Конь бѣлый

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Верю, что народ, сидящий во тьме, увидит свет великий, и сидящим в стране и тени смертной воссияет свет. Только это заслужить надо, Алексей Александрович…

…Часовому у штаба Дебольцов показал «шелковку», полученную от Деникина в горькую память о царе. Вышел караульный начальник, взглянул с интересом: «Зачем же к нам?» – «Объясню полковнику». – «Генералу, – поправил службист. – И смотрите не ошибитесь, мой вам совет, полковник…»

Шли через залы, набитые солдатней, в приемной молодые люди собрались вокруг белого рояля: тоненький, с вдохновенным лицом, шпарил новомодное танго.

– Звуки борделя, – не удержался Дебольцов. – А что, господа, это ведь традиция: в любом городе вино и бабы, а как взяли – дураки будем, если не попользуемся…

– Конспи-иративный… – врастяжку произнес пианист, не прекращая перебирать клавиши. – Ра-азве-едчик… А что, господин разведчик, поглядели на красные тылы? Убедились? Что все к е… матери катится… Может, вам это теперь ближе? – и вдохновенно заиграл «Интернационал».

– Прошу, господа… – прищурился: «Офицеры – адъютантик невысок, щеголеват, аксельбанты».

– Вы кто по чину? – Бабин пригладил усы. Адъютант молча показал нашивку на рукаве.

– Это я не понимаю, – поддержал Дебольцов. – Это – у чехов. А вы претендуете быть русской армией?

– Генерал суров… – нехорошо улыбнулся. – Со мной – можно. А с ним… Он вас расстреляет.

Вошли. Картины на стенах, скульптуры на подставках, огромный персидский ковер. Богатый человек жил…

За столом – в белой исподней рубашке, безликий, только нос торчит. Рядом еще один адъютант – аккуратно чистит яблоко. Почистил, протянул почтительно:

– Пожалуйте, господин генерал.

– Ну? Что? – впился, словно высверлить хотел. Глазки маленькие, ушли под лоб. – Какого вам рожна? – начал грызть яблоко.

Дебольцов протянул «шелковку», Бабин – свое удостоверение.

– Вот оно что… – положил документы на стол. – Ну и что же надобно от нас господину Деникину? Или вот – дворцовой полиции? – посмотрел хищно. – Да мы ваших людей… Как вас там? – снова заглянул. – Ротмистр? Мы ваших людей расстреливаем за преступления, совершенные при царизме. Что вам надо?

– Я требую, полковник, немедленного расследования, – произнес Дебольцов ровным голосом.

– Ко мне следует обращаться «господин генерал», – уперся ладонями в стол, видно было: дрожит от ярости.

– Не знаю. На вас нет погон. Кроме того, мне известно, что покойный император пожаловал вас только «полковником». А лампасы у вас – от коммунистов.

– Подержи-ка, милый… – отдал недоеденное яблоко адъютанту, встал – брюки у него действительно были с лампасами. – Да вы как… как смеете? Это решение законного правительства. Не вам судить!

– Бросьте, полковник. Дирекция ваша – все коммунисты. Только не уважаемые товарищем Лениным. И потому для меня вы только полковник. Я требую расследования. Убита Семья.

– Какая еще… семья? С огнем играете, господа хорошие…

– Семья в России одна: царская.

– Напрасно стараетесь. – Командующий подошел вплотную и покачал указательным пальцем перед лицом Дебольцова, потом ротмистра. – Забирайте ваши бумажки. И благодарите судьбу за то, что не приказываю вздернуть. Вон!

– Что ж, полковник… – процедил Дебольцов, пряча «шелковку». – Господь рассудит нас.

Бабин щелкнул каблуками:

– Честь имею, ваше превосходительство. Погибла Россия.

Теперь надо было попасть в урочище Четырех Братьев: по слухам, вторая часть трагедии разыгралась именно там. Поезда по Горнозаводской линии ходили только воинские, пешком же… Безнадежная была затея.

– Остановим извозчика? – предложил Дебольцов.

– А деньги?

