Годы в Белом доме. Том 1

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Структурные изменения в Североатлантическом альянсе коренились в сфере безопасности, которая и дала первый стимул для формирования альянса. Североатлантический альянс был сформирован с целью обеспечения общей безопасности; его военная стратегия опиралась на американскую угрозу развязывания всеобщей ядерной войны в защиту Европы. Американские сухопутные и воздушные войска были направлены в Европу в 1950-е годы, еще тогда, когда официальной стратегией было массированное возмездие силами, размещенными в Соединенных Штатах. Что касается наших европейских союзников, то Соединенные Штаты должны были быть лишены любого элемента выбора из-за вовлечения войск США в конфликт с самого начала его возникновения. Перед угрозой возникновения современной войны европейцы считали наше постоянное подтверждение американской твердости и непоколебимости недостаточным, если даже не наивным. Слишком многие европейские страны были брошены своими союзниками, – или сами бросали своих союзников, – чтобы полностью удовлетворяться риторическими заявлениями, ставшими своеобразными клише натовских встреч. Наши войска, говоря прямо и откровенно, были нужны как заложники.

С учетом этого наши союзники никогда не имели никакого стимула вносить свой реально ощутимый вклад в региональную безопасность. Разумеется, наши союзники прилагали свои собственные усилия в области обороны, чтобы избегать жалоб со стороны конгресса по поводу того, что на нас лежит вся тяжесть этого бремени. Но европейские усилия в самой своей сути страдали двусмысленностью. Cлишком большой, чтобы быть просто зацепкой и приманкой, и слишком маленький, чтобы оказать сопротивление всеобщему наступлению со стороны Советского Союза, военный механизм союзников был случайным набором сил, находящимся в поисках своего предназначения. Отлично подготовленные и экипированные войска, войска Соединенных Штатов, находились на юге, охраняя самые красивые места – в основном потому, что они оказались там в конце 1945 года. К сожалению, традиционные пути вторжения расположены на Северогерманской низменности, оказавшейся в зоне ответственности некоторых западногерманских и британских войск, которые обладали самой слабой материально-технической базой. Вооружения разных войск были – и остаются – смесью вооружения разных стран; не было проведено стандартизации ни оборудования, ни критериев их использования. НАТО в конце 1960-х годов – я опасаюсь, что и сегодня тоже, – была сильна, чтобы оказывать сопротивление на ранних стадиях конфликта, но неспособна к его завершению. Но, вероятнее всего, именно этого и хотели наши союзники. Именно в этом как раз и лежала гарантия неизбежной американской реакции с применением стратегических ядерных вооружений.

Периодические попытки рационализации оборонной структуры в Европе неизбежно сталкивались с сопротивлением. Любая американская инициатива по усилению местной обороны вызывала вопросы о том, не является ли это способом уменьшения наших обязательств в отношении применения ядерного оружия. По крайней мере, некоторые из наших союзников чувствовали озабоченность по поводу того, что в случае появления альтернативы мы, по всей вероятности, не станем их защищать вообще или, в крайнем случае, бросим все, если и когда ход сухопутного сражения пойдет против нас. Европейцы опасались одновременно как опустошения в результате ядерной войны на их плотно населенном континенте, так и нашего явно растущего нежелания прибегать к ядерным вооружениям. Они хотели заставить Советский Союз поверить в то, что любое нападение приведет к тому, что Америка развернет свой ядерный арсенал. Если блеф не проходил, так или иначе, они не очень-то жаждали, чтобы мы осуществили нашу угрозу на их земле. Их тайная надежда, которую они никогда не осмеливались озвучить, заключалась в том, что оборона Европы проводилась бы в виде межконтинентального ядерного обмена над их головами; для защиты их собственных стран Америка приглашалась пойти на риск ядерного опустошения, от которого они вежливо уклонялись.

