Мои литературные святцы

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa
***

Ипполит Фёдорович Богданович, родившийся 3 января 1744, прославился благодаря своей поэме «Душенька», в которой обработал историю любви Амура и Психеи. Причём подражал Богданович не римлянину Апулею, а французу Лафонтену, который в романе «Любовь Амура и Психеи» весьма своеобразно передал сюжет римского писателя. Но и подражание Богдановича тоже было весьма своеобразным. В его поэме проступают черты русского быта, угадываются намёки на современную Богдановичу действительность, вводятся персонажи русских сказок, которые действуют вместе с мифологическими персонажами. Лёгкий, доступный разностопный ямб, каким написана поэма, её свободная поэтическая речь, ориентированная на обычную беседу, обеспечила поэме признание самой императрицы Екатерины II, которая специальным указом заставила Богдановича написать комедию «Радость Душеньки», поставленную в придворном театре.

«Душенька» полюбилась современникам. Её ценил Пушкин, похвально отзываясь о ней, выбирая из неё для эпиграфа к «Барышне-крестьянке» строчку «Во всех ты, Душенька, нарядах хороша!», наконец, поминая её автора в «Евгении Онегине»:

 
Мне галлицизмы будут милы,
Как прошлой юности грехи
Как Богдановича стихи.
 

Умер Богданович 18 января 1803 года.

***

Николай Евгеньевич Вирта был одним из самых главных литературных погромщиков при Сталине.

Я недавно проглядывал материалы, которые сейчас помещают в Интернете об этом деятеле. Как уже повелось, авторы, ностальгически вспоминающие сталинское время, умильно отзываются и об одном из любимцев Сталина, которому понравился роман Вирты «Одиночество» и который отличил Вирту в 1939-м, когда был опубликован первый указ о награждении советских писателей. Вирта получил орден Ленина.

В 1936 году его пригласили работать в «Правду», что тогда означало высшее к нему доверие. От «Правды» он был корреспондентом на советско-финской войне. В Великую Отечественную, продолжая (недолго) работать в «Правде», он сотрудничает и в «Известиях», и в «Красной Звезде». Наконец, работает в Совинформбюро. Но ничего запоминающегося в этот период не написал. Во всяком случае, очень любопытно, что, в отличие от многих писателей-военных корреспондентов, награждённых во время войны орденами, у Вирты за всю войну три медали – «За оборону Ленинграда», «За оборону Сталинграда» и «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941 – 1945 гг.».

Последняя медаль вообще давалась всем участникам войны. А две первых – всем участникам обороны, не обязательно только бойцам и командирам, но вообще всем, кто в то время имел отношение к обороне этих городов, в том числе и всем журналистам, писавшим об обороне.

С учреждением сталинских премий в 1941 году Вирта их получает четыре. Одну сразу же, в 1941-м, – за «Одиночество». Три других – три года подряд: в 1948-м – за пьесу «Хлеб наш насущный», 1949-м – за пьесу «Заговор обречённых», в 1950-м – за киносценарий «Сталинградская битва».

Этот фильм сейчас нередко показывают по телевидению. Тот, кто его смотрел, оценил, наверное, великую мудрость Сталина, чьи командующие фронтами только тем и заняты, что исполняют его указания и приказы. Участвуют, так сказать, в реализации одного из десяти, как насчитал Сталин, его, сталинского, удара. Вирта добросовестно отрабатывал заказ.

Те, кто умиляется сейчас этим сталинским лакеем, непременно подчёркивают, что сельский священник Евгений Карельский и его жена, отец и мать Вирты – поп и попадья – были расстреляны красными, намекая, что сын им гибели родителей не простил. Но из чего это следует? Николай Евгеньевич рано начал сотрудничать с «Тамбовской правдой», в чьём литературном приложении печатал материалы на злобу дня. Сразу же стал подписываться псевдонимом, похерив опасную фамилию.

Биографы Вирты охотно цитируют Ваксберга, рассказавшего о том, как в 1943 году церковь просила у Сталина разрешения напечатать Библию и как Сталин через Молотова и Вышинского с подачи тогдашнего митрополита и местоблюстителя патриаршего престола Сергия обратился к Вирте, чтобы тот прочёл Библию как цензор: можно ли её разрешить печатать. Вирта читал, отслеживая: не появится ли человек с усами. Не появился. Библию печатать разрешили. А Вышинский позже всякий раз присылал личные поздравления Вирте с очередным награждением.

