Мои литературные святцы

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa
***

2 июля – день памяти Владимира Набокова (он умер 2 июля 1977 года, а родился 22 апреля 1899-го). Все знают, что он был прозаиком и поэтом, как Лермонтов, как Бунин. Многие, конечно, знают Набокова-прозаика. По мне, «Другие берега» – исключительно сильная вещь. Набокова-поэта знают меньше, что справедливо: у него много пустых стихов. Но есть пронзительные, как например «Расстрел»:

 
Бывают ночи: только лягу,
…в Россию поплывёт кровать;
и вот ведут меня к оврагу
ведут к оврагу убивать.
Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.
Закрыв руками грудь и шею, —
вот-вот сейчас пальнёт в меня! —
я взгляда отвести не смею
от круга тусклого огня.
Оцепенелого сознанья
коснётся тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.
Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звёзды, ночь расстрела
и весь в черёмухе овраг!
 
***

Николай Максимович Минский, умерший в Париже 2 июля 1937 года (родился 27 января 1855-го), не был большим поэтом.

Его раннее творчество оценивается как предсимволизм. Во всяком случае Мережковский говорил о поэзии Минского как об открывающей пути в будущее, выделяя в ней патологию, пессимизм, иронию, тоску по смерти – то, что будет отличать стихи символистов.

В дальнейшем Минского числили даже в лидерах символистов. Хотя яркого следа он в русской поэзии не оставил. Мне думается из-за рассудочности. Автор философских трактатов, мистик, он и в стихах не столько выражает чувство, сколько делится с читателем той или иной мыслью, пришедшей ему в голову. Были в русской поэзии Баратынский, Тютчев, умевшие высказывать мысли, которые легли им на сердце. Минский словно пишет философскую прозу стихами. Впрочем, Блок ценил его стихотворение «Два пути»:

 
Нет двух путей добра и зла
Есть два пути добра.
Меня свобода привела
К распутью в час утра.
И так сказала: «Две тропы,
Две правды, два добра.
Их выбор – мука для толпы,
Для мудреца – игра.
То, что доныне средь людей
Грехом и злом слывёт,
Есть лишь начало двух путей,
Их первый поворот.
Сулит единство бытия
Путь шумной суеты.
Другой безмолвен путь, суля
Единство пустоты
Сулят и лгут, и к той же мгле
Приводят гробовой.
Ты – призрак бога на земле,
Бог – призрак в небе твой.
Проклятье в том, что не дано
Единого пути.
Блаженство в том, что всё равно,
Каким путём идти.
Беспечно, как в прогулки час,
Ступай тем иль другим,
С людьми волнуясь и трудясь,
В душе невозмутим.
Их счастье счастьем отрицай,
Любовью жги любовь.
В душе меня лишь созерцай,
Лишь мне дары готовь.
Моей улыбкой мир согрей.
Поведай всем, о чём
С тобою первым из людей
Шепталась я вдвоём
Скажи: я светоч им зажгла,
Неведомый вчера.
Нет двух путей добра и зла.
Есть два пути добра.
 

Понятно, за что ценил это стихотворение Блок. Он чувствовал близость к этим строчкам. В них и в самом деле есть нечто неуловимо блоковское (особенно концовка). На насколько поэтичнее выражал такое мироощущение Блок!

3 июля

С Владимиром Осиповичем Богомоловым, родившимся 3 июля 1924 года, меня познакомила Слава Тарощина, работавшая в отделе литературы «Литературной газеты», которым я с 1991 года заведовал. Знакомство не продолжилось. Оно было формальным. Богомолов, насколько я помню, ничего в редакцию не принёс. И ни о чём с нами не договаривался. Скорее всего, он зашёл к Славе как к жене Юрия Давыдова, очень тогда известного исторического писателя.

В принципе, я Богомолова часто видел и прежде – до этого знакомства. Он жил напротив двух наших писательских домов: один вытянут по Астраханскому переулку, другой выходящий торцом в Безбожный (прежнее и нынешнее название – Протоповский). Дом напротив, в котором жил Богомолов, охранял милиционер, но не как посольство – в особой будке, а как консьержка – сидя в вестибюле первого этажа. Охрана дому полагалась, потому что он был заселён преимущественно работниками ЦК партии. Причём крупного калибра – завами отделов, завами секторов. Из чужаков, вроде Богомолова, помню только ещё одного жильца этого дома – Юрия Озерова, снявшего киноэпопею «Освобождение», удостоенную ленинской премии. Любопытно, что в писательском доме напротив жил с семьёй брат кинорежиссёра спортивный радио– и телекомментатор Николай Озеров.