Подлинные озабоченности каждой стороны оставались замаскированными. Европейцы опасались раскрывать свои страхи, чтобы не превратиться в самоисполняющиеся пророчества. Соединенные Штаты правильно объявили самоочевидную добрую волю, но ни в коем случае не хотели признавать, что стратегическое равновесие изменилось до неузнаваемости и не подлежит восстановлению. На протяжении большей части послевоенного периода Советский Союз был фактически безоружным в случае американского первого удара. Не мог он значительно изменить ситуацию и в результате своего нападения, так как наш контрудар приносил бы неприемлемые риски. Отсюда, наши стратегические силы являлись эффективным сдерживающим средством от любого массированного сухопутного нападения Советского Союза. В начале 1960-х годов, – несмотря на нашу изначальную зацикленность в виде несуществующей «ракетной пропасти», – наши силы ответного удара были по-прежнему настолько превосходящими, что советские военные приключения местного масштаба оставались в высшей степени безрассудными. Но начиная с середины 1960-х годов, после кубинского ракетного кризиса, Советы начали пополнять свой стратегический арсенал такими темпами, которые неизбежно привели бы к росту американских потерь при ядерном обмене, – независимо от того, как он начнется, – в исчислении на десятки миллионов. Когда мы пришли к власти в 1969 году, оценки потерь в случае советского второго удара оказывались в районе 50 миллионов погибших от немедленного воздействия (не говоря уже о более поздних смертях от радиации).

Делать вид, что такая перспектива не повлияет на американскую готовность прибегнуть к ядерному оружию, явилось бы уходом от ответственности. Рост советской ядерной мощи должен был снять тревогу относительно вероятности автоматического всеобщего ядерного ответного удара с каждым проходящим годом.

Было в равной степени безответственно игнорировать глубокую озабоченность, которую эта новая ситуация создала в Европе. Американские усилия в 1960-е годы оставаться единственным владельцем ядерного оружия в Североатлантическом альянсе, выраженные в нашем неприятии ядерных программ Великобритании и Франции, были интерпретированы – гораздо большим числом европейских руководителей, чем открыто это признававших, – как попытка со стороны Соединенных Штатов сохранить за собой право определения того, что представляло собой жизненно важные интересы всего альянса. В своей наиболее экстремальной форме американская попытка монополизировать централизованное решение по ядерному вопросу могла представляться как обеспечивающая нам вариант, – какими бы ни были наши непосредственные намерения, – «отрыва» нашей обороны от обороны наших союзников. Это было кошмаром для европейцев – и остается таковым. После ухода в отставку в 1969 году де Голль выразил свою озабоченность в самой грубой форме в разговоре с Андре Мальро: «Несмотря на всю свою мощь, я не верю, что Соединенные Штаты имеют долгосрочную политику. Их желание, и оно будет удовлетворено однажды, состоит в том, чтобы бросить Европу. Вот посмотришь»[19].

В 1960-е годы Соединенные Штаты, как правило, не ошибались в своем чисто военном анализе; наши союзники в целом действовали, как страусы. Они не хотели смотреть в лицо изменившимся стратегическим отношениям или прилагать гораздо большие усилия в области обороны, как, впрочем, они были готовы относить к разряду сложных, а подчас и дьявольских, американские намерения, то есть то, что фактически было преимущественно результатом неизбежного технологического прогресса. В то же самое время Соединенные Штаты не торопились признавать, что проблема носит политический характер, а, в конечном счете, психологический. Следовало ожидать, что в условиях зарождающегося паритета ядерные сверхдержавы будут пытаться делать ядерную ситуацию более предсказуемой и управляемой. Но именно такая попытка стала бы выглядеть в глазах окружающих неким делающим первые шаги кондоминиумом: со всей очевидностью налагались ограничения на наше решение начать ядерную войну, – на угрозе которой Европа строила всю свою безопасность. Союзники жаловались на недостаток консультаций, но их беспокойство едва ли могли бы притушить полноценные консультации. Коль скоро Соединенные Штаты и Советский Союз оба обладали уязвимыми силами ответного удара, способными нанести неприемлемый ущерб, единство союзников зависело бы от способности убедиться в том, что американское и европейское восприятие жизненно важных интересов совпадает, и таким же образом воспринималось бы Советским Союзом.