– Бог подаст… – Дебольцов вышел на проезжую часть. Ах, город, город, какой ты весь кривой и поганый, ненатуральное в тебе что-то, и воздух вдруг потяжелел – словно в морге… – Эй, братец! – позвал обшарпанный фаэтон. – Окажи милость…

– Чего тебе, шелупонь? – подозрительно свесил голову ванька. Был он лет тридцати, глаза смотрели внимательно, недружелюбно.

– Отвези к сто восемьдесят четвертому переезду.

– По Нижне-Тагильской, что ли? А чего ты-то там потерял, Петькя?..

– Меня зовут Алексей Александрович. Он, – кивком обозначил Бабина, – Петр Иванович. Я – флигель-адъютант покойного императора. А Петр Иванович – ротмистр дворцовой полиции в Санкт-Петербурге.

Извозчик долго не отводил немигающих глаз. Потом сказал раздумчиво:

– Не врете… Прощенья просим – говорите правду.

– А ты – психолог?

– Слово незнакомое, суть понятна. Да. Я лица различаю. И слова. Поехали.

Плотиной выехали к кафедральному собору, свернули направо, вскоре обозначился Верх-Исетский завод и поселок при нем. Дома были все больше низенькие, на два-три окошка, черные от времени бревна и гнилые крыши не свидетельствовали о достатке. Дальше дорога пошла полями, и вдруг обрушилась такая тишина, что ошеломленный Дебольцов тронул извозчика за плечо и шагнул на дорогу. Красиво было… Разливались жаворонки, повиснув плывущими точками над землей, шелестела трава – как мирно было все, как спокойно.

– А это что? – Бабин склонился над глубоким следом – судя по всему, автомобильного колеса.

– Это след грузовика, – не задумываясь ответил Дебольцов. Он знал, тут не могло быть ошибки.

Впереди загудел паровоз. «Железка, – обернулся возница. – Разъезд, будка то есть, она на той стороне рельсов».

– А это что? – спросил Дебольцов. – Болото?

– Это лог, господа хорошие… Этот авто трупы вез? – След чернел по наезженной дороге сильно, он будто звал…

– Этот… – повернул Дебольцов голову. – Тебе интересно?

– Россия порушена. Без царя – она не Россия, а так…

Колеса загромыхали по деревянному настилу из веток и бревен – или шпал? В грязи не очень было видно.

– Давно мостки? – спросил Бабин.

– В прошлом году мотал-от в Коптяки, на озеро, рыбу брать – не было́.

«Не было́… – повторял про себя под цокот подков Дебольцов. – Не было́…» Нелепая мыслишка вдруг закрутилась в голове, страшная и странная, вслух такое не произнести, и все же…

– Ты про урочище слыхал?

– Что ж, господин полковник… Конечное дело – слыхал. У кого в нашем беспутном городишке душа болит – те все слыхали. Тамо шахты старательские, тамо коптяковские хрестьяне иконки, камушки ценные – так говорят – находили – в кострищах. Ишаку не понять, что одежу в этих кострах большевики жгли. Тамо теперь судебное следствие наряжено. Туда ведь едем?

– Туда. – А мыслишка крепла: «Бревнышки, бревнышки эти – они не зря. Они не сдуру на дороге появились…» Но боялся Дебольцов. Отгонял мыслишку. Уж такая она была… Вспомнил забавное слово: метафизическая…

Въехали в прозрачный березовый лес, солнце играло на черно-белых стволах; зеленея, просвечивали старые ели и сосны – смешанный пошел лесок, на глазах густея и теряя прозрачность. Наконец среди деревьев слева увидели реденькую солдатскую цепь.

Когда приблизились, навстречу побежал судейский в форме, на вид не старый еще, с мелким лицом, на котором, впрочем, вполне отразилась значительность момента:

– Что вам угодно?

– Разрешите нам пройти, – попросил Дебольцов.

– Право же, господа, – раздраженно взметнул ручками, – что за неуместное любопытство, право! Есть правила, согласно которым… – наткнулся на горящий взгляд Дебольцова, спросил неуверенно: – Собственно… кто?

– Русские, – почему-то сказал Дебольцов. Что это была за мотивация такая – он бы и не объяснил. Но судейский внял.

– Проходите, – бросил кратко. – Руками ничего не трогать.