Богомолов часто прогуливался по нашему двору вместе с писателем Владимиром Карповым, героем Советского Союза, служившим в разведке и утверждавшим, что он лично сумел взять чуть ли не 80 «языков», чему мало кто верил.

Я так понимал, что они с Карповым дружили, что меня удивляло. Карпов держался перед начальством невероятно подхалимски, за что начальство продвигало его наверх по служебной лестнице. А Богомолов обладал легендарной независимостью: отказывался вступать в Союз писателей, возвращал его секретариату письма с приглашением вступить на самых льготных условиях. В 1984 году, когда генсек Черненко наградил по случаю 50-летия Союза писателей большую группу литераторов, Богомолову дали орден Трудового Красного Знамени. Но он от награды отказался. Сказал, что к Союзу писателей отношения не имеет, а в награду за свои книги получает гонорары.

Вот почему меня удивляли его постоянные прогулки по двору с льстивым царедворцем Карповым.

А с другой стороны, я не понимал, почему тогда Богомолов не отказался от квартиры в цековском доме. Ведь такая квартира будет поценнее ордена.

В воспоминаниях моего старшего товарища Лазаря Лазарева, хорошо знавшего Богомолова, я прочитал, что сначала тому дали квартиру в писательском доме в Безбожном. Но вид из окна ему не понравился: мешал работать. Что ж. Владимиру Осиповичу предложили квартиру в доме напротив – в ведомственном, цековском. И он её взял.

Если он из принципа отказывался вступать в писательский союз, отказался от ордена, который ему собирались вручить как писателю, то почему соглашался взять квартиру в писательском доме? Почему, как я уже спрашивал, не отказался от дома ЦК?

Впрочем, всё это я высказываю именно в связи с непонятной мне дружбой Богомолова с Карповым, который в описываемое мною время уже был не замом главного в журнале «Октябрь», как прежде, а главным редактором «Нового мира». Пройдёт ещё немного времени и Карпов станет первым секретарём союза писателей СССР, депутатом, получит государственную премию, напишет двухтомный роман-биографию Сталина «Генералиссимус». Правда, я не знаю, как на эту биографию отреагировал Богомолов. Знаю только, что он очень резко выступил против романа Георгия Владимова «Генерал и его армия».

Да, наверное, Богомолов во многом был прав, побивая Владимова документами, извлечёнными из архивов. Хотя в художественном произведении писатель имеет право на домысел. Ну, а сталинская биография Карпова правдива, с точки зрения документа? А ведь там воспроизведено очень много эпизодов Великой Отечественной с участием Сталина. И все они обрисовывают невероятно умную и отчаянно героическую личность.

Можно было недоумевать ещё и по поводу неясностей биографии Богомолова. По одним сведениям он служил в войсках СМЕРШ, по другим – не служил, а описывал деятельность смершевцев в романе «В августе сорок четвёртого» по архивным документам, которые перед ним открыли.

Известно, что роман понравился тогда и Андропову, шефу КГБ, и Гречко, министру обороны. Это, конечно, не отменяет того факта, что роман Богомолова заслуженно пользуется известностью, а прежде был невероятно популярен. Но роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» тоже художественно неотразим. И тоже воспроизводит один из эпизодов Великой Отечественной – Сталинградскую битву. Но никакие посланцы министров к Гроссману за автографами не ездили. И понятно: роман был арестован, по слову тогдашнего идеолога Суслова, на двести лет. Не предвидел партийный идеолог перестройки и развала страны вместе с коммунистической идеологией.

Ну, а если совсем отвлечься от недоумённых вопросов, то следует сказать, что Богомолов был писатель Божьей милости. Написал он немного, но каждая его вещь оказывалась событием: «Иван», «Зося», «В августе сорок четвёртого» – вещи незаурядные. Умер 30 декабря 2003 года.

4 июля

Михаил Светлов однажды написал

 
На свете множество дорог,
Где заблудиться может муза,
Но всё распутать превозмог
Маршак Советского Союза
 

Шуточные эти строчки выражают истину: Маршак действительно проторил для многих литераторов дороги, на которых их музы без него бы заблудились и, быть может, не вышли к читателю.

Я имею в виду и непосредственную редакторскую помощь. Маршак, как рассказывали наблюдавшие его редактуру люди, ничего не правил, но сажал рядом с собой автора и просил рассказать ему такую-то сцену, такую-то, а потом отсаживал автора за отдельный стол, давал ему бумагу и говорил: «Опишите то, что Вы мне рассказывали». Так появились многие новые авторы.