В силу этого дебаты по стратегическим вопросам оказывались всего лишь айсбергом. Проблема, лежащая в глубине его, заключалась в том, что после столетий превосходства Европы центр гравитации в мировых делах стал уходить от нее. Для стран, привыкших играть важную международную роль, было важно верить в то, что их решения что-то да значат. С середины XVIII века решения европейских держав определяли вопросы войны и мира, прогресса и стагнации. Конфликты на других континентах зачастую поощрялись европейцами, если не велись ими самими. Экономический прогресс зависел от европейского капитала и европейских технологий. Первая мировая война, – бессмысленная по вызвавшим ее причинам и такая же бесцельная по ее результатам, – привела к беспредельной по своим масштабам катастрофе по всем рассматривавшимся вопросам. 90 процентов выпускников Оксфордского университета Великобритании 1914 года погибли младшими офицерами в кровавой бойне Великой войны. Как раз именно по той причине, что страдания были такими всеохватывающими и непредвиденными, после вековой самоуверенной веры в непрерывный прогресс, европейская уверенность в своих силах была поколеблена, а ее экономические основы разрушены. Вторая мировая война и период деколонизации завершили этот процесс, сузив горизонты еще больше и осложнив уже существующее чувство слабости. Европейские правительства неожиданно осознали, что их безопасность и процветание зависят от решений, принимаемых в других местах; перестав быть главными игроками, они превратились в игроков второго плана. Европа после 1945 года, таким образом, столкнулась с духовным кризисом, который превзошел его все еще значительные материальные ресурсы. Настоящая напряженность между Соединенными Штатами и Европой вращалась вокруг поиска Европой своего чувства идентичности и ее места в мире, в котором она уже больше не контролировала окончательные решения.

 

Американский ответ в 1960-е годы был простым. Американские и европейские интересы, как мы считали, совпадали; никак не могло произойти так, чтобы Соединенные Штаты сознательно поставили бы под угрозу жизненно важные озабоченности своих союзников как в делах дипломатии, так в области стратегии. Настоящим препятствием на пути сотрудничества между союзниками, по нашему мнению, была разница в мощи между Европой и Соединенными Штатами. Европа станет брать на себя глобальную ответственность по мере своего укрепления, а это произойдет благодаря интеграции на наднациональной основе. Американские сторонники европейского единства порой воспринимали это с боˊльшим чувством, чем их коллеги в Европе. Немного вдумчивых европейцев, однако, задавалось вопросом, так ли уж все просто, как кажется. Они сомневались, решит ли «разделение бремени» (специфическая лексика) проблему идентичности или национальной цели. Европа, в их представлении, нуждалась в своей собственной политической цели, а не просто в некоей технической роли в совместном предприятии.

Те, кто утверждал, что Европа станет охотнее делить глобальную ответственность и бремя, если она будет сплочена на федеративной основе, казались мне людьми, слишком механически придерживающимися концепции истории. Причина, по которой Европа не играла глобальной роли, заключалась не столько в сокращающихся ресурсах, сколько в сокращающихся горизонтах. Я не думаю, что страны разделяли бремя только по той причине, что они были в состоянии это делать. На протяжении большей части своей истории Соединенные Штаты имели ресурсы, но не имели намерения играть глобальную роль. И, напротив, многие европейские страны продолжали сохранять заморские обязательства даже после того, как их ресурсы стали сокращаться. Крупнейшая колониальная держава 1960-х и частично 1970-х сохранялась в Португалии, одном из слабейших членов НАТО. Разделение бремени среди союзников было возможно только в том случае, если совпадут два условия: Европа должна разработать свое собственное восприятие международных отношений, и Европа должна быть убеждена в том, что мы не сможем, и не захотим, нести бремя в одиночку. Ни одного из этих условий не было в 1960-е годы. Европейцы были поглощены своими внутренними проблемами. До той степени, до какой они стремились заполучить перестраховку, они так поступали не по признаку разделения труда с нами, а во имя удвоения наших сил путем создания своих собственных стратегических вооружений. И Европе потребуется изложить свою собственную политику до того, как она возьмет на себя боˊльшее бремя и ответственность.