У старательской шахты стояли еще два чиновника и две женщины в хороших платьях, с зонтиками. Та, что была помоложе, цедила капризно:

– Ну, мама, – с французским ударением, – ну почему папа, – такое же ударение, – смеет нас гнать? Это же следствие! Да какое еще! Историческое! С ума спрыгнуть!

– Лиза, – парировала мать, – но, согласись: это не наше дело. Отец, – попроще говорила, – и так был столь любезен, что взял нас с собой…

Пока шел этот разговор, Бабин успел заглянуть в ствол и присесть у ближайшего костра. Поковыряв в нем палочкой, он поднял на Дебольцова ошеломленные глаза:

– Полковник, вы только взгляните, это же невероятно! – На ладони держал нечто матово выблескивающее, Дебольцов нагнулся и почувствовал, как земля уходит из-под ног: такая знакомая, многократно виденная – то была серьга из розовой, среднего размера, жемчужины – самые любимые серьги. Она носила их постоянно. Боже мой, Боже мой…

Он увидел – непонятно, непостижимо, как идут они навстречу по монастырской тропинке – все: наследник, императрица, великие княжны, мальчик был в матроске и шел рядом с отцом…

Открыл глаза: серьга была уже в руке у судейского, Бабин стоял с мертвым лицом, в небо уходила старая береза с готическими ломаными ветками – знак небытия…

Надя выбралась из города только ночью; шла осторожно, жалась к стенам домов. Решила идти в сторону Перми, подумала: на какой-нибудь станции сядет на поезд, доберется до губернского городка, а уж оттуда каким не то способом отправится к тетке в Петроград. Но случилось непредвиденное: в темноте, перепутав, Надя направилась не по Пермской линии – левее, а по северной, Горнозаводской, та шла правее и могла привести ее к желаемому результату только длинным окольным путем – через Кувшинскую и Верхне-Чусовскую. Этот путь был опасен из-за неровности фронта и банд – с той и другой стороны.

На рассвете, окончательно измотанная, голодная и сонная, Надя добралась туда, где накануне проехали Дебольцов и Бабин: к переезду № 184. Здесь было тихо, домик сторожа стоял на открытом месте, и Надя решила попросить воды и хлеба или выкопать что-нибудь на огороде. Открыла калитку, вошла, грядок много, заросшие, только все полеглое и пожухлое. Выдернула морковь – ярко-желтую, такая Наде никогда не встречалась. Потом – будто из-под земли появилась длинная и тощая фигура сторожа в грязной и истертой форменной одежде, сторож был небрит и выглядел не совсем в себе.

 

– Ты… Почто здесь? – хрипло спросил, вглядываясь сумасшедшими глазами.

– Я… Я умираю с голоду. Вот сорвала морковь. Но она – желтая? Почему у вас морковь – желтая? Почему все в таком виде? – Надя заплакала.

– Дак… Поливать-то – некому. Жена ушла. Померла. Один я… Вот и говорю: ты же там… – повел головой в сторону леса, – должна быть. – Схватил за руку: – А ну, пойдем, пойдем-ка… – и потащил. Промахнули переезд, дорога скрылась в мелколесье, и сразу появилось солнце – теперь уже высоко над гребнем леса. Сторож шел быстро, почти бежал, Надя едва поспевала, и с каждой минутой все более и более одолевал ее страх. «Сумасшедший… – лихорадочно думала она. – Что ему нужно от меня, что? Я боюсь его!» Но вот вышли на огромную сырую поляну, замкнутую по сторонам лесом и кустарником, над травой полз низкий туман, резко и тревожно кричала выпь…

– Она же… ночная? – едва ворочая языком, спросила Надя.

Усмешка тронула белые губы, вспыхнули глаза:

– А здесь, барышня, место особое, вот птица и не спит. Караулит…

– Кого… Господи…

– Их… – шагнул на помост из веток и шпал. – Здесь они… И ты – ты тоже здесь. А чего же ты ходишь?

Стало страшно. Надя опустилась на колени, тронула мокрые шпалы и повернула голову: от леса шел какой-то неясный звук…

То, что увидела, было обыденным, совсем не страшным: вереница людей плыла в тумане мимо странно увядшего куста, скрываясь среди деревьев. Последней шла высокая девушка в длинной юбке, с распущенными волосами. Надя подняла глаза на сторожа – он тоже смотрел, не отводя завороженного взгляда. Перекрестился:

– Я чай – узнала?

