Бег по краю

Tekst
6
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

17

Тот последний год был очень тяжелый. Мать начала слабеть, но даже не от болезней, просто организм исчерпал себя. Лидия Андреевна радовалась, что мама все еще себя обслуживает, но уже был заброшен огород и сад; покосившаяся изба, словно старуха горянка, пережившая всех своих сверстниц и давно отпраздновавшая свое столетие, вызывала щемящую жалость. Тем не менее мама всегда старалась Лиду накормить, готовила к ее приезду обед, налив полную тарелку супа, садилась напротив, подперев щеку, и смотрела, как дочь ест. Лидия Андреевна не очень-то это ценила и не совсем понимала, каких сил этот обед маме стоил. Поняла уже после, когда мамы не стало.

Мама стала все забывать. У нее никогда не было такого склероза, как у соседок, которые не узнавали своих близких. Нет. Но она спокойно могла потерять какую-нибудь вещь, скажем, ячейку из-под яиц, и это вызывало у нее гипертрофированную тревожность. Она начинала подозревать свою соседку, которая приходила к ней пару дней назад в гости. Однажды она забыла на столе пакет с остатками еды, что приготовила снести на помойку, и с недоумением на него смотрела, решив, что на сей раз ее соседка пакет этот ей оставила.

В тот год она давала ей инструкции, какие продукты не есть. В селе перестали держать коров – и Лидия Андреевна привезла ей магазинный творог. Мама сказала тогда: «Не покупай его! Это гадость. Мне с него плохо. Подумай, чем его заменить: может быть, кефиром или ряженкой…» Это после дойдет до Лидии Андреевны, что дело было не в магазинном безвкусном твороге, а в почках, не способных фильтровать белок. А тогда она подумала: «Ну вот. На рыночный творог никаких зарплат не хватит». То же самое она сказала ей о сгущенке, что вообще-то ела последние годы с большим удовольствием… И опять потом Лидия Андреевна узнала, что у мамы был повышенный сахар. Все-таки наш организм безошибочно чувствует, что ему можно, а что нет… Но удивило Лидию Андреевну не это, а то, что, стоя одной ногой в могиле, мама, следуя своему последнему опыту, давала ей инструкции, как питаться.

В один из приездов того последнего года Лидия Андреевна сидела за круглым домашним столом, за которым все они так любили собираться за чаем, и с грустью смотрела на мать. Кожа ее стала какой-то серой, будто сырая штукатурка, покрытой сетью морщин, и делалась все более похожей на белый налив, который вытащили из компота и на месяц забыли, оставив на блюдечке на подоконнике. Яблоко постепенно теряло сладкую воду, пропитавшую его, все уменьшаясь и сморщиваясь, становясь как бы печеным…

Старческие руки вцеплялись в чайник корявыми пальцами, похожими на обрубленные лопатой корни, когда мать наливала ей чаю, – она, видимо, очень боялась уронить чайник. Лидия Андреевна хотела сделать все сама, но мама не давала. Мать сидела в нарядном белом кружевном воротничке от какой-то манишки из ее молодости, что был выставлен поверх строгого синего платья, аккуратно заштопанного во многих местах, и смотрела водянистыми глазами вдаль. Что она видела в той дали, было ведомо только ей… Она будто была уже не с Лидой, а где-то там, куда до поры до времени хода нет никому… Иногда улыбалась, словно ребенок, но улыбалась не миру, а про себя… Что она вспоминала? Кто стоял перед глазами – такой любимый и желанный?

– Мама, ты слышишь, что я тебе говорю?

– А? – Мать тяжело поднялась из-за стола и стала медленно убирать с него посуду в раковину.

Вымыть посуду дочери она не дала. Категорически сказала, что сделает все сама. Лидия Андреевна ушла в комнату, чтобы немного там прибраться.

Через десять минут Лидия Андреевна услышала глухой стук падения чего-то очень тяжелого на веранде. Сжавшись в комок от недоброго предчувствия, она выскочила из комнаты. Мама растянулась на полу, на спине, и виновато улыбалась. Раскинутые руки лежали перекрученным жгутом подсиненного белья. Улыбка была, как у проснувшегося младенца. Рядом с головой по неровной половице растекалось темно-красное пятно. Оно было уже размером с блюдечко и медленно прибывало в диаметре. Лидия Андреевна, чувствуя, что потолок над ее головой тоже покачнулся и куда-то поплыл, будто простыни на веревке, вздуваемые ветром, крепко зажмурилась и попыталась приподнять маме голову. Ей это удалось. Из маминого темени сбегала красная змейка, похожая на забродившее вино из кувшина. Лидии Андреевне удалось кое-как подвинуть мать к стене, чтобы та оперлась о бревна. Обработав рану перекисью водорода, ей через десять минут удалось остановить кровотечение и наложить повязку. Рана была не очень глубокая, но почему-то кровь хлестала так, будто была перерезана крупная вена. Вытекло, наверное, с пол-литра крови. Вся веранда как-то незаметно оказалась заляпана липкими следами от тапочек. Однако мама уже оправилась и осторожно поправляла повязку на голове. Она, видимо, случайно запнулась о перекошенные половицы или просто подвернула ногу.