Но Ваксберг не знал, что за эту цензуру церковь заплатила Вирте полмиллиона рублей.

На тамбовском сайте прочитал я умильные воспоминания земляков Вирты о его дружбе с первым секретарём тамбовского обкома Василием Чёрным, который был поклонником писателя, родившегося на Тамбовщине. Чёрный познакомил Вирту с одним из председателей колхоза, тоже читавшего его взахлёб. Дальше – цитата:

«Колхоз выделил Вирте участок, на котором он и воздвиг по французскому проекту небольшой, но очаровательный двухэтажный дом. Посаженный своими руками обширный сад и особнячок он обнёс забором, выкрашенным голубой краской. Вместе с супругой писатель жил в Горелом с ранней весны до поздней осени, перебираясь в столицу лишь на зиму. Своей молодой, седьмой по счёту жене, любительнице конной выездки, Николай Евгеньевич приобрёл породистую лошадку, на которой та и гарцевала по лугам. Молодая женщина сшила себе для выездки «амазонку». Разве могли горельские женщины, горбившиеся с утра до вечера в поле, восхищаться красиво одетой молодкой, скачущей в это время по лугам на резвом скакуне?

В ту пору такое барство, конечно, вызывало осуждение у многих. Хотя, казалось бы, писатель, обладая к концу жизни достаточными средствами, имел право жить так, как ему хотелось. Но… В Москву улетело возмущённое письмо кого-то из горельских селян. А через некоторое время в «Комсомольской правде» появилась разгромная статья «За голубым забором», обличающая «зарвавшегося» писателя. Вирту вызвали в Москву в правление Союза писателей России, где посоветовали срочно покинуть горельскую усадьбу. Николаю Евгеньевичу ничего не оставалось делать, как подарить свой дом горельскому колхозу и уехать в столицу».

Было это уже после смерти Сталина. Когда разрешили критику его любимцев. А до этого Вирта сам обрушивался с зубодробительной критикой на своих и сталинских врагов. Например, на космополитов. Выражений он не выбирал: «мразь», «человечье отродье», «фашисты в белых халатах».

Вирта имел не только дом на Тамбовщине. В Подмосковье у него была дача в Переделкине. На ней он не только творил, но, как деликатно выразились тогда члены секретариата Союза писателей, вёл «разгульный образ жизни». Причём не один, а в компании с А. А. Суровым и А. Н. Волошиным. Понимаю, что о Сурове некоторые помнят ещё и сегодня: он яростно громил космополитов, которых вверг в рабство: они за него писали пьесы. А о Волошине – вряд ли. Был такой кузбасский писатель. Имел даже сталинскую премию за книгу «Земля кузнецкая». Так вот эту троицу за разгульный образ жизни на даче Вирты в 1954 году исключили из Союза писателей.

Восстановили потом? Конечно. Ведь пустячный же проступок – подумаешь, разврат! Вирте вернули членский билет СП уже через два года. Про Волошина ничего не знаю. А Сурову пришлось долго ждать восстановления. На его развратные действия наложилось ещё и обвинение в том, что он не писал пьес, за которые получал сталинские премии. Так что восстанавливать его в прежнем статусе драматурга никто не спешил. Но Суров соглашался восстановиться как публицист, имея в виду свои погромные статьи при Сталине. Стучался в дверь союза писателей он долго. И в конце концов ему открыл её в 1982 году ставший первым секретарём Московской писательской организации Феликс Кузнецов. Простили Сурову и разврат, и плагиат, и рабство.

А возвращаясь к Вирте, скажу, что о нём как близком Сталину человеке ходило немало легенд. Хотел рассказать историю с пьесой «Заговор обречённых», какую Вирта представил, как тогда полагалось, в Комитет по делам искусств, который должен был её либо одобрить, либо зарубить. Но вспомнил, что эта байка уже записана Бенедиктом Сарновым, который расскажет её лучше меня:

Спустя некоторое время он [Вирта] пришёл к заместителю председателя Комитета – за ответом.

– Прочёл вашу пьесу, – сказал тот. – В целом впечатление благоприятное. Финал, конечно, никуда не годится. Тут надо будет вам ещё что-то поискать, додумать… Второй акт тоже придётся переписать. Да, ещё в третьем акте, в последней сцене… Ну это, впрочем, уже мелочи… Это мы уже решим, так сказать, в рабочем порядке…

Вирта терпеливо слушал его, слушал. А потом вдруг возьми да и скажи:

– Жопа.