– Кого? Кого я должна узнать? – Надю затрясло, она уже поняла…

И тогда девушка в длинной юбке обернулась. «Да ведь это… Господи, нет! Не хочу…»

Она закричала от этого невероятного, невозможного не то сна, не то яви и побежала, уже ничего не соображая и словно сквозь сон слыша злобные выкрики: «Царская дочь! Царская дочь!» Ее схватили, швырнули в руки чекистов – то был обыкновенный вокзальный патруль, толпа поверила, все возбужденно переговаривались и желали кожаным курткам поскорее вывести в расход всю контрреволюционную нечисть.

Только два человека вступились за Надю. Одна была женщина средних лет и «бывшего» обличья, в шляпке и с газовым шарфом вокруг шеи. «Как вы смеете! – крикнула она старшему патруля. – Эта девушка больна, у нее жар, разве вы не видите?» – «Чека все видит… – лениво отозвался старший. – Она… то ись – мы видим, что ты недорезанная и лучше заткнись!» – «Вы не смеете, не смеете преследовать больных людей!» – «Мы расстреливаем, а не преследуем». – Он выстрелил женщине в лицо. Толпа смолкла, перестала жевать, но ведь обыкновенное дело в лихие дни. Главное, что не меня убили…

И здесь к чекистам бросился тоненький молодой человек в хорошем костюме, лаковые ботиночки прикрывали замшевые гамаши, в руке тросточка – он словно сошел сюда с довоенного Невского проспекта.

– Мерзавцы! Убийцы! – кричал с породистым акцентом. – Как вы смеете убивать людей, негодяи! – Он был сразу и бесповоротно обречен, в толпе – без всякого уже ужаса, но с большим любопытством ожидали, что сейчас произойдет. Старший потянул маузер, но в это мгновение путь ему пересекли две монашки. «Матушки, – отвлекся чекист, – благословите заблудшую душу…» – сложил ладони, протянул, старая монахиня смачно плюнула: «Изыди, антихрист!»

– Вот, гражданы! – завопил чекист. – Вы все видите воочию, что поповщина не желает сотрудничества с советвластью! Наглядная агитация, товарищи! Я так про себя думаю, что в мое приставание к етим бабцам никто всерьез и не поверил!

Голос за спиной – такой знакомый (был в Москве, видел Ленина и даже слыхал, как вождь спросил, обращаясь к патлатому в пенсне: «Товагищ! Вы уже пили чай?») проговорил с раздражением: «Что происходит? Почему тгуп? Убгать немедленно!»

То был Дебольцов – в фуражке со звездочкой, с кобурой на ремне. Рядом стоял Бабин в таком же обличье. Оба пробирались в Казань, надеясь, что город вскоре возьмет однокашник Дебольцова по Николаевской академии Владимир Каппель и судьба устроится как бы сама собой. Что же касается картавого говора – здесь все было просто: Дебольцов вспомнил дом в степи и товарища Плюнина.

– Попгошу без гассусоливания! Кто эта девица? Почему вы ее хватаете?

– Вот именно! – подскочил в гамашах. – Я немедленно даю телеграмму господину Ульянову! И вы имеете учитывать в своих дальнейших действиях мою телеграмму!

– Хогошо, хогошо, я ознакомлюсь с вашей телеггаммой сгазу же, как только она поступит! – сообщил Дебольцов. Все приняли его слова нормально: и молодой человек, и толпа, и патруль. – Так, товагищи, будем газбигаться, – посмотрел на Бабина, тот ухмыльнулся краем рта, понял: жалостливый полковник решил спасти «царскую дочь».

– Вас, товагищ, и ваших сотгудников я пгошу пгойти к нашему вагону. И немедленно застегните пуговицу! Из-за этих пуговок мы гискуем всем!

– А… вы, товагищ… То ись – кто таков?

– Я должен десять газ повтогять? Я комиссаг комиссии товагища Дзегжинского. А это – товагищ Бабин, из контггазведывательного. Вон там наш паговоз, с вагоном, мы идем туда и во всем газбегемся… – пошел первым, показывая дорогу, – у пакгауза действительно стоял потертый синий вагон второго класса…

Двигались процедурно: впереди Дебольцов хамским размашистым шагом, за ним двое подручных волокли остолбеневшую Надю, старший патруля вышагивал с достоинством, следом замыкал Бабин, он держал руки за спиной и выглядел очень значительно.