Попросив принести ей стул, мать оперлась всем телом о его сиденье и стала потихонечку подниматься. Лидия Андреевна попыталась помочь ей, но мама недовольно замотала головой и сказала:

– Я сама.

Примерно через час мама снова сидела за их обеденным столом и безмятежно пила чай, смотря на Лидию Андреевну глазами нашкодившего ребенка. Лидия Андреевна с облегчением думала, что все обошлось, но чувство испуга, необратимых перемен и неотвратимой потери с того дня прочно поселилось в ее сердце.

На следующий день как ни в чем не бывало мама вышла к завтраку. Лидия Андреевна ужаснулась, увидев ее. Половину лица у той занимало огромное чернильное пятно. Губы напоминали черные перезревшие виноградины: были распухшие и покрытые белым восковым налетом. Чернильное пятно стекало по шее в расстегнутый ворот ситцевого халата. Из коротеньких рукавов халата торчали две худеньких руки, казалось, обмотанные сморщенной кожей, как высушенным съежившимся папирусом, и так же обляпанные огромными кляксами чернил. Мама опять виновато улыбнулась:

– Красивая я, да?

Лидия Андреевна почувствовала, как слезы навернулись у нее на глаза, и одна самая неловкая из них побежала вниз. Будто вода потихонечку сочилась из треснувшей трубы в перекрытие между потолком и полом, медленно накапливаясь там, – и вдруг, когда внутри все промокло уже насквозь, начала сочиться наружу. Капли теперь висели на потолке, одна за другой прибывая. Вот первая капля сорвалась вниз, за ней через минуту упала другая. И было ясно уже, что это надолго. Остановить процесс было невозможно. Теперь даже если трубу заменить или как-то залатать течь, то вода все равно будет сочиться из перекрытий еще долго-долго…

А мама, словно ничего и не произошло, бродила ситцевой тенью по дому, выходила в заросший сад, сидела на почерневшем крыльце, поросшем сизым лишаем, и блаженно улыбалась, ловила сморщившимся лицом лучи последнего летнего солнца.

Ехать с Лидией Андреевной в город она наотрез отказалась. Да Лидия Андреевна и не настаивала, понимая, что им с ней будет очень тяжело. Взять ее с собой – значит нарушить и без того шаткое равновесие в их семейном очаге.

В ноябре, в очередной приезд Лидии Андреевны в деревню, все повторилось снова. Только теперь это произошло в комнате. Мать ударилась виском о порог. Крови на сей раз, наверное, можно было бы набрать целый маленький тазик. Лидия Андреевна, еле удерживаясь на ватных ногах, отжимала половую тряпку. А мать опять сидела умиротворенно в кресле и улыбалась. И вновь слезы, как из отсыревшего потолка, капали на пол.

Лидия Андреевна подумала тогда, уж не делает ли это мама специально, чтобы привлечь ее внимание, дабы, уезжая домой, любимая дочка видела все время ее страшное лицо, упрямо напоминающее спину умершего отца, когда его обмывали деревенские соседки, а Лида стояла в комнате и подавала им тазы и тряпки, требуемые командными голосами?

18

Последнее в маминой жизни лето было летом пожаров. Три месяца стояла нестерпимая жара, от которой земля растрескивалась так, что казалась вся покрытой темными незаживающими трещинами. Трава уже в июне превратилась в прошлогодний сухоцвет, потерявший от времени цвет и запах. Цветов в этом году не было. Засохли в бутонах, что смиренно качались маленькими сморщенными ягодками, создавая иллюзию вызревших плодов. Горели торфяники и леса. Пожары были верховые, в мгновение выгорали целые лесные массивы… Крона вспыхивала, точно умело сложенный в костре хворост; деревья размахивали своими обгорающими сучьями, пытаясь остудить их на ветру, но ветер только подхватывал и перекидывал с ветки на ветку рыжие языки пламени, облизывающие и сжирающие серые бескровные ветки, будто закопченные косточки, и переносил их играючи на своих реактивных крыльях на крону соседнего дерева, замершего в оцепенении перед неизбежной гибелью… И бежал дальше, дальше, оставляя в растрескавшейся земле огарки стволов, застывших, словно покосившиеся памятники на заброшенном кладбище, мчался вперед к новым деревням, слизывая с земли целые селенья и оставляя после себя плач и опустошение.

