покое…» – подумала Надежда, сказав:

– Все больные всегда капризничают…

В комнате Светланы в детской кроватке безмятежно и совершенно спокойно спал Ванюшка. Он был не просто запеленут, а завернут в голубой теплый кружевной конверт: виднелся лишь рот да кнопка по-смешному вздернутого носа. Надо сказать, в комнате не только форточка, но и окно были распахнуты («Закаляем», – сказала Светлана), так что смотреть долго не пришлось. Надежда, признаться, не испытывала никакого умиления, вообще никаких чувств, все это было чужое для нее, изначально чужое, и она ничего не могла поделать с собой, однако она хорошо знала, что промолчать в такой ситуации – верх оскорбления для любой матери, и поэтому как можно искренней, теплей сказала:

– Знаешь, Светлячок, а он заметно подрос…

– Правда? – обрадовалась Светлана.

– И лицо стало… осмысленное… как у взрослого…

Ванюшке шел четвертый месяц, и, наверное, недели три-три с половиной Надежда не видела его; стало быть, ничего удивительного, что он подрос и что лицо изменилось, – так и было на самом деле: выходит, Надежда как будто и не лгала.

– Я когда кормлю его, глупыша, знаете, тетя Надя, он чмокает и так серьезно, строго смотрит на меня… – улыбалась Светлана, почти счастливая от слов Надежды. – Я говорю: глупыш, ну, чего так смотришь на маму, боишься, что грудь отберу, да? Не бойся, дурачок, ешь, пока хочется, вон у меня молока сколько, так и бежит, так и катится…

Рассказывая, Светлана показывала на халат: действительно, то здесь, то там явственно различались струйки-дорожки сочащегося в избытке молока. Надежда окинула Светлану внимательным, потайным взглядом: сколько света, счастья, неподдельной радости исходило от нее, и вся она – всегда такая милая, хорошенькая, приветливая – еще больше расцвела, хотя, казалось бы, как можно стать краше, чем она была? Но она стала, стала краше, и это отдавалось в сердце Надежды невольной завистью, похожей даже на боль…

Они пришли на кухню, и Светлана на правах хозяйки сразу поставила на газовую плиту чайник.

– Ой, Светлячок, я ничего не хочу. Только что из-за стола, – стала отказываться Надежда.

– Но как же? – удивилась Светлана. – Нет, так нельзя…

У нас, кстати, от вчерашнего торт остался. «Прага». Хоть кусочек попробуете, тетя Надя… такая вкуснятина!

– А что вчера было?

– Три с половиной месяца Ванюше исполнилось. Ой, представляете, три с половиной уже! Поверить не могу.

– Погоди, Светлячок, оглянуться не успеешь – ему три года стукнет…

На кухню, держа в руках таз, в котором ворохом лежало детское белье, вошел Феликс.

 

– Чайник поставили? Молодцы, – улыбнулся он улыбкой человека, который только что закончил хорошее полезное дело.

– Папа, дай я развешу, – взялась за тазик Светлана.

– Нет уж, позвольте-ка сделать это мне! – Надежда решительно забрала у Феликса тазик – она терпеть не могла, когда Феликс занимался женской работой, порой просто ненавидела его за это. Почему? Ведь знала, что он делает все искренне, то ли нравится ему, то ли исконная внутренняя привычка – помогать всем, кому тяжело в данную минуту, – знала, а ничего поделать с собой не могла, воспринимала как некий укор не только ей одной, а всем женщинам, которые сами не могут или не умеют справиться с делами.

Надежда взобралась на табуретку, тазик поставила на холодильник – чтоб был повыше, брала пеленку, или распашонку, или простынку, крепко, почти зло встряхивала их, потом вешала на веревку над газовой плитой, закрепляя белье прищепками.

Заплакал Ванюшка; Феликс было рванулся из кухни, но Светлана опередила его:

– Па, ну чего ты? Я сама…

– A-а, ну да, да. – Плач Ванюшки Феликс переносил тяжелей всех: стыдно признаться, но у него как будто сердце обрывалось, когда он слышал его жалобный слезный голос.