Вошли в узкое пространство между вагоном и стеной пакгауза, Дебольцов аккуратно вытащил наган, сказал нормальным голосом: «Ротмистр Бабин, заканчивайте!» – и выстрелил старшему в кадык. Два хриплых вскрика обозначили, что Бабин молниеносно сработал ножом. «А вы так и не застегнулись, товаристч… – проговорил Дебольцов, пряча наган. – Идемте, идемте, – взял Бабина за рукав. – Здесь сейчас весело будет… – Бросил взгляд на девушку: – Мадемуазель, вы свободны, ступайте…»

– Но как же так, как же… – бежала Надя следом. – Почему вы их убили, вы же – красные?

– Это не имеет ровным счетом никакого значения, – непримиримо отозвался Дебольцов. – Вы живы – до свидания. Точнее – прощайте!

Она не отставала:

– Но как же так… Подождите…

Завернули за угол пакгауза, мгновенно убрали «красные» атрибуты и оружие в мешок, Надя с криком вылетела, схватила за руку:

– Вы не смеете, не смеете!

– Что я не смею, мадемуазель?

– Вы не можете меня бросить… – сказала с отчаянием, безнадежно.

– Вы куда едете?

– В Петроград. Там тетка…

– В Петрограде Зиновьев, Урицкий и Володарский. Красная сволочь… Где ваши родители?

– Убиты… В Екатеринбурге. Сибирцами…

– Нам только большевички не хватало! – посмотрел на Бабина, тот улыбнулся:

– Но зато – какой…

– Я прошу вас… Я не знаю, кто вы… Но – пощадите, не бросайте меня… – плакала Надя.

Дебольцов снова посмотрел на Бабина, тот пожал плечами.

– Хорошо… – помедлив, произнес Дебольцов. – Но я должен предупредить вас, мадемуазель: путь наш – во мраке, поэтому – только до первого спокойного места. Прошу не обижаться…

Глаза Нади сияли счастьем…

В этом же месте, за пакгаузом, произошло спустя несколько минут еще одно очень важное событие: из тумана выбралась обыкновенная крестьянская телега, на ней сидели две женщины. Телега остановилась, возница сдернул шапку: «Извиняйте, дамочки, щас за овсом сбегаю, голодом лошадки только на бойню ходют…» Женщины сидели молча, обе были сильно утомлены, молодая сказала печально: «Мне иногда снится, что мы вместе, что я не оставляла его ни на миг… Говорят, он теперь в Японии. Красивая, наверное, страна – Фудзияма в снежной шапке, сакура цветет… Там поэты пишут такие славные стихи, вот, послушайте: «Удрученный горем, так слезы льет человек… О, цветущая вишня, чуть холодом ветер пронзит, посыплются лепестки».

Это была Анна Тимирева со своей горничной Дашей. Обе пробирались в Омск…

Арестованных в Екатеринбурге большевиков и причастных решено было поместить в плавучую тюрьму на Исети. Около двухсот человек разного возраста и пола были доставлены на барже к месту пребывания и под конвоем переведены в трюмы. Все прошло без эксцессов, арестованные послушно бежали с палубы на палубу с прижатыми к затылкам руками, веселый мат сопровождал действо, солдатик из охраны жалостно тянул каторжную песню про Сибирь, над которой займется заря…

Все было как всегда в таких случаях – подзатыльники, незлобная ругань – большевики были по большей части знакомыми, ближними или дальними, в этих местах всегда все знали про всех абсолютно все. Варнацкий обычай, утвердившийся среди крепостных и беглых.

