Czytaj książkę: «О политике, кулинарии и литературе», strona 3
Рецензия на книгу Адольфа Гитлера «Майн Кампф»6
В наши дни события следуют одно за другим с поистине калейдоскопической быстротой. Всего год назад издательство «Херст и Блэкет» – без изъятий и цензуры – опубликовало книгу «Майн Кампф», причем сделано это было с явно прогитлеровских позиций. Судя по всему, и предисловие, и примечания переводчика явно стремились смягчить варварскую свирепость книги и представить Гитлера, по возможности, в выгодном свете. В то время Гитлер все еще считался вполне респектабельным. Он подавил немецкое рабочее движение, и за это владельцы собственности были готовы простить ему почти все. Левые и правые дружно и наперегонки повторяли весьма убогий пассаж, что национал-социализм – это всего лишь версия консерватизма.
Потом вдруг оказалось, что Гитлер вовсе не респектабелен. В результате «Херст и Блэкет» выпустило второе издание книги в другой обложке, на которой значится, что весь доход от продажи книги пойдет на нужды Красного Креста. Тем не менее, судя по идеологическому содержанию книги, трудно поверить в то, что в изначальных целях и взглядах Гитлера произошли какие-то изменения. Если сравнить его высказывания годичной давности с тем, что он говорил пятнадцать лет назад, то в первую очередь поражает косность его мышления, статичный взгляд на мир. Это застывшее кредо маньяка, на которого вряд ли повлияют сиюминутные политические маневры, исполняемые с позиции силы.
Вероятно, с точки зрения Гитлера, русско-германский пакт означал всего лишь изменение графика. В плане, изложенном в «Майн Кампф», предполагается сначала сокрушить Россию, после чего наступит очередь Англии. Теперь, как выяснилось, Англии приходится иметь дело с Гитлером первой, потому что Россию оказалось легче подкупить. Но очередь России наступит, когда с шахматной доски будет сброшена Англия – без сомнения, Гитлер именно так себе это и представляет. Сложится ли все это так или как-то по-другому, конечно, другой вопрос.
Предположим, что гитлеровская программа будет выполнена. То, что он планирует на столетие вперед, – это создание монолитного государства, населенного 250 миллионами немцев, наделенных избытком «жизненного пространства» (то есть раскинувшегося до Афганистана или где-то в том регионе). Это будет устрашающе безмозглая империя, в которой никогда ничего не происходит, если не считать воспитания молодых людей для войны и превращения их в неиссякаемые запасы пушечного мяса. Но как получилось, что он смог сделать всеобщим достоянием этот чудовищный замысел? Самое легкое объяснение – на какой-то стадии его карьеры он получал финансирование от магнатов тяжелой промышленности, которые видели в нем того, кто сокрушит социалистов и коммунистов. Но они не стали бы его поддерживать, если бы он к тому времени уже не создал мощное движение. Помимо этого, ситуация в Германии с семью миллионами безработных была, очевидно, благоприятна для демагогов. Но Гитлер не смог бы устоять против множества своих соперников, если бы не магнетическая притягательность его личности, которую мог ощутить любой, читая даже неуклюжие пассажи «Майн Кампф». И эта магнетическая сила действовала еще эффективнее, когда он произносил свои речи.
Должен констатировать, что я никогда не испытывал антипатию к Гитлеру. С тех пор, как он пришел к власти, – до этого я, почти как и все, заблуждался, считая, что как политик он не имеет никаких перспектив, – я понимал рассудком, что, несомненно, убил бы его, если бы смог до него дотянуться, но при этом не чувствовал к нему личной неприязни, личной ненависти. Факт в том, что ему всегда была присуща какая-то необъяснимая привлекательность. Это чувствуешь, когда смотришь на его фотографии – а я особенно рекомендую фотографию на форзаце издания «Херст и Блэкет», где Гитлер изображен во времена своей коричнево-рубашечной молодости.