«Ну, а как же: дедушка, – ядовито усмехнулась про себя Надежда. – Дедушка! Господи! Ну и чему тут радоваться? Чем гордиться? Чего с ума сходить?..»

Надежда развесила белье, а Феликс, пока из комнаты доносился плач Ванюшки, не находил себе места, то сядет, то встанет, и как же остро, ощутимо остро, до боли в сердце ненавидела его в эти секунды Надежда!

– Между прочим, – сказала она, – я ушла с работы. – Она знала: уж этим-то она обязательно проймет его.

Но Феликс откликнулся на ее слова не сразу, как бы не совсем понял их, а когда понял, уловил смысл, то и в самом деле разволновался, верней – взъярился:

– Ты что, с ума сошла?!

– А что? Сказала, что перехожу к тебе в лабораторию. Под твое начало.

Несколько секунд он смотрел на нее молча.

– Мне бездельницы не нужны.

– Ну ты! – отпарировала она зло. – Кандидат каких-то там непонятных наук. Ты не очень-то! – И тут же пожалела о сказанном: «Ну зачем опять? Господи, какая дура. Просто беспросветная, Господи…»

Взгляды их скрестились, как шпаги; но Феликс всегда был сдержанней Надежды, он понял – что-то с ней не то, простил ей ее слова, спросил как можно ровней:

– Что случилось?

– Ничего. Просто написала заявление. По собственному желанию.

– Почему?

– Потому что надоело быть бездельницей, как ты правильно заметил. Вот так уж сыта. По горло. Под самую завязку! – Она резанула ребром ладони по шее.

– А если серьезно?

– Разве тебя когда-нибудь интересовала моя жизнь всерьез? – А про себя подумала: «Ну вот, опять завожусь… Нет, так и помру дурой…»

– Всегда интересовала, – ответил Феликс.

– Всегда тебя интересовала только твоя жизнь. Жизнь родной мамочки. Жизнь Светланы. А теперь еще – внука. А наша с Наташей жизнь для тебя никогда ничего не значила.

– Еще что скажешь?

– А то и скажу, что где-то ты хорош, а где-то тебя днем с огнем не сыщешь!

– Мы развелись, и ты сама в этом виновата.

– А в чем виновата Наташа?

– Она – ни в чем. Ей просто не повезло, что у нее такая мать.

– Зато повезло с отцом.

– Чего ты от меня хочешь?! – спросил он резко, в упор; ему надоело это фехтование словами.

Господи, если бы когда-нибудь она смогла ответить на этот вопрос! Если бы когда-нибудь ей дали возможность ответить на предельной искренности, глубоко, прямо! Впрочем, кто не дает ей такой возможности? Просто она не в силах ответить на элементарный вопрос: чего она хочет от него?! Не в силах! Она хотела его самого, всего, со всеми его слабостями и достоинствами, чтобы он принадлежал только ей, ей безраздельно, не могла она делить его с кем-то, делить и знать, что ей принадлежит только одна какая-то, ничтожная часть этого человека, она не рассчитала свои силы, вышла замуж за человека, у которого была семилетняя дочь, у которого глубоко в сердце свило себе гнездо глубокое горе: умерла первая жена, о нет, Надежда не жалела его, нет, она вышла замуж за него не из жалости, она любила его, как трудно было даже представить, что так можно любить на свете, но она не рассчитала свои силы, у него осталась мать, осталась дочь, он рвался между ними – между любимыми, а она тогда еще не знала, что это такое – когда любимый принадлежит тебе не весь, когда он рвется на части, она не думала, что любовь любимого к другим – это страшная казнь, потому что в какой-то момент ты осознаешь: ты – не весь мир для него, ты – не начало и не конец его жизни, ты – это ты, не больше, а тебе хочется большего, тебе хочется, чтобы никого, кроме тебя, не было для него на свете… Никого!

Так чего же она хочет от него?!

Именно этого – его самого. Целиком. Безраздельно. Но как раз это-то и невозможно на свете.