Солнце в этом году было без лучей. Его будто и не было вовсе. Висело в задымленном небе металлической тарелкой, словно луна в полнолуние, отливаясь плавящимся оловом. Два месяца жили, как в тумане. На расстоянии вытянутой руки было не увидеть ни лица близкого человека, ни своего расхристанного дома, ни кустов и деревьев, понурившихся в ожидании своего конца. Все растворилось в пепельном мареве, похожем на душную песчаную бурю, вырывающую с корнем все живое. Воздуха не хватало. Горький дым ел глаза, высекая ядовитые слезы, разъедал, будто кислота, сипнущее горло, ввинчивался в легкие. Люди задыхались, получали инсульты и инфаркты. Морги были переполнены и трупы не успевали вскрывать…

Лидия Андреевна поливала маму в саду из лейки, смотрела на свои исчезающие в дыме руки, ощущая, как липкий пот застилает глаза и ползет по спине вертлявой ящерицей, – и сердце сжималось в предчувствии, что лето это последнее, когда она безоговорочно любима, и неизбежное расставание ни остановить, ни отсрочить: запаленный огонь стремительно бежит по полю жизни, уже начисто отрезав путь к возвращению, и дышит жарким своим дыханием в затылок, будто взбесившаяся гончая собака. Но ее чувства как-то притупились от жары, оплыли, точно свечной огарок… Она казалась себе пластилином или шоколадкой, поплывшей на солнцепеке, не в силах собраться в кулак – ни физически, ни мыслями. Только к утру она испытывала минутное облегчение, стоя в молочном саду и ловя кожей остывший угар прогорклого ветра. Она пыталась отогнать от себя гнетущее ее предчувствие, но оно, точно едкий дым, набирало силу, становясь плотнее и плотнее, сдавливая сердце, перебивая дыхание и застилая глаза сплошной пеленой, приклеившейся к лицу, словно белая простыня. Все лето жили они на грани обморока, на грани сна и небытия…

 

Жара отступила, как и пришла, внезапно, оставив за собой выжженное поле, по-прежнему клубящееся удушливым дымом. Лидия Андреевна стояла в сентябрьском саду, где деревья давно сбросили свои листья и их черные скелеты угадывались сквозь мглу, будто тени на стене комнаты в предрассветной мути, и внезапно подумала, что такое лето не может пройти бесследно. Что-то в отлаженном механизме ее жизни должно сломаться окончательно и без надежды быть починенным. Чувство скорых потерь было так явственно, что она впервые испугалась их неотвратимости, точно неожиданно увидела мчащуюся на нее трехтонку, отскочить в сторону, от которой она уже не успеет, зажатая двумя встречными потоками машин…

19

В один из последних своих приездов, когда мама уже еле ходила по дому, шаркая по полу варикозными ногами, похожими на бутылки, – у нее началось очередное обострение гастрита, – она вдруг сказала Лидии Андреевне:

– Купи себе сапоги! – и протянула ей деньги. – Купи! Слышишь, не жалей, я даю тебе деньги на сапоги.

Лидия Андреевна приехала, конечно, в старых сапогах, но еще очень приличных (она еще потом два года их таскала бессменно), и год тому назад она купила себе новые, что лежали пока в коробке и ждали часа, когда развалятся их предшественники. Она показывала эти сапоги маме, так как та и тогда говорила ей о необходимости этой покупки. Ей в тот раз они очень понравились. Китайские, конечно, но фабричные, из мягкой замши, утепленные мехом и изнутри, и снаружи, будто оленьи унты. Слезы навернулись на глаза Лидии Андреевны. Хотела было напомнить, что мама все забыла и она уже купила себе сапоги, но ничего не сказала, согласно кивнула и взяла деньги, с тоской думая, что скоро они могут понадобиться на другое. Потом Лидия Андреевна почему-то все время вспоминала эту сцену. Мать сидит в кресле, повязанная платочком, одетая в байковый халат с красными маками по черному полю, на который напялена зеленая кофта крупной домашней вязки, что давно стала мала от многочисленных стирок и застегивается лишь на одну пуговицу, уродливо растягиваясь на животе; сидит с температурой, у нее все горит и болит внутри, и просит ее купить себе сапоги…

20

Брат всегда был в детстве зачинщиком их игр и развлечений. Лидочка постоянно шла у него на поводу. Зачем-то карабкалась по шершавой коре осокоря, ветви которого разрослись так, что образовали своеобразный шалаш, где они сидели, будто в кресле, невидимые снизу, высматривая прохожих на дороге, чтобы с криком кинуться к ним, пугая неожиданным своим появлением, как с неба. Катались на велосипедах, уезжали так далеко, как она сама бы никогда не рискнула, тщательно скрывая свое путешествие от взрослых.