Патетика, пафос, лицо собаки, лицо человека, страдающего от невыносимых несправедливостей. Оно в куда более мужественных тонах воспроизводит атмосферу бесчисленных изображений распятого Христа, и практически нет сомнений в том, что именно таким видел себя и сам Гитлер. Исходная личная причина его недовольства миром может лишь угадываться; но это недовольство, эти претензии явно присутствуют. Он мученик, он жертва. Прометей, прикованный к скале, приносящий себя в жертву герой, который в одиночку борется с непреодолимыми силами. Если бы он убил мышь, то ему удалось бы представить ее драконом. Создается впечатление, что он, как Наполеон, сражается с судьбой, что он не сможет выиграть, но каким-то образом ты уверен, что он этого заслуживает. Притягательность такой позы, конечно, бесспорна – не меньше половины художественных фильмов посвящены этой теме. Кроме того, ему удалось разоблачить всю фальшь гедонистического отношения к жизни. Почти все западные мыслители и все без исключения «прогрессивные» мыслители утверждали, что человек не желает ничего, кроме удобств, безопасности и отсутствия страданий. При таком взгляде на жизнь в ней, например, нет места патриотизму и воинской доблести. Социалист сильно расстраивается, видя, как его дети играют в солдатики, но он не способен придумать адекватной замены оловянным солдатикам; оловянные пацифисты явно не способны выступать в аналогичной роли.
Гитлер с его безрадостным мрачным мировоззрением ощущает это особенно остро. Он знает, что человеку нужны не только комфорт, безопасность, короткая рабочая неделя, гигиена, контроль рождаемости и вообще здравый смысл. Людям, по крайней мере иногда, нужны борьба и самопожертвование, не говоря уже о барабанах, флагах и парадных изъявлениях верности. И если оставить в стороне экономическую теорию фашизма и нацизма, то с психологической точки зрения они намного выигрышнее любой гедонистической концепции жизни. Возможно, то же самое верно в отношении милитаризованной сталинской версии социализма. Все три великих диктатора только укрепили свою власть, возложив на свои народы невыносимое бремя. В то время как социализм и даже капитализм (пусть и не так охотно) обещают людям: «Я предлагаю вам хорошую жизнь», Гитлер заявил им: «Я предлагаю вам борьбу, опасности и смерть» – и в результате вся нация склонилась к его ногам.
Возможно, что позже людям это надоест и они изменят свое мнение, как это было в конце прошлой войны. После нескольких лет бойни и голода популярным лозунгом становится: «Величайшее счастье для подавляющего большинства». Но в настоящий момент побеждает другой лозунг: «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Теперь, когда мы воюем с человеком, отчеканившим его на своих скрижалях, нам не следует недооценивать его эмоциональную привлекательность.
1940 год
Новые слова
В наше время появление новых слов – процесс трудоемкий и постепенный.
Я где-то читал, что английский язык за год приобретает около шести слов, а теряет около четырех. Причем никакие новые слова не придумываются целенаправленно, если не считать названий материальных предметов. Слова для абстрактных понятий вообще никогда не образуются заново, хотя старые слова (например, «кондиция», «рефлекс») иногда могут приобретать новые значения с научной целью.
Мое предложение заключается в следующем: нужно составить словарь из нескольких тысяч слов, которыми можно обозначить те части и грани нашего опыта, которые сейчас не имеют словесного обозначения в языке. Эта идея может столкнуться с некоторыми возражениями, но я постараюсь справиться с ними по мере их возникновения. Для начала нужно определить цели, для которой требуются новые слова.
Каждый мыслящий индивид давно мог прийти к выводу: наш язык практически бесполезен для описания внутренних переживаний.
В целом давно замечено, что талантливые писатели (например, Троллоп и Марк Твен) начинают свои автобиографии с декларации о том, что они не собираются описывать свою внутреннюю жизнь, поскольку она по природе своей не поддается описанию.
Итак, когда мы имеем дело с чем-то неконкретным или невидимым (а иногда даже и с видимым, обратите, к примеру, внимание на то, как сложно описать чью-либо внешность), мы обнаруживаем, что слова имеют такое же отношение к реальности, как шахматные фигуры к человеческим существам.
Возьмем очевидный случай, не допускающий второстепенных толкований, – сновидения. Как можно их описать? Понятно, что вы никогда их не опишете, потому что в нашем языке просто нет слов для передачи атмосферы сновидений. Конечно, можно набросать приблизительную фактологическую фабулу сновидения. Вы можете сказать: «Мне снилось, что я иду по Риджент-cтрит с дикобразом в котелке» и все такое прочее, но это не реальное описание сна.
И даже если психолог интерпретирует ваш сон в понятиях «символов», то он все равно прибегает к технологии гадания, так как реальное качество сновидения, качество, которое придает дикобразу его единственное и неповторимое значение, выходит далеко за пределы слов. В самом деле, описание сна – это то же самое, что Боновские7 переложения латинских и греческих стихов; это лишенный смысла пересказ, понятный только тому, кто читал оригинал.