Я выступал за европейское единство, но сомневался по поводу формы, в которой оно должно происходить: должно ли оно быть в виде конфедерации национальных государств или в виде наднациональной федерации. Я хотел, чтобы Европа играла боˊльшую международную роль, но нам следовало иметь дело с фактом того, что такая роль будет проистекать из независимой концепции, которая не всегда будет совпадать с нашей. Незадолго до выборов я написал о наших отношениях с Европой:

«Ни одна страна не в состоянии действовать мудро одновременно в каждой части земного шара в каждый конкретный момент. Более многообразный плюралистичный мир – особенно в отношениях с друзьями – явно отвечает нашим долгосрочным интересам. Политическая многополярность, хотя к ней и трудновато привыкнуть, является предпосылкой нового периода творческого созидания. Как ни болезненно это признавать, мы смогли бы получать выгоды от противовеса, который уравновешивал бы нашу периодически возникающую импульсивность и путем вырисовывающихся исторических перспектив умерял бы нашу склонность к абстрактным и «окончательным» решениям»[20].

Лондон и «особые отношения»

Жизненная сила свободных народов подверглась испытанию в ответе, который они дадут на старую дилемму свободы: как примирить разнообразие и единство, независимость и сотрудничество, свободу и безопасность. Из Брюсселя Никсон вылетел в Лондон. Непринужденность и теплота, с которыми его приветствовали там, скрывали тот факт, что только что прошел большой шторм: серьезные разногласия между Великобританией и Францией по поводу будущего Европы, симптома того, что ждало нас впереди.

Обострение началось во время частного разговора, который состоялся у президента де Голля с британским послом в Париже Кристофером Соумсом, который, будучи зятем Уинстона Черчилля, не благоговел перед знатностью и величием. Противоречие сказало многое о споре внутри Европы и альянса в целом. 4 февраля 1969 года президент де Голль и посол Соумс беседовали в Елисейском дворце (президентской резиденции и канцелярии) о будущем Европы; у них состоялась еще одна встреча на эту же тему 14 февраля. После этого англичане проинформировали других своих союзников, включая нас, о том, что генерал де Голль описал будущее Европы в довольно провокационных и в какой-то степени совершенно новых терминах.

Де Голль сказал, что для создания подлинно независимой Европы, способной принимать решения по вопросам глобальной важности, европейцам, во‑первых, потребуется освободиться от бремени НАТО с ее «американским господством и всем механизмом». Успешной европейской политической организации следовало бы опираться на «концерт» самых значимых европейских держав: Франции, Англии, Германии и Италии. А в рамках этих отношений центральным элементом должно было бы стать англо-французское понимание и сотрудничество. Во-вторых, в ходе этого процесса структура Общего рынка должна измениться, у де Голля в любом случае было мало уверенности в отношении его будущего. Вместо этого он представлял в качестве его замены нечто похожее на широкую зону свободной торговли, особенно для сельскохозяйственной продукции. В-третьих, поскольку англо-французские отношения станут основой этой концепции, генерал был готов к проведению секретных двусторонних обсуждений с англичанами по экономическим, денежно-финансовым и политическим проблемам. Он сказал, что приветствовал бы британскую инициативу в отношении таких переговоров.

Англичане рассказали нам, что они ответили де Голлю, что Соединенное Королевство по-прежнему хотело бы вступить в Общий рынок и рассчитывает на возобновление переговоров скорейшим образом. Хотя британская точка зрения на НАТО, отношения с Соединенными Штатами и желательность директората в составе четырех держав в Европе отличалась по существу от взглядов де Голля, Великобритания считает предложения де Голля весьма примечательными. Она хотела бы продолжить в дальнейшем их обсуждение, но только при том понимании, что партнеры по НАТО были бы полностью информированы об этом. В связи с этим Соумс сказал де Голлю во время их второй встречи, что премьер-министр Вильсон посчитал своим долгом проинформировать канцлера Кизингера, когда они оба встретились в Бонне 13–14 февраля. Англичане также передали содержание разговоров между де Голлем и Соумсом нам, бельгийцам, другим союзникам; слух распространился со скоростью лесного пожара.

17 и 18 февраля французские послы в европейских столицах попытались определить, сколько из бесед де Голля с Соумсом стало известно, и дать заверения в том, что генерал не имеет намерений разрушить НАТО. Он всего лишь сказал Соумсу, по их словам, что расширение Общего рынка неизбежно изменит его характер и что последующее направление его развития следует внимательно отслеживать.