Мой друг Станислав Рассадин, часто бывавший у Маршака дома, говорил мне, как вспоминал Маршак о своей работе с Гайдаром. Гайдар был в глубокой душевной депрессии: не шла работа. Он исписывал страницы, а потом перечитывал и рвал их. Пришёл к Маршаку. Они просидели всю ночь, вместе сочиняя по сюжету, рассказанному Гайдаром Маршаку. Гайдар ушёл счастливый. А через полгода принёс целиком рукопись повести «Судьба барабанщика». Маршак её внимательно посмотрел. И обнаружил, что тот кусок, который они вроде писали вместе, полностью переписан Гайдаром. Маршак был счастлив.

 

Самуил Яковлевич Маршак, скончавшийся 4 июля 1964 года (родился 3 ноября 1887-го), оставил огромное литературное наследство. Здесь и замечательные детские стихи, и прекрасные взрослые, и изумительные переводы особенно из английской поэзии, и проза, и критика, и литературоведение.

Я и сам иногда в укор Маршаку вспоминаю, как в детстве читал его стихотворные подписи под карикатурами Кукрыниксов или Ефимова. Моему другу Бенедикту Сарнову Маршак их объяснял своеобразно: «Без того (то есть без лживых стихов на потребу дня) не было бы и всего остального». И надо сказать, что в этом объяснении есть свой резон. В молодости Маршак был не большевиком, а бундовцем. За что вполне мог поплатиться свободой в двадцатых. В начале тридцатых вокруг Маршака, работавшего в ленинградских журналах и издательствах, собралось много талантливых литераторов. Почти все они были арестованы в 37—38-м. Говорят, что доходили руки НКВД и до Маршака. Печать его обстреливала. Его обвиняли в формализме, в непедагогичности и бесполезности его детских стихов. Но уже решённое дело об аресте остановил Сталин, который якобы сказал, увидев фамилию Маршака в списке на ликвидацию: «А зачем? Маршак хороший дэтский писатэль!» И сразу всё схлынуло. Нападки на Маршака прекратились. Пошли положительные отклики в прессе. В первое же большое награждение писателей в 1939 году Маршак получил высший орден – Ленина. Ну, а дальше – как из короба: ещё ордена, три сталинские премии…

Но не забурел Маршак. После смерти Сталина вёл себя достойно. Заступался за гонимых. Покровительствовал талантливым.

И завещал нам:

 
Желаю вам цвести, расти,
Копить, крепить здоровье.
Оно для дальнего пути —
Главнейшее условье.
Пусть каждый день и каждый час
Вам новое добудет.
Пусть добрым будет ум у вас,
А сердце умным будет
Вам от души желаю я,
Друзья, всего хорошего.
А всё хорошее, друзья
Дается нам недёшево!
 

5 июля

Понимаю, что сейчас многих удивлю. Но из песни слова не выкинешь!

Я дружил с Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, который родился 5 июля 1930 года (умер 25 января 2001 года) и который жил в параллельном моему переулке. Мы ходили друг к другу через двор.

Как я любил его искромётный юмор, страсть к поэзии, к русскому романсу и то, как он исполнял романсы, подыгрывая себе на гитаре. Он сочинял музыку на слова русских (от Баратынского до современных) поэтов. И завораживал своим пением. Гости слетались к нему, как бабочки на свет!

Ему это нравилось. Он был очень общителен. В его доме я познакомился не только с Рубцовым, Передреевым или Владимиром Соколовым, но и с Андреем Битовым и его тогдашней женой Ингой Петкевич, с Юзом Алешковским, с Владимиром Максимовым, не с тем, который после падения коммунистов остервенело крыл в «Правде» ельцинский режим, – к этому времени мы с Кожиновым давно уже разошлись, а с тем ранним, кто ненавидел большевиков, мечтал уехать из Совдепии и встретил меня, вернувшегося из туристической поездки в Скандинавию, упрёком: «Что же ты там не остался?»

Анекдотов Кожинов знал уйму. Рассказывал их мастерски. Терпеть не мог Ленина, Сталина и вообще советскую власть. «Совсем в маразм впал», – пожал он, например, плечами, когда ему сообщили, что Сергей Михайлович Бонди одобрил ввод советских войск в Чехословакию. «Но Бонди ссылается на Пушкина, – сказали ему, – на пушкинский „домашний спор славян между собой“». «Так домашний же, – подчеркнул Дима. – Польша в то время была территорией России. А Чехословакия сейчас? Нет, старик в маразме, раз не отличает агрессию от подавления бунта!»