Я выбрал сновидения как пример, который не подлежит обсуждению, но если бы неописуемыми были только сновидения, то не стоило бы вообще упоминать эту проблему.
Но, как выясняется снова и снова, бодрствующий разум не так разительно отличается от разума спящего, как нам представляется – или мы притворяемся, что представляется. Это верно, что по большей части наши мысли во время бодрствования являются вполне разумными – то есть в нашем сознании существует своего рода шахматная доска, по которой, подчиняясь законам логики и законам речи, двигаются наши мысли – логически и вербально. Мы используем эту часть нашего сознания (разума) для решения однозначно интеллектуальных проблем, и мы привыкли думать (то есть думать во время этой игры в ментальные шахматы), что это и есть все наше сознание, весь наш разум.
Но очевидно, что это далеко не так.
Хаотичный невербальный мир сновидений никогда не покидает наше сознание, и если здесь вообще уместны какие-либо расчеты, то я осмелюсь предположить, что приблизительно половина нашего бодрствующего мышления принадлежит этому ареалу.
Определенно, сновидческое мышление правит балом даже тогда, когда мы стараемся мыслить вербально; оно влияет на вербально оформленные мысли, и именно оно, это сновидческое мышление, делает нашу внутреннюю жизнь столь ценной.
Проанализируйте свои мысли в каждый данный момент времени. Главным в их движении будет поток безымянных вещей – они настолько безымянны, что начинаешь сомневаться, можно ли называть это мыслями, образами или ощущениями. Во-первых, есть объекты, которые вы видите, и звуки, которые вы слышите, и эти явления поддаются словесному описанию, но они же, проникая в ваше сознание, становятся чем-то совершенно иным и абсолютно неописуемым8. И, помимо этого, есть подобная сновидению жизнь грез, которую ваше сознание беспрерывно творит для себя, – и несмотря на то, что бóльшая часть ее тривиальна и очень скоро забывается, она, именно она, содержит прекрасное, забавное и так далее, выходящее за пределы того, что вообще можно выразить словами.
Между тем эта невербальная часть сознания является, пожалуй, самой важной его частью, ибо она есть источник почти всех мотиваций. Все предрасположенности, все неприязни, все эстетические оценки, все понятия о справедливом и несправедливом (эстетические и моральные рассуждения неразрывно связаны между собой) продиктованы чувствами, и мы признаем, что они тоньше слов.
Когда вас спрашивают, почему вы делаете или не делаете то-то и то-то, то вы неизбежно понимаете, что истинную, реальную причину невозможно облечь в слова, даже если у вас нет намерения ее скрыть; следовательно, вы рационализируете свое поведение, а это в той или иной степени нечестно.
Не знаю, сможет ли это кто-нибудь признать, но некоторые люди даже не подозревают, что на них влияет их внутренняя жизнь, или вообще не догадываются, что она у них есть. И это неоспоримый факт. Я замечал, что многие люди не смеются, пребывая в одиночестве, а я полагаю, что если человек не смеется в одиночестве, то его внутренняя жизнь относительно бесплодна. Тем не менее у каждого индивида есть внутренняя жизнь, и он сознает практическую невозможность понимания других, как и понимания другими его самого – в общем, он сознает звездную изоляцию, в каковой обитают все человеческие существа. Почти вся литература – это попытка выбраться из этой изоляции окольным путем, так как использование прямых смыслов слов в их первичном значении почти бесполезно.
«Имажинистское» письмо – это своего рода фланговая атака на позиции, неприступные с фронта. Писатель, пытающийся сотворить что-то не холодно «интеллектуальное», очень немногое может сделать с помощью слов в их первичном значении. Он достигает желаемого эффекта – если достигает – используя слова хитроумно-окольными способами, полагаясь на ритмику, модуляции и так далее, как в устной речи он полагался бы на тональность и жесты. В случае поэзии – это слишком хорошо известно, чтобы об этом спорить.
Ни одному человеку, мало-мальски понимающему поэзию, даже в голову не придет, что это двустишие описывает реальные в своем «словарном» смысле события. Принято считать, что это двустишие отсылает к событиям, связанным с королевой Елизаветой, которая благополучно преодолела серьезные испытания.
Словарное значение имеет, как и почти всегда, какое-то отношение к реальному событию, но не большее, чем отношение описания картины к самой картине. То же самое касается и прозы, mutatis mutandis10. Возьмем для примера роман, который, по видимости, не имеет ничего общего с описанием внутренних переживаний, такой, который называют «правдивой историей». Например, пусть это будет «Манон Леско».