– Неужели между нами все кончено? – после долгой паузы удрученно спросила Надежда.

– У нас есть Наташа.

– Да, Наташа… – Она чувствовала, как незаметно начинают подбираться к глазам слезы, но сдержала себя, пересилила. – Кстати, я пришла к тебе поговорить о Наталье.

– Что случилось?

– Она стала невозможной. Грубит. Забросила учебу. Уходит из дома…

– Ты сама в этом виновата. Перестань водить в дом компании. Возьми себя в руки.

– А ты?

– Что – я?

– Ты ни в чем не виноват?

– Я бы с удовольствием забрал ее у тебя. К сожалению, это невозможно…

– Ты бы с удовольствием лишил меня всего и заточил в тюремную камеру. В одиночку. Или бросил на съедение крокодилам…

– У меня никогда не было такой богатой фантазии, как у тебя.

– Спасибо за комплимент.

– Пожалуйста.

Господи, о чем они говорят? Как выбраться из этого заколдованного круга взаимных подковырок и упреков, пустых, обидных, унизительных препирательств? Когда, почему случилось это? С чего началось? Ведь любили когда-то, как еще любили друг друга…

Вошла Светлана.

– Папа, чайник вовсю кипит, а вы сидите…

– Правда, – удивленно проговорил Феликс. Чайник не просто кипел – он всю кухню наполнил паром, даже окна отпотели. Надо же, ничего не замечали, пока разговаривали. – Сейчас, сейчас, – засуетился Феликс.

– Ладно уж, я сама заварю, – улыбнулась Светлана. – Сидите разговаривайте…

– Очень жаль, Светлячок, – вздохнула Надежда, – но мне уже некогда. Я ведь с работы отпросилась, всего на час. Надо идти.

– А как же торт, тетя Надя? Это «тетя Надя» всегда резало слух Надежде, особенно когда Светлана выросла. Тринадцать лет разницы – двадцать три и тридцать шесть, – ну какая она для Светланы «тетя»? И все-таки иначе Светлана никогда не называла ее, даже в лучшие дни и годы.

– В другой раз, Светлячок. – Надежда поднялась из-за стола. – Как-нибудь загляну вечерком. Вместе с Натальей. Посидим, поговорим.

– Только обязательно, тетя Надя! И Владик будет дома. – (Владик – это муж Светланы, студент; сейчас он был в институте.)

– Договорились. Ну, до свиданья! – Надежда поцеловала Светлану в щеку. Взглянула вопросительно на Феликса.

– Пойдем, я провожу тебя. – Феликс поднялся со стула.

Проводил, естественно, только до двери. «Большего, конечно, не заслуживаю…» – подумала Надежда с горькой усмешкой. Снова взглянула на него – стояли у распахнутой двери, оба чувствовали неловкость прощальной минуты.

– К нам решил совсем не заходить?

– У тебя плохая память. Я бываю у вас каждую неделю. Не меньше двух раз.

– На прошлой неделе не был ни разу.

– Мама приболела.

– Понятно. Передавай ей привет! – Она насмешливо – специально насмешливо – улыбнулась. – Ну, бывший муженек, до свиданья, что ли?!

– До свиданья, Надя.

– Ого! В первый раз сегодня назвал по имени.

– Разве? Извини. Грубею.

– То-то! – Она улыбнулась – легко, широко, свободно, улыбкой женщины, которая не знает ни горечи, ни обид, ни поражений. Впрочем, вряд ли удалось обмануть Феликса – уж кого-кого, а ее-то он изучил за годы совместной жизни.

Дверь закрылась, Надежда сделала первый шаг по лестнице, лицо ее исказилось от внезапной гримасы, и крупные частые слезы покатились из глаз. Вышла на улицу – слезы побежали еще сильней…

Горькая обида давила ей сердце. Такая тяжесть на душе, такая безысходная тоска… И слезы… Сколько в них было сладости, праведности, как они омывали душу жалостью к самой себе: они терзали и мучали, но в них одних было сейчас утешение и успокоение…