Вас это удивляет? Вы помните его статьи в «Правде» при Ельцине в поддержку Зюганова? Лично меня удивляют как раз эти статьи. Может, он почуял, что Зюганов не в пример Ленину может потащить страну к национализму? А к его монархическим воззрениям я был тогда снисходителен. Он не был антисемитом и не любил антисемитов. Поэтому я пропускал мимо ушей его учёные рассуждения об особой, мессианской роли России в мировом процессе. Но Сталина-то он точно терпеть не мог. Я это хорошо помню. А Зюганов любит Сталина именно за то, что тот тащил страну к очень похожему на гитлеровский новому порядку.

Впрочем, с Кожиновым мы не были единомышленниками. К тому же писал он небрежно, мало заботясь об аргументации собственных мыслей. Книга Кожинова о русской поэзии, изданная «Просвещением», представляет собой набор рекламных проспектов стихотворений, так сказать, от Пушкина (даже раньше) до наших дней. Его книжечка о Николае Рубцове пустовата. Да и взялся он в ней доказать недоказуемое. Рубцов обожал Есенина, явно подражал ему, а Кожинову захотелось, чтобы его рано погибший приятель продолжил тютчевскую традицию. И он назначил эту традицию Рубцову, так сказать, явочным порядком. Чему Рубцов, доживи он до выхода кожиновской книги, наверняка бы удивился. Я его знал, встречал, как уже говорил, у того же Кожинова, и помню, как переспрашивал он, чьи именно стихи поёт хозяин, когда речь шла о таких, как «Есть в осени первоначальной…» и даже «Я встретил Вас…». Зато оживлялся, подпевая, едва Вадим начинал петь Есенина. И любил читать наизусть «Анну Снегину» – внушительных размеров есенинскую поэму!

А книга Кожинова о Тютчеве? Откуда тот взял, что царь и его правительство считались с мнением поэта? Что Тютчев имел возможность влиять на внешнюю политику Александра II? Вы не найдёте этого ни в воспоминаниях тютчевской дочери Анны Фёдоровны, бывшей фрейлиной двора, ни в первой и достоверной биографии Тютчева, написанной его зятем Иваном Аксаковым. Вы этого вообще нигде, кроме кожиновской книжки, не найдёте. И не ищите, не занимайтесь бессмысленным делом. Потому что любимым выражением Кожинова было: «Ну, это же совершенно очевидно!» Он и в статьях и книгах неизменно ставил: «совершенно очевидно». А это означало, что дело идёт об аксиоме, которая в доказательствах не нуждается.

«Жулик!» – говорили о нём мои друзья. Увы, чистоплотностью в литературе Дима не отличался.

А с другой стороны, как это ни парадоксально прозвучит после того, что я только что сказал, Кожинову был свойствен и некий аристократизм в литературе. Он терпеть не мог графоманов, какие бы посты те ни занимали. Ему надписывали книги многие, и многое из надписанного он, полистав, ожесточённо выкидывал в мусорный бак. Он не стеснял себя в выражениях и оценках, и поэтому против него затаивались даже те, кто считали себя его единомышленниками.

Я прочитал несколько лет назад в микротиражном «патриотическом» листке статью одного из тех руководящих поэтов, чьи стихи Дима уж точно терпеть не мог. Якобы позвонил ему ночью Кожинов, выразил восхищение прозой, которую поэт напечатал в «Нашем современнике», и повторил своё неприятие его поэзии. Что-то мне во всё это плохо верится. Кожинов ложился не поздно и, в отличие от Сталина, спал по ночам. О прозе вообще предпочитал не отзываться. Знаю, что он не был поклонником Распутина, а у Белова любил только «Бухтины» и «Привычное дело». Впрочем, все люди меняются, а мы с ним раздружились ещё до горбачёвской перестройки. Так что о его пристрастиях и вкусах, начиная с эпохи Горбачёва, могу судить только по его публикациям. А уж о том, вставал ли он в горбачёвское и более позднее время ночью, чтобы обрадовать понравившихся ему авторов, или не вставал, – судить не могу, не знаю! Но есть у меня подозрение: всё это автор сочинил во время собственной бессонницы, вызванной уязвлённостью тем, что патриот Кожинов так и не признал его, патриота, стихи. «Патриоты» наивно считают, что всё хорошее в жизни им положено за их убеждения. В том числе и хвалебные отзывы. А этот патриот отличается особенной яростной требовательностью.