К 21 февраля перепалка по поводу того, кто сказал, что и кому, достигла таких размеров, что, как англичане, так и французы, посчитали необходимым дать утечку в прессе о своих противоречивых версиях. Изложение британской официальной позиции в лондонской «Таймс» очень близко совпадало с их более ранним изложением сути, которое они сделали нам. Инспирированная версия в парижской газете «Фигаро» в ответ писала, что де Голль просто обрисовал свои взгляды относительно независимой Европы, которые могли бы быть реализованы «без какого-либо ущерба для концепции НАТО». «Фигаро» в дополнение ко всему сделала нападки на посла Соумса лично за распространение по всей Европе «сенсационной версии» высказываний де Голля, которые «бросают тень сомнения в отношении порядочности г-на Соумса». Французский министр иностранных дел Мишель Дебре вскоре после этого открыто объявил, что генерал хотел только проверить, заинтересуются ли англичане зондажными переговорами относительно «европейских политических и экономических перспектив».

Подобно старым участникам сражений, которые сохранили свои эмоции и понимание справедливости, все американские ветераны-участники предыдущих полемик с де Голлем, бросились в эту стычку. Новая администрация была завалена предложениями, поступавшими как из стен правительства, так и из-за его пределов, воспользоваться возможностью и подтвердить наши обязательства по отношению к федеративной Европе и отвергнуть предложение де Голля, – которое, в любом случае, не было адресовано нам, – об особом директорате более крупных европейских держав. От новой администрации требовали подхватить упавшее у ее предшественницы копье и поразить еще раз ветряные мельницы европейской догмы, возобновив колкие споры с Францией ровно с того места, на котором они застряли в результате наших президентских выборов.

Именно это мы были полны решимости не делать. Мы считали, что организация Европы является делом самих европейцев. Соединенные Штаты потеряли многое из своего престижа в связи с такого рода дискуссиями доктринального характера. 22 февраля, за день до нашего отлета в Европу, я направил Никсону краткий отчет по этому вопросу, который я завершил следующим образом:

«Я полагаю, что де Голль изложил свои взгляды на будущее Европы Соумсу преимущественно в выражениях, о которых нам с самого начала докладывали англичане. В любом случае, надежда на Европу, не зависимую от американского «доминирования» и управляемую сообща концертом великих европейских держав, полностью соответствует зафиксированным взглядам де Голля. Характерно также и то, что де Голль признает, что такой концерт должен был бы базироваться на англо-французском соглашении, хотя предполагается, что Англия освободится от «особых отношений» с Соединенными Штатами…

Будет оказано давление с целью получения Ваших комментариев на сей счет.

Я рекомендую, чтобы Вы: 1. подтвердили нашу приверженность НАТО;

2. подтвердили нашу традиционную поддержку европейского единства, включая британское вступление в Общий рынок, но

3. дали ясно понять, что мы не собираемся втягиваться во внутриевропейские дебаты по поводу форм, методов и графика шагов в направлении единства».

Никсон внимательно и четко придерживался именно такого подхода в своих личных переговорах; я очень часто повторял это в справочных материалах до и после европейской поездки. Когда меня спросили относительно противоречий беседы между Соумсом и де Голлем, я сказал прессе 21 февраля: «Нас волнуют отношения Соединенных Штатов с Европой, а не внутреннее устройство Европы». Мы воспользовались противоречием Соумс – де Голль, чтобы прояснить, что мы продолжим делать упор на Североатлантическом альянсе; а разработкой внутреннего устройства Европы пусть занимаются сами европейцы. В отдаленном плане это станет позицией, которая более всего поможет вступлению Великобритании в Общий рынок.

Никсон прибыл в Лондон из Брюсселя дождливым вечером понедельника, в аэропорту Хитроу его встречали премьер-министр Гарольд Вильсон и министр иностранных дел Майкл Стюарт. Церемония была неполной, потому что Никсон боялся, чтобы его не обвинили в участии в увеселительной поездке, в то время как во Вьетнаме вовсю идет война, и попросил сократить протокол до минимума. Это была болезненная жертва, так как он сильно любил церемониалы, особенно в Великобритании, которые возводили заниженные формы пышности в ранг искусства. Более чем где-либо, британский государственный протокол искусно уверяет сомневающихся в том, что они заслужили свои почести и уважение.