И поэтому арест этот казался Рудневу и Вере временным, не страшным. Они тоже бежали в цепочке среди прочих, Дмитрий Петрович даже в глаз схлопотал за строптивость и все время поглаживал заплывающую скулу. «Думаю, продлится недолго. Наши придут, да и этим – что с нас взять?» – «Не знаю, папа…» – отозвалась нахмуренная Вера. Порванное платье и распущенные волосы придавали ей залихватский разбойничий облик бывалой бабенки, не боящейся ничего…

Оба были бы и правы, но некое странное обстоятельство, вдруг вмешавшееся в дело, грозило все трагически перечеркнуть. В этот раз сопровождающим арестованных назначен был старший унтер-офицер Венедикт Сомов. Было ему тридцать лет от роду, происходил из работных людей Невьянского завода, родителей своих не помнил: те умерли при его еще малолетстве. Воспитала тетка из соседней Шайтанки, теперь она была очень старая, и Венедикт о ней ничего не знал, да и не желал, если по правде. Рабочим он был хорошим, выбился в помощники горного мастера, даже поучился немного в Демидовской горной школе, но начавшаяся война перечеркнула и учебу. Был ранен, получил Георгия, по ранению вернулся домой, и здесь начавшаяся Февральская революция застала его в страшных раздумьях об устройстве мира. Впрочем, колебаний – с кем идти и за какую власть драться – у него не было. Для башковитого и тертого парня мгновенно вырисовалась невероятная возможность: пожить в свое удовольствие, прибрать к рукам, что плохо лежит, что же до идейного обоснования – на это трижды наплевать. Белые, красные – все дрянь, но конечно же те, кто держался за свое и не предлагал половину отдать голодранцу, – такие были куда как ближе и понятнее. И поэтому большевистские листовки, в изобилии попадавшие в контрразведку, где служил Сомов, приводили в неописуемую ярость. Да ведь и знал не понаслышке: комиссарские проповеди – они для дурачков. Не родился еще на свет такой комиссар, кто себе не взял, а ближнему отдал…

Легкость крови и безнаказанность сделали Сомова лютым. В этот конвой – после того, как большевичков свели в трюм, Венедикт приказал принести из грузовика сотню динамитных шашек, обвесить ими баржу по бортам и соединить единым запальным шнуром. На охи и вздохи начальника караула и некоторых солдат Сомов прочитал целую лекцию. Он вещал:

– Здесь у которых возникает опаска: мол, гробить души живые зазря – Бог, мол, накажет – возражаю. Что есть душа живая? Она есть верующая во Христа Спасителя, Бога нашего истинного. А эти, кто теперь внутрях? Разве они веруют? Ну по совести если, то веруют: в Ленина, Янкеля Свердлова и прочих жидков, с которыми русскому человеку вовек не по пути! И потому лично я покараю их всех и сейчас же, не отлагая содеянного в долгий ящик, потому что эслив их ноне станет мене – нам на небесах зачтется и спасение России приблизится!

После этой пламенной речи последние возражения умолкли, и плавучая тюрьма была тщательно приготовлена к уничтожению.

– Что начальство скажет… – чесал в затылке офицер, начальник охраны. – Могут ведь и попенять…

– Ну – для виду разве что… А и потерпим! Пострадать за обчее дело – это я вам, господин поручик, скажу – хорошо! Чем мене говна – тем чище воздух! Не боись.

Веру он приметил сразу: красотка и фигура невиданная! Сколько восторгов… Венедикт и вообще считал, что самая сладкая баба та, которая заловлена насильно и взята в любовь без согласия. Больше страсти в таких…

Когда охрана покинула баржу, Сомов сел в лодку и подплыл к борту:

– Которая Руднева – на выход! – не поленился подняться и снова спуститься – охота пуще неволи; усадил в лодку. Объяснил:

– Вами очень заинтересовались, очень. Считайте – повезло.

– Я все равно ничего не скажу.

– Так оно и лучше, я бы сказал – слаще!

Вера посмотрела с недоумением, подумала: «Пьян, наверное, сволочь. Ну да и черт с ним. Что он мне сделает?» Бормотанья Венедикта не слышно было, плеск весел глушил, но замыслы унтера выглядели не безобидно: «Плотненькая какая… – шептал, – в то же время – пухленькая. Восторг какой… Опыт подсказывает – нетронутая. Ну, это щас наверстаем, это – наше…»

 