– Что? – не понял зампред. – Я говорю, жопа, – повторил Вирта

Зампред, как ошпаренный, выскочил из своего кабинета и кинулся к непосредственному своему начальнику – председателю Комитета, Михаилу Борисовичу Храпченко.

– Нет! Это невозможно! – задыхаясь от гнева и возмущения, заговорил он. – Что хотите со мной делайте, но с этими хулиганствующими писателями я больше объясняться не буду!

– А что случилось? – поинтересовался Храпченко

– Да вот, пришёл сейчас ко мне Вирта. Я стал высказывать ему своё мнение о его пьесе. А он… Вы даже представить себе не можете, что он мне сказал!

– А что он вам сказал?

– Он сказал… Нет, я даже повторить этого не могу!..

– Нет-нет, вы уж, пожалуйста, повторите

Запинаясь, краснея и бледнея, зампред повторил злополучное слово, которым Вирта отреагировал на его редакторские замечания. При этом он, естественно, ожидал, что председатель Комитета разделит его гнев и возмущение. Но председатель на его сообщение отреагировал странно. Вместо того, чтобы возмутиться, он как-то потемнел лицом и, после паузы, задумчиво сказал:

– Он что-то знает…

Интуиция (а точнее – долгий опыт государственной работы) не подвела Михаила Борисовича. Он угадал: разговаривая с его заместителем, Вирта действительно знал, что его пьесу уже прочёл и одобрил Сталин.

 

Умер этот сталинский любимец 3 января 1976 года. (Родился 19 декабря 1906 года).

***

Со стихами Юргиса Балтрушайтиса я впервые встретился ещё в школе, в пятидесятые годы, прочитав их в дореволюционном «Чтеце-декламаторе», который дал почитать отец моего друга. Они на меня впечатления не произвели. Оценил я Балтрушайтиса позже как переводчика. Причём не поэзии, а прозы. Он великолепно перевёл несколько повестей Гамсуна, которые я прочитал, купив за бесценок «нивский» пятитомник норвежского писателя. Удивительное было время, когда прижизненный Блок у букинистов стоил 90 копеек (нынешними – примерно 100 рублей), а прижизненный Брюсов и того меньше.

Было это в конце пятидесятых. «Голод», «Викторию» Гамсуна в переводе Балтрушайтиса я прочитал, можно сказать, с восторгом: какой чудный стиль, какая поэзия в описании обыденной и даже страшной жизни! Купил четырёхтомник «нивского» Ибсена (он был в тетрадках: несколько тетрадок составляли том). И снова – «Пер-Гюнт» в переводе Балтрушайтиса. Балтрушайтис мне помог постичь, что нравилось Блоку в «Пер-Гюнте», чем нравилась ему эта пьеса норвежского драматурга.

Я увлёкся переводами Юргиса Казимировича Балтрушайтиса. Читал стихотворные его переводы армянских и еврейских поэтов. Одобрял их. И совершенно забыл, что сам он начинал как оригинальный поэт.

Потом я узнал, что после революции ему удалось получить литовское гражданство и, не выезжая из России, стать чрезвычайным и полномочным послом Литвы в ней, то есть в России. Одновременно был представителем Литвы для Турции и Персии. Многим помог уехать от большевиков, многих деятелей русской культуры спас от террора.

Удивительно: я познакомился с ним, современником Блока, Брюсова, Бальмонта, в школьной юности. И естественно, числил его жителем той золотой дореволюционной эры, которая по своим вкусам и пристрастиям была для меня как время античности. Но в восьмидесятых я вдруг услышал его голос и решил, что он жив, что он в полном здравии живёт в Париже, пишет стихи, переводит, то есть занимается тем, что и в своей молодости. Увы, конечно, какой-то западный «голос» поставил фонограмму. Кажется, он читал стихотворение, которое сейчас приведу. Конечно, моя память теперь уже не слишком надёжна. Может быть, он читал и что-нибудь другое. Но хочется думать, что я не ошибаюсь:

 
Цветам былого нет забвенья,
И мне, как сон, как смутный зов —
Сколь часто! – чудится виденье
Евпаторийских берегов…
Там я бродил тропой без терний,
И море зыбью голубой
Мне пело сказку в час вечерний,
И пел псалмы ночной прибой…
В садах дремала тишь благая,
И радостен был мирный труд,
И стлался, в дали убегая,
Холмистой степи изумруд…
С тех пор прошло над бедным миром
Кровавым смерчем много гроз,
И много боли в сердце сиром
Я в смуте жизни перенёс.
Ещё свирепствует и ныне
Гроза, разгульнее стократ,
И по земле, полупустыне,
Взрывая сны, гудит набат…
Но сон не есть ли отблеск вечный
Того, что будет наяву —
Так пусть мне снится, что беспечный
Я в Евпатории живу…
 

Да, умер он в относительно преклонном возрасте 3 января 1944 года. (Родился 2 мая 1873-го.)

4 января

Вспоминаю, как нас, работников «Литературной газеты», вызвали в зал, где в президиуме уже сидели новый член политбюро Вадим Медведев, зам зава отдела культуры ЦК Владимир Егоров, мой некогда хороший знакомый Юрий Воронов, неизменно даривший свои стихотворные книжки, и поникший Александр Борисович Чаковский.

До работы в ЦК Владимир Константинович Егоров был ректором Литинститута. Сменивший его на этом посту Евгений Сидоров, когда впоследствии станет министром культуры России, пригласит его на работу в министерство, и Егоров в свою очередь сменит Сидорова на посту министра. Правда, проработает министром недолго – Путин назначит его ректором Российской академии государственной службы при Президенте РФ.

Но вернёмся в зал. Там на трибуне выступает Медведев. Он даёт Чаковскому такую характеристику, что, кажется, вот-вот огласит указ о награждении Александра Борисовича второй звездой героя соцтруда. Но по лицу Александра Борисовича струятся слёзы. Нет, звезды не будет. А будет последняя фраза Медведева: «И Центральный Комитет принял решение удовлетворить просьбу Александра Борисовича Чаковского об освобождении его от обязанностей главного редактора «Литературной газеты».

После этого Медведев перейдёт к рассказу о Воронове. Он не скажет о том, за что его в своё время сняли с поста главного редактора «Комсомолки». Говорили, за то, что он напечатал статью весьма лояльного по отношению к властям, даже, можно сказать, сервильного Аркадия Сахнина о неком полярнике, человеке сложной, незаурядной судьбы, занявшимся со своим экипажем, ходившим на китов, незаконным бизнесом. Кого в ЦК могла разгневать такая статья, было неясно; да и должность, которую получил после «Комсомолки» Воронов, была всё-таки внушительной: ответственный секретарь «Правды». А вот то, что он на этом посту продержался очень недолго, то, что всесильный идеолог партии Суслов настоял на переводе Воронова спецкором «Правды» в Берлин, показало, что снят был редактор «Комсомольской правды» не только за Сахнина. Воронов был достаточно смел и независим. Напечатал, к примеру, совсем незадолго до снятия статью Евгения Богата о матери Марии: впервые в советской печати воспевался подвиг эмигрантки, участницы французского Сопротивления, прятавшей от гитлеровцев евреев и бежавших из плена советских солдат, оказавшейся в нацистском концлагере, где, обменявшись одеждой с больной девушкой, пошла вместо неё в газовую камеру. Скажут: ну и что в этом крамольного? Крамолой в то время было то, что воспевался подвиг эмигрантки, которая к тому же не приняла большевистский переворот, но боролась с большевиками в Гражданскую. Так что были основания у Суслова люто невзлюбить Воронова, всякий раз сопротивляться его переводу в Москву из Берлина. Только после смерти главного партийного идеолога Воронов оказался в Москве – сперва главным редактором «Знамени», потом в аппарате горбачёвского ЦК.

Ничего этого Медведев не говорит. Он сожалеет о том, что Воронову придётся уйти с поста заведующего отделом культуры ЦК (и не говорит, что принято решение упразднить этот отдел). «Мы не хотели его отпускать, – с надрывом. – Но руководство партии и страны нашло, что свой недюжинный талант литератора Юрий Петрович особенно ярко может раскрыть на посту главного редактора «Литературной газеты».

Воронов говорит коротко и очень тихо. Просит всех оставаться на своих местах. Свидетельствует, что знает, какой сильный коллектив сотрудников сумел собрать в газете Александр Борисович Чаковский.