 

Гарольд Вильсон приветствовал Никсона с дядюшкиным добродушием главы старинного семейства, которое знавало лучшие времена, но все еще в состоянии возродить в памяти мудрость, достоинство и мощь, которые помогли установить имя семьи в первую очередь. Он нанес удар по де Голлю, объявив об отказе от «направленных вовнутрь подходов» во внешних делах и противопоставив их в негативном ключе «концепции более широкого мира», которую выдвинул Никсон и которой он выразил свою поддержку. Однако главным лейтмотивом Вильсона явилось то, что стало ритуальным по всей Западной Европе, – что альянс должен двигаться от безопасности к таким позитивным явлениям, как «сотрудничество и мир». Целью альянса в конце 1960-х годов больше не была оборона, – по крайней мере, не в открытой риторике; главным оправданием его существования становилось ослабление напряженности. Никто не мог переиграть Никсона в провозглашении высокопарных лозунгов. Он откликнулся фразой, которую он напропалую использовал во время избирательной кампании 1972 года, что привело к инфляции ожиданий от разрядки: «Я верю, когда стою здесь сегодня перед вами, что мы сможем установить длительный мир уже в наше время». Он был настроен жизнерадостно. Он смело ухватился за так называемые особые отношения между Великобританией и Соединенными Штатами, что было предметом спора внутри нашего правительства, – сославшись на их очевидность дважды и в самых позитивных выражениях.

Это добавило немало головной боли многим сторонникам европейской интеграции в Государственном департаменте и за пределами правительства. Сторонники, почти фанатики, европейского единства были готовы прекратить «особые отношения» с нашим старейшим союзником в знак оказания содействия Великобритании, чтобы облегчить ее вступление в Общий рынок. Они считали весьма важным лишить Британию любого особого статуса в отношениях с нами, если это мешает роли Великобритании в той Европе, которой они дорожили. Они настаивали на официальном равноправии, не подверженном влиянию традиций или концепций национального интереса, как самой лучшей гарантии их грандиозного плана.

Даже если бы так и надо было, в чем я сомневаюсь, это было нецелесообразно. Поскольку особые отношения с Великобританией не подпадали ни под какие абстрактные теории. Они не зависели от официального их оформления, они происходили частично благодаря памяти о героических усилиях Британии военных лет; они были проявлением общего языка и культуры братских народов. Они имели место во многом благодаря отличной самодисциплине, при помощи которой Великобритании удалось успешно сохранить политическое влияние после ослабления ее физического влияния. Когда Англия вышла после Второй мировой войны слишком слабой, чтобы настаивать на своих взглядах, она не стала зацикливаться на оплакивании невозвратного прошлого. Британские руководители вместо этого четко выработали «особые отношения» с нами. На самом деле это была форма консультаций настолько обыденно близких, что психологически стало невозможно игнорировать британские взгляды. Они выработали привычку встреч с такой регулярностью, что автономные американские действия каким-то образом стали выглядеть как нарушение клубных правил. Более того, они эффективно использовали в обилии мудрость и доверительность поведения такой исключительной степени, что один за другим американские руководители считали, что в их интересах заполучить британский совет перед принятием важных решений. То были чрезвычайные отношения, поскольку они не опирались на какую-либо правовую основу. Они не были оформлены каким-то юридическим документом. Они поддерживались последовательно всеми британскими правительствами, как будто не предусматривалось никаких альтернатив. Влияние Великобритании было именно в силу того, что она никогда на нем не настаивала; «особые отношения» демонстрировали ценность нематериальных ценностей.

Одной характерной чертой англо-американских отношений была степень, до которой дипломатическая искусность превосходила расхождения по существу. На практике взгляды британского руководства на европейскую интеграцию были ближе к взглядам де Голля, чем к нашим. Интегрированная на наднациональной основе Европа была до такой же степени проклятием в Англии, как и во Франции. Главное разногласие между французами и англичанами заключалось в том, что британские руководители, как правило, уступали нам теорию, – европейской интеграции или атлантического единства, – стараясь при этом формировать саму реализацию посредством теснейших контактов с нами. В той части, в которой де Голль был склонен вступать в конфронтацию с нами при помощи свершившихся фактов и вызовами доктринального характера, Великобритания превращала примирение в оружие, делая морально немыслимым игнорирование ее точки зрения.