Иногда брат заговорщицки на нее смотрел и предлагал: «Пойдем, поищем чего-нибудь вкусненького?» Она знала, конечно, где хранятся в доме сладости, и никогда бы не осмелилась сама вытаскивать их из хранилища – большого эмалированного бака, куда складывались все лакомства, чтобы не стать погрызенными мышами. Она крадучись отправлялась вслед за братом на их маленькую кухоньку, за печкой, в полутьме они находили большой бак – брат потихоньку приподнимал крышку и разворачивал кульки и пакетики. Они набивали полные карманы сладостями, прикрывая их ладонями. Потом устраивались где-нибудь в гамаке и сидели там, уминая их. Ни разу не были они схвачены за руку. Она после не раз думала: «А действительно ли мать не замечала их промыслов? Вряд ли… Скорее всего, просто закрывала глаза и делала вид, что ничего не видит…» Но Лидия отчетливо помнит это свое ощущение, что они делают что-то непозволительное, запретное, что делать нельзя и на что она никогда сама бы не только не решилась, но даже и мысли у нее о таком промысле возникнуть не могло.

Не раз с его подачи они весело удирали из детского сада домой. На столь отважный поступок маленькая Лидочка не решилась бы никогда. А Серега просто, хитро улыбаясь, подходил к ней и говорил: «Пойдем домой?» И они шли. Бежали по длинной проселочной дороге, весело смеясь тому, что это оказывается так просто: сбежать из-под надзора воспитательницы.

Но Сережа был зачинщиком не только шалостей. Он имел неплохие художественные способности и научил Лиду делать картины и барельефы из мягкого камня, опоки, что представляла собой слежавшиеся пласты глины, говорят, богатые кремнеземом. Была она белая, розовая, голубая… На этих цветных камнях брат ножиком или шилом создавал гравюры или вырезал какой-нибудь барельеф, потом раскрашивал свое творение цветными карандашами или акварелью. Лидочка с восхищением смотрела на его произведения и старательно пыталась перенять технологию. Но как у брата, у нее никогда не получалось… Чего-то ей не хватало. Делал он и поделки из дерева. Находил корень или ветку, напоминающие какого-нибудь зверька, снимал кору, отсекал ненужное, покрывал лаком, затем прибивал к какой-нибудь деревянной подставке. Ставил их куда-нибудь на буфет. Эти поделки по сей день стоят в мамином доме.

Сергей поступил в институт легко, на радиофизический, где конкурс был в те годы небольшим, так как учиться было там трудно. Лидия редко виделась с братом, жили они по разным общагам. У того была какая-то праздношатающаяся компания – и знакомиться с мальчиками из его друзей Лидусе совсем не хотелось… Учился брат тоже без труда и хорошо, схватывал все на лету, но без конца ходил на какие-то дискотеки, гулял по кафе, собирался с компанией у кого-нибудь на квартире, имел свиту девиц, с которыми быстро расставался без особого сожаления, устремившись навстречу новой любви. По выходным, особенно летом, они виделись в деревне. Там мать сумела как-то приспособить Сергея к хозяйству: и тот копал ей грядки, с удовольствием сажал картошку и лук, а потом горделиво хвастался урожаем. Лиде это все было уже немного странно. Она быстро стала городской, совсем не вспоминала и не хотела знать постепенно зараставший огород, думая о том, что у нее судьба должна быть иная. Это пусть двоечники-одноклассники выращивают морковь, а потом везут ее на городской рынок и стоят там в грязных перчатках с обрезанными пальцами, из которых выглядывают персты, напоминающие отработанную наждачную бумагу, испачканную ржавчиной, с траурной каемкой под неровно обломанными ногтями.