На берегу стоял грузовик, в нем шофер, молодой казак. Подтянув лодку, спросил безразлично: «Как всегда, господин унтер-офицер?» – «А то не знаешь, дурак? Стели матрас». – Голос Венедикта дрогнул, он вспомнил слова: «Восторг любви нас ждет с тобою…» – и даже мелодия зазвучала в ушах, лихорадочно начал срывать одежду, пуговицы на брюках полетели в стороны, треснул рукав гимнастерки. По лету кальсон и рубахи не носил, трусов тоже – что зря время терять. Когда остался голый и мелким шажком двинулся к Вере, казак даже глаза закрыл: уж сколько раз видел и ко всему привык – вою Венедикта, воплям очередной жертвы, к одному не мог привыкнуть: ноги и туловище у старшего унтер-офицера, как всегда, были покрыты чирьями, они у бедолаги никогда не проходили, и, кто знает, может, смирился с ними, как смиряется человек с волосатой грудью, например…

– Ну? Чего застыла? Сейчас почувствуешь разницу! – Он имел в виду себя – какую разницу могла почувствовать Вера? – схватил за рукав: – Давай сама, я люблю, когда сама, а то срывать, то, сё… Нехорошо. Чего ждешь, стерва! – нанес удар по ребрам, она вскрикнула, упала, начал задирать ей юбку, срывать исподнее – верх его не интересовал. Вера кричала, отбиваясь, снова ударил и яростно раздвинул ей ноги. – Ну, ну, – шептал, давясь, – налезай, налезай, а то у меня подходит, подходит, большевичка х…!

Казак отвернулся. Вечер падал на реку, солнце зашло, и заря догорала уже за лесом. «Папа, папочка!» – кричала Вера, извиваясь под насильником, и вдруг над рекой поднялся огромный столб пламени, донесся раскатистый взрыв. «Ну, все, мне хорошо, а тебе, дура? Непонятливая…» – встал, натянул брюки и неторопливо направился к пулемету, знал: сейчас кто-нибудь спасется, не без того. Не дадим спастись…

Только теперь поняла Вера, осознала, что случилось с баржой. С окаменевшим лицом, полуголая, стояла она по колено в воде и смотрела, как дымом закрывает фарватер и горящие комочки сыплются в воду. Потом послышался плеск, и трое вышли на берег – лиц не видно было, да и не знала никого из арестованных. Ударил пулемет, зверская рожа Венедикта подрагивала в такт, гладь реки вспороли длинные очереди, и люди мгновенно исчезли.

Баржа догорала…

К концу XIX века дела Дебольцовых пошатнулись: металл окончательно перестали брать из-за вредных примесей, завод пришлось закрыть; земли, правда, оставалось много, но прибыльного хозяйства на ней не вели – никто не желал этим заниматься, и потому отдавали в аренду, а чаще – просто в залог. За счет этого содержали в гвардии сыновей и достойно выдавали замуж дочерей, однако платежи по залогу совершались из года в год все реже, в конце концов от двух тысяч изначальных десятин оставалось около восьмисот – лес в основном, но и его постепенно сводили – кругляк был прибыльнее всего: деньги давал мгновенно. По этим остаткам былого величия и пробиралась рано поутру несмазанная телега, на которой восседали Дебольцов, Бабин, Надя и возница, наглый малый лет тридцати с картофелиной вместо носа и мелкими веснушками на щеках. Был он чем-то неуловимо похож на Алексея. Ехали молча, только иногда веснушчатый запевал диким голосом какую-нибудь революционную песню. Вот и сейчас горланил что было мочи о товарищах, кои должны идти в ногу непременно смело и при этом еще и духом крепнуть. Правда, следующий куплет выходил вполне оригинально: «Вышли мы все из народу, а как нам вернуться обратно в него?» – вопрошал, кося наглым глазом в сторону Алексея.

Места здесь были душевные: прозрачный лес, поляны, поросшие земляникой, – ее красные россыпи то и дело пробивались сквозь темную зелень лугов – чистый воздух и полное отсутствие комарья. «Хорошо… – задумчиво проговорил Бабин. – Будто в детство вернулся».

– Во-во, детство… – охотно вступил в разговор возница. – Я – тож памятливый, я славно помню вас, барин, – улыбнулся Алексею, – в костюмчике бархатном, и гувернер позади. А я – всего на год вас и молодее – держу блюдо с ягодой, а вы это блюдо жадно жрете!

– Будет врать-то… – отмахнулся Дебольцов.