Я рассматривал атаки изнутри нашего правительства на особые отношения как мелочные и формалистические. Разрыв наших особых связей, – предположив, что такое возможно, – подорвал бы британскую уверенность в самих себя, а нам ничего бы не дал. В справочных материалах 21 февраля накануне нашего отъезда в Европу я указывал следующее:

«Моя личная точка зрения по этому вопросу заключается в том, что мы не так-то уж страдаем от обилия друзей в мире, что нам следует разочаровывать тех, кто считает, что у них есть особые отношения с нами. Я полагал бы, что ответом на особые отношения Великобритании было бы повышение других стран до аналогичного статуса, а уж никак не низведение Великобритании до менее теплых отношений с Соединенными Штатами».

Никсон принял мой совет не подключаться к противоречию между Соумсом и де Голлем; его также мало интересовал этот спор до тех пор, пока он оставался в рамках приглушенной и сугубо теоретической бюрократической перепалки. Веря в «особые отношения», он урегулировал проблему своим заявлением по прибытии.

Это вполне совпадало с подходом наших хозяев. Все было на спокойно приниженном уровне, носило личностный характер, отличалось тонкой лестью. Британцы были готовы абсолютно на все, чтобы мы чувствовали себя удобно, без этакой назойливости, готовы на обмены мнениями, без требования какого-то особого ответного американского поступка. Нас отвезли из аэропорта в Чекерс, деревенскую резиденцию премьер-министра, которая вполне удобна, но без этакой вычурности. Истории в ней было вполне достаточно, чтобы напоминать о славном прошлом Великобритании. Но, как и ее обитатели, она свои уроки преподносит и свое влияние оказывает чрезвычайно тонко и опосредованно. Первые беседы прошли за обедом, небольшим частным мероприятием между Никсоном и Вильсоном, Роджерсом и Стюартом, сэром Берком Трендом, секретарем кабинета министров, и мной.

Когда мы впервые встретились с ним, Гарольд Вильсон имел репутацию хитрого политика, вдумчивый разум которого страдал от отсутствия элементарной надежности. Кое-кто из уходящей администрации считал его слишком близким к левому крылу Лейбористской партии. Это и его тщеславие, как предполагалось, делали его необычайно податливым для советского обхаживания. И его обвиняли в том, что он не брезговал использовать наши поражения во Вьетнаме для укрепления своих собственных внутренних позиций. Мой опыт общения с Вильсоном не подтвердил справедливости ни одного из этих критических обвинений. Разумеется, лидер лейбористской партии должен принимать во внимание взгляды левого крыла своей партии. Не был он и первым британским премьер-министром, представлявшим себя особым поборником мира в отношениях с Востоком – Гарольд Макмиллан, в конце концов, заработал прозвище «Супер-Мак» за появление в Москве в разгар Берлинского кризиса ратующим за примирение и носящим каракулевую шапку. Судя по моему опыту, Вильсон был искренним другом Соединенных Штатов. Его эмоциональные связи, как и связи большинства британцев, носили характер связей через океан, а не через пролив Ла-Манш в этом районе, который в Британии многозначительно зовется «Европой». Он провел много времени в Соединенных Штатах; он искренне верил в англо-американское партнерство. Это не было театральным жестом пригласить Никсона, как он это сделал, на заседание правительства – беспрецедентная честь для иностранца. В том, что касается надежности Вильсона, то я не вправе судить о его поведении на британской сцене. В отношении Соединенных Штатов он в моих глазах всегда был человеком слова. Он представлял весьма любопытный феномен в британской политике: его поколение лидеров Лейбористской партии в эмоциональном плане было ближе к Соединенным Штатам, чем многие лидеры Консервативной партии. Как представляется, тори посчитали утрату физического превосходства в пользу Соединенных Штатов мучительной, особенно после того, что они сочли предательством наши действия по поводу Суэцкого канала.

19Andre Malraux, Felled Oaks: Conversations with de Gaulle (New York: Holt, Reinhart and Winston, 1971), p. 30 (См. Мальро Андре. Срубленные дубы. Беседы с де Голлем).
20Киссинджер Г. Центральные проблемы американской внешней политики, в коллективной монографии Института Брукинса под редакцией Гордона «Повестка дня для нации».