А Чаковский продолжает всхлипывать. Ему тяжело расставаться с газетой, которая стала его жизнью. Но солдат партии должен во всём подчиняться её решениям. И он, Чаковский, благодарит коллектив…

– Который не обойдёт своим вниманием многолетнего редактора и будет приглашать его на все наиболее важные и ответственные мероприятия, – заканчивает за Чаковского Медведев.

Всё! Финита ля комедиа!

Нет, оказалось, что не финита! Воронов на следующий день на работу не вышел. Его, как выяснилось, привозили из больничной палаты, чтобы показать нам и увезти назад.

Наверное, не знал Медведев, что Юрий Петрович Воронов болен неизлечимо. Самое большое, насколько его хватало в газете, – несколько месяцев. Потом он ложился в больницу, потом снова появлялся на работе на пару-другую недель. Потом слёг надолго. Он всё реже и реже выходил из больницы. И в конце концов, из неё не вышел. Умер 4 января 1993 года, не дожив 9 дней до 64 лет (родился 13 января 1929 года).

***

Михаила Николаевич Лонгинова (ударение на «и»), умершего 4 января 1875 года, а родившегося 14 ноября 1823-го, можно было бы охарактеризовать известной шуткой о советском карьеристе-коммунисте: колебался вместе с линией партии. Михаил Николаевич, естественно, в Компартии не состоял, зато примыкал по мере необходимости к разным партиям общественного движения России второй половины XIX века и чуть раньше. Так в конце сороковых его считали своим Некрасов, Дружинин, Тургенев, Панаев, – все, кто группировался тогда вокруг журнала «Современник», но в конце пятидесятых Лонгинов отойдёт от журнала и станет крушить Чернышевского и Добролюбова в своей статье «Белинский и его лжеученики». В начале правления Александра II был яростным сторонником его реформ, метал громы и молнии в адрес тех, кто желал укоротить развязавшиеся языки и призывал к ужесточению цензуры. А когда напуганный Польским восстанием, ростом общественного недовольства и покушением на его жизнь Каракозовым, император резко изменил свою политику в сторону ужесточения, Лонгинов оказался на посту главного цензора России – начальника Главного управления по делам печати. На этой должности он был так свиреп и фанатично нетерпим к инакомыслию, что стал притчей во языцах: кто только ни поминал его, ни издевался над ним – и его современники, и его потомки.

Как будущие его законодательные потомки, он собирался запретить дарвинизм как учение, собирался наложить запрет на русский перевод книги Дарвина «Происхождение видов». Что вызвало к жизни весьма язвительную эпиграмму Алексея Константиновича Толстого «Послание М. Н. Лонгвинову о дарвинисме»:

 
Правда ль это, что я слышу?
Молвят óвамо и сéмо
Огорчает очень Мишу
Будто Дарвина система?
Полно, Миша, ты не сетуй!
Без хвоста твоя ведь ж…,
Так тебе обиды нету
В том, что было до потопа.
 

Ехидный Алексей Толстой обыгрывал в своей эпиграмме ещё и всем в то время известную нетрадиционную ориентацию Лонгвинова.

Надо сказать, что Лонгвинов отличался отменной работоспособностью и немалой учёностью.

Особенно проявился Лонгвинов как библиограф, разыскавший и опубликовавший многие неизвестные материалы к биографиям Новикова и Княжнина. Он оставил исследование по истории русского масонства, занимался активным розыском неизданных материалов Пушкина. Составленный им сборник этих материалов до сих пор остаётся в рукописи.

Кроме того, Лонгвинову принадлежат труды на историческую тему – о правлении Екатерины II, о княжне Таракановой. Интересовали его такие фигуры, как Абрам Петрович Ганнибал и Иван Михайлович Долгорукий.

Он оставил воспоминания о Гоголе, который был его домашним учителем, и о Лермонтове, с которым дружил.

Но подлинную прижизненную славу Лонгинову составили его срамные стихи, которые ходили в списках и были напечатаны за границей в Карлсруэ «неизвестным доброжелателем» как раз когда Лонгвинов находился на цензорском посту.

Всё это и запечатлела эпитафия на смерть Лонгвинова, написанная сатириком Дмитрием Минаевым:

 
Стяжав барковский ореол,
Поборник лжи и вестник мрака,
В литературе – раком шёл
И умер сам – от рака.