– Врать?! – закричал веснушчатый. – Ну уж, подвиньтесь! Страшная правда, барин, состоит в тем, что папаня ваш, Александр Николаевич, генерал-майор и кавалер, – только и занимался, что у моей мамани-покойницы, царствие ей небесное, наслаждений искал! И оттого, Алексей Александрович, мы с вами братья единокровные, уж не взыщите!

– Хватит молоть. – Дебольцов отвернулся, нахмурился. Подобрали «братца», напоролись… Пешком бы идти, да ведь Надя устала… Черт знает что такое… Случайность, называется. Вот тебе и случайность!

– Молоть! – заорал возница. – Ладно. Товарищи-господа, глядите! – повернулся в профиль. Для убедительности еще и пальцем потыкал в щеку: знай, мол, наших.

Он и вправду был похож, спорить тут было не с чем.

– Ефим Александрович, – снял картуз. – Ну, само собой – по матери моей я – Мырин. Хотя имею – по установлению истинной народной власти зваться правильно: Де-боль-цов!

– А не боишься, что за принадлежность к дворянской фамилии тебя новая власть упечет? – поинтересовался Бабин.

– Оно точно… – поскучнел Мырин. – Время теперь революционное, бросовое, человека в расход пустить, что два раза плюнуть: тьфу и тьфу! При этом, господа, это к вам, сучьему вымени, относится главным образом, смекайте…

– Да-а… – протянул Бабин, трогая прутиком Мырина по плечу. – Замечательный революционный мужичок! Носитель! Господи… А ведь оркестр играл, полковник, и как играл! И гвардия шла…

Первым делом подъехали к дому, он был поставлен еще первым Дебольцовым в новомодном тогда классическом стиле: антаблемент, колоннада, окна с «замками». Но боже ж ты мой, что оставалось теперь от былого величия… Ободран, бедный, беспощадно и страшно – как курица, которую вот-вот положат в котел: ни перьев, ни внутренностей. В полном недоумении смотрел Алексей, не веря глазам своим. «О господи…» – только и сказал Бабин.

А Мырин тут же присоединился к толпе крестьян и бывших рабочих завода – те стояли перед пустым окном, которое корявая женщина в кожаной куртке и красной косынке использовала как трибуну:

– Я, как женщина революции, етого и представить се не могу, – вещала ораторша скандальным голосом. – Как мы, бабы, жили? Истощенный непосильной работой, мужик являлся к своей бабе – и что? Одно колыханье на пустом месте! Недоедали мужского бабы! Недоедали женского – мужики, и вой стоял по Расее… Штаны-то у всих – без груза!

– Чертовка большевистская, – сказал кто-то в толпе. Еще кто-то хохотал звонко-рассыпчато – невсамделишно…

– Отныне у власти – мы, большевики! И мы вас, мужики и бабы, напитаем. И мы стиснем друг друга в каменных большевистских объятиях, и Расея пополнится!

– Да здравствуить нова власть! – истошно завопил Мырин. – Власть, котора допускаить друг друга к любви! Это святое дело товарища Ульянова, он же – Ленин!

Бабин и Надя остались у ступеней и стояли молча. Дебольцов поднялся и остановился на пороге. Господи… Как же это было неузнаваемо все, и оттого – страшно. Зал, покрытый плесенью, разоренный, с разломанными полами – золото искали – и сорванными обоями, пробитыми стенами. Люстра одиноко болталась под потолком, и звон хрусталя доносился, как похоронный, с дальнего кладбища. Книги – разорванные, полусожженные – валялись повсюду, устилая пол отвратительной мозаикой небытия и убийства. Подобрал акварельный портрет матери: кто-то наступил на него и продавил, но юное прелестное лицо семнадцатилетней Марьи Сергеевны все равно было прекрасным и словно спорило с мерзостью запустенья.

И услышал Алексей дальний звук гармони. То была с детства знакомая песенка: «Шарф голубой». Как проникновенно выводил гармонист, сколько страсти и муки вкладывал, показалось даже, что не гармошка это, а величественный орган, исполняющий надгробное рыдание…

Поднялся на второй этаж, было темно, только небольшое окошко подсвечивало неверно, здесь некогда была комната мамы, двери висели на одной петле сорванные, вошел, там, у стены – высокая, стройная, в длинном платье, с печальным лицом…

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?