Раздружились мы из-за Юрия Селезнёва. Был такой агрессивный критик, приехавший из Краснодара и поселившийся в квартире Кожинова (считалось, что живёт он в общежитии Литинститута). Как и все кожиновские гости, он смотрел в рот хозяину, набираясь от него ума-разума. Но в отличие от Передреева или от того же рано умершего Рубцова, Селезнёв оказался зверским антисемитом. Так что, наслушавшись государственно-почвеннических лекций Кожинова, он явил собой гремучую смесь русского нацизма, которая взорвалась на собрании московских критиков в ЦДЛ, обсуждавших очередные литературные публикации. Третья мировая война, начала которой так боятся некоторые, – торжественно провозгласил Селезнёв, – давно уже идёт. И война эта с мировым сионизмом.

Такое заявление было оценено по достоинству. Почти тут же Селезнёв был приглашён занять кресло первого заместителя главного редактора журнала «Наш современник», печатал там статьи в духе того своего выступления. За не понравившийся кому-то в ЦК партии номер журнала, посвящённый Достоевскому, был снят со своего поста. Но – не пропадать же ценному кадру! – стал заведующим редакции серии «Жизнь замечательных людей», где немедленно подписал договор с Вадимом Кожиновым на будущую книгу о Тютчеве и с самим собой на книгу о Достоевском.

Личность Юрия Селезнёва и занимаемые им руководящие посты заставили меня переоценить Кожинова, который до этого казался мне человеком, не зависимым от внешних обстоятельств. Ещё как он от них зависел! «ЖЗЛ» была не только очень престижной серией, но и невероятно высокооплачиваемой. Ведь меньше чем стотысячным тиражом в ней книги не выходили. А это – чуть ли не по тысяче рублей (тогдашних!) за печатный лист. И Кожинов не устоял перед соблазном быстро разбогатеть. Вчерашний его жилец, получивший в Москве квартиру, стал для него источником благ, всегда правым, высказывающим мысли, которые Кожинов оспаривать не решался.

Мы много потом говорили о нём с Владимиром Соколовым, тоже любившим его, написавшим стихи, которые Кожинов положил на музыку, тем более что в них была лестная для Димы характеристика: «Пил я Девятого мая с Вадимом, / Неосторожным и необходимым». И Володя Соколов в конце концов расстался с Кожиновым. «Что Селезнёв? – говорил он мне. – Слышал бы ты, как Дима разговаривал по телефону с Глушковой. – За тридцать лет нашего знакомства я не наберу по весу столько сахара, сколько он высыпал на эту курву».

Злобные статьи поэтессы Татьяны Глушковой о поэзии, о критике, о литературоведении одно время привлекали к себе внимание литературной общественности. Особенно, когда она обрушивалась на Ахмадулину, которой подражала. Или когда уничтожала Давида Самойлова, нерусского, по её мнению поэта, который осмелился вторгнуться на чуждую ему территорию русской поэзии.

А Соколов имел в виду статью Глушковой, где она ругала Кожинова и одновременно давала свой анализ стихотворения Фета. Анализ Кожинову очень понравился. «Чего она взъелась на меня?» – миролюбиво говорил он мне.

Словом, надеюсь, понятно, почему я перестал встречаться с Вадимом Кожиновым. Он на глазах утратил оригинальность, независимость, прямоту в суждениях.

Я не читал его исторических штудий, которые из номера в номер печатал в девяностые годы «Наш современник». Слышал только, что он открыл в русской истории какое-то хазарское иго, которое было якобы много тяжелее для русского народа, чем татарское. Потом слышал уже от него о хазарском каганате, когда Кожинов выступал на семинаре поэтов, которым мы с Юрием Кузнецовым руководили на высших литературных курсах при Литинституте. Вадим утверждал, что совсем недавно нашли какие-то записки руководителей хазарского каганата, где они, исповедовавшие иудейскую религию, приказывали приобщить к ней и народ Древней Руси. «И на каком языке написаны эти записки?» – спросил я. «Разумеется, на иврите», – ответил он.

Ну что на это можно было сказать? Ведь хазары – это тюркское племя, у которого был свой, вовсе не древнееврейский язык. А думать, будто все, принявшие иудаизм, говорят на иврите, то же самое, как считать, что православные говорят только по-гречески. «Жулик!» – вспомнил я, как отзывались о Кожинове мои друзья. И с сожалением с ними согласился.