С какой целью автор придумывает весь этот скучный вздор о ветреной девице и беглом аббате? Потому что у автора есть определенное представление, точка зрения, иллюзия – назовите это как угодно, и он знает, возможно, по своему опыту, что нет никакого смысла излагать эту иллюзию, описывая ее так, как описывают речного рака в учебнике по зоологии. Но, отказавшись от такого описания, он изобрел нечто другое (в данном случае – плутовской роман: в другую эпоху он выбрал бы иную форму), и он смог передать иллюзию или хотя бы часть иллюзии.
Писательское искусство, на самом деле, заключается по большей части в умении искажать слова, и, я бы даже сказал, что чем менее очевидно это искажение, тем тщательнее оно исполнено.
Ведь писатель, который, по всей видимости, искажает слова, отклоняясь от их смысла (например, Джерард Мэнли Хопкинс), в действительности, если присмотреться внимательнее, делает отчаянную попытку использовать их абсолютно прямолинейно. В то время как писатель, который, как кажется, вообще не прибегает к трюкам, например сочинители старинных баллад, наносит особенно изощренный фланговый удар, хотя в случае сочинителей баллад это, несомненно, происходит неосознанно.
Конечно, мы слышим массу заклинаний на тему о том, что всякое хорошее искусство «объективно» и что каждый истинный художник хранит свою внутреннюю жизнь при себе. Но те, кто утверждает это, имеют в виду нечто совсем другое. Они имеют в виду, что хотят, чтобы внутренний мир выражался исключительно косвенными способами, как в балладе или в «правдивой истории».
Слабость окольного метода, не говоря уже о его сложности, заключается в том, что обычно он терпит неудачу. Для всякого, кто не является выдающимся художником (а возможно, и для них тоже), инертность слов приводит к неизбежной фальсификации. Написал ли кто-нибудь когда-нибудь любовное письмо, в котором он сказал бы именно то, что намеревался сказать?
Писатель фальсифицирует себя – как намеренно, так и непреднамеренно. Намеренно – потому что случайные свойства слов постоянно искушают его и отпугивают от смысла, который он собирался в них вложить. Он ухватывает идею, пытается ее выразить, а затем из возникшей мешанины слов сам по себе начинает формироваться узор, причем более или менее случайно. Это не тот узор, которого хотел добиться автор, но он, как правило, не получается ни вульгарным, ни неряшливым; это «хорошее искусство». Автор одобряет его, потому что «хорошее искусство» – это более или менее таинственный дар небес, и жаль расходовать его понапрасну, если он присутствует сам по себе. Но разве не каждый, обладающий хотя бы крупицей ментальной честности, сознает, что лжет сутками напролет, как устно, так и письменно, в случае если ложь поддается художественной обработке, а правда – нет?
Однако если слово представляет значение так же полно и точно, как высота, помноженная на основание, представляет площадь параллелограмма, то по крайней мере отпадает необходимость лжи. Но в сознании читателя или слушателя есть и дальнейшая фальсификация, потому что слова – это не прямые проводники мышления, и читатель все время видит смыслы, которых там нет. Уместной иллюстрацией этого тезиса является наша предположительная высокая оценка иностранной поэзии.
Судя по «Vie Amoureuse du Docteur Watson»11, написанной зарубежными критиками, мы знаем, что истинное понимание иностранной литературы почти невозможно. Тем не менее совершенно невежественные люди утверждают, что получают – и они на самом деле получают – огромное удовольствие от поэзии на иностранном или даже мертвом языке.
Очевидно, что это удовольствие может быть получено от чего-то, чего автор никогда не имел в виду, возможно, от чего-то, что заставило бы его перевернуться в гробу, если бы он узнал, что это ему приписывают.
Я повторяю самому себе: «Vixi puellis nuper idoneus»12, и повторяю это беспрерывно в течение пяти минут – из-за красоты слова «idoneus»13. Тем не менее, учитывая культурную и эпохальную пропасть, мое плохое знание латыни и тот факт, что никто не знает, как говорили римляне, возможно ли, что я наслаждаюсь именно тем смыслом, какой вкладывал в свой стих Гораций?
Например, я прихожу в экстаз от красоты картины только потому, что кто-то случайно плеснул на нее краской и оставил пятно спустя двести лет после ее написания. Заметьте, я не утверждаю, что ценность искусства станет выше, если слова начнут более надежно передавать смысл. Насколько я могу судить, примитивизм и расплывчатость языка способствуют расцвету искусства. Я всего лишь критикую слова за то, что они не справляются с функцией проводников мысли. И мне кажется, что с точки зрения точности и выразительности наш язык так и остался в каменном веке.
Решение, которое я предлагаю, заключается в изобретении новых слов, изобретении столь же целенаправленном, как изобретение нового автомобильного двигателя. Предположим, что существует словарь, который точно выражает жизнь сознания или хотя бы бóльшую ее часть.
Предположим, что нет более нужды в оглупляющем ощущении, что жизнь невыразима, не будет всяких фокусов-покусов с художественностью; выражение определенного смысла будет заключаться в подборе нужного слова и размещении его в нужное место, как это делается с числами при решении алгебраических уравнений. Думаю, что преимущества такого подхода очевидны. Однако менее очевидно, с точки зрения здравого смысла, сесть и целенаправленно начать придумывать слова. Прежде чем описывать способ, каким можно создавать подходящие слова, я, пожалуй, лучше разберусь с возможными возражениями.
Если вы скажете любому мыслящему индивиду: «Давайте организуем общество по изобретению новых и более точных слов», он прежде всего возразит, что это глупая затея, и, вероятно, добавит, что наши наличные слова, если ими умело распоряжаться, вполне позволят обойти любые трудности. Это последнее возражение, конечно, является теоретическим; на практике же каждый из нас признает неадекватность языка – вспомните такие выражения как: «У меня нет слов», «Дело не в том, что он сказал, а как он это сказал» и так далее, но, в конечном счете, он ответит вам приблизительно следующее: «Это невозможно сделать таким педантичным способом. Язык может развиваться постепенно, так же, как растут цветы; его нельзя подлатать как механизм».
Любой искусственный язык будет лишен характера и живости. Посмотрите на эсперанто и другие подобные языки. Целостное значение слова проявляется постепенно, по мере того как слово обрастает ассоциациями и все прочее в том же роде.
Во-первых, этот аргумент, как и большинство аргументов, возникающих, когда кто-то предлагает что-то изменить, в расширенном виде означает: то, что есть, то и должно быть.
К тому же мы никогда не пытались целенаправленно создавать слова и все живые языки развивались постепенно и бессистемно; следовательно, язык не может развиваться по-другому. В настоящее время, если мы хотим сказать что-то поверх уровня геометрических определений, мы должны проделать трюк со звуками, ассоциациями и так далее; следовательно, все это по необходимости присуще самой природе слов. Но здесь очевиден закон non sequitur14. Заметьте, что, когда я предлагаю абстрактное слово, я всего лишь предлагаю расширение нашей актуальной практики. Дело в том, что на самом деле мы изобретаем и творим конкретные слова. Аэроплан и велосипед были изобретены, и мы изобретаем для них названия, и это вполне естественное и оправданное изобретательство.
Это всего лишь следующий шаг – создание имен для ныне безымянных вещей, существующих в нашем сознании.
Вы говорите мне: «Почему вам не нравится мистер Смит?», а я отвечаю: «Потому что он лжец, трус и так далее», и почти наверняка я не раскрываю истинную причину. В моем сознании ответ звучит так: «Потому что он – ну вот такой человек», – и этот ответ заменяет то, что я понимаю, и поймете вы, если бы я мог вам это сказать.
Почему бы не найти имя для…
Единственная трудность заключается в том, чтобы достичь соглашения относительно того, что именно мы называем. Но задолго до того, как возникнет эта трудность, читающий, думающий человек отвергнет саму идею изобретения слов. Он воспользуется упомянутым мною выше аргументом или какими-то другими, более или менее язвительными и насмешливыми, начнет задавать каверзные вопросы. На самом деле все эти аргументы – вздор. Отторжение возникает на почве глубокого беспричинного инстинкта, суеверного по своему происхождению. Это сродни ощущению, что любой прямой рациональный подход к чьим-то трудностям, любая попытка решить жизненные проблемы так, как решают уравнения, может привести в никуда, более того, этот путь небезопасен. Можно на каждом шагу услышать эту идею, которую высказывают самыми окольными путями.
Лежу, и разум без помехВступает в рай своих утех.Он – океан, он – ширь без дна,Где вся вселенная видна… (Э. Марвелл «Сад». Перевод А. Грибанова).
Darmowy fragment się skończył.