Сергей худо-бедно чинил матери крышу, вечно плачущую по весне и во время гроз в подставленные миски и тазики, надрывающую душу монотонной гаммой капели, почему-то напоминавшей ей пытку заключенного в Древней Греции. Латал гниющее крыльцо, на которое становилось порой страшно ступить – досочки его качались, усыхали и осыпались трухой, расходясь друг от друга, будто люди в старости; клеил в комнате новые обои, закрывая черные, рвано обкусанные по краям дыры, прогрызенные мышами; красил облупившуюся, словно нежная кожа после жаркого южного солнца, веранду. Иногда же заставить его что-то делать было просто невозможно. Он целые выходные гонял на моторке по реке или удил рыбу. Однажды, когда он повез их с подругой покататься, она нашла в случайно незапертой носовой части наполовину початую бутылку водки и с удивлением поняла, что ни одна вылазка Сергея на реку не обходится без того, чтобы открыть этот носовой ящик.

Брат начал пить лет с двенадцати. Сначала это были бесшабашные компании деревенских друзей и одноклассников, потом, уже когда он уехал учиться в город, общежитские пьянки. Поначалу довольно невинные, но после одной из пьяных забав Сергей был отчислен. Третьекурсники, шумно празднуя 23 февраля, набрались – и в эйфории от избытка женского внимания и хмельных напитков стали мазать тортами столы в аудитории… Казалось, что это всего лишь безобидная студенческая забава перепивших юнцов, но как-то так получилось, что он был выведен зачинщиком этого безобразия. Из пятнадцати участников попойки, среди которых был и сынок замдекана, Сережка оказался единственным уволенным из политеха. Больше в институт он не пошел: загремел в армию, но вскоре был оттуда комиссован как эпилептик. Они никогда не замечали у него этой болезни раньше. То ли она развилась в результате боевых действий «дедов», то ли от армейских тренировок, то ли дало себя знать, наконец, раннее пьянство, было неясно, но Сергей вернулся домой. Устроился работать на хлебозавод в цех, но через месяц оттуда уволился, так как совершенно не смог переносить жару, стоящую в цехе. После этого устроился на автозавод, но получал очень мало как не имеющий опыта и квалификации, однако ему дали комнату в общежитии. Вскоре женился на девочке на пять лет его старше, женился по залету, но та оказалась хорошей женой. И мать была рада, так как жена держала сына в «ежовых рукавицах», пить не давала и угроза нехорошей компании, неотступно маячившая на обозримом горизонте, отступила. Его жена работала участковым врачом, бегала по лестницам целый день, поднимаясь в квартиры гриппозных и более тяжелых больных. Девочка была городской, жила с матерью, что родила ее уже, когда ей было за сорок, и мать невестки откровенно недолюбливала привалившего в ее дом зятя, но родилась внучка – и приходилось на многое закрывать глаза. Тем более что зять был с руками: привел в порядок всю выведенную из строя сантехнику, сделал косметический ремонт, выкинул старую облезлую мебель и купил новую, посадил в их старом саду новые яблони взамен вымерзших и стоящих обгоревшими скелетами, смастерил, хоть неказистое, но новое крылечко, вместо сгнившего, и даже теперь на завтрак они частенько имели бутерброды с красной рыбой или копченой колбасой.

С началом перестройки он, как и многие, ушел с завода и кинулся в предпринимательство. Сначала торговал сигаретами, потом пытался делать табуретки на продажу, занимался ремонтом квартир и, наконец, стал торговать бензином. Тут у него дела неожиданно для всех пошли в гору. Он практически не пил.

Жена, с виду хрупкая и мягкая, старалась держать его под жестким контролем. Наверно, ей это давалось очень нелегко. Она жаловалась свекрови, что муж под видом помощи той в деревне срывается с друзьями на рыбалку или на охоту. Как-то Наташа даже нашла в сливном бачке припрятанную бутылку, после чего постоянно говорила о том, что его необходимо незамедлительно лечить. Лидии Андреевне кажется, что она любила Сережу. Во всяком случае, она сама никогда не понимала, почему интеллигентная тихая Наташа жила с их «оторви да брось». Нет, не из-за денег… Хотя, несмотря на тяжелые времена и тихое пьянство, дела у Сергея, как ни странно, проворачивались весьма успешно. Oн купил машину: сначала старенькие «Жигули», но вскоре «Жигули» были поменяны на «Волгу-24». «Волга» продержалась у него чуть больше года. Наступил черед иномарок. Лидия Андреевна реже меняла туфли, чем брат – машины. Сергей теперь много работал. Как все начинавшие свой бизнес, он крутился как белка в колесе, иногда снимая стрессы водкой. Частенько без выпивки просто нельзя было договориться с клиентом. Каждый год теперь они втроем с ребенком отдыхали на юге и даже съездили отдохнуть в Турцию. Он также побывал на далеком для Лидии Андреевны Кипре, что для Лидии Андреевны, как и для всего ее окружения, было недостижимой экзотикой, правда, сделал это он уже без семьи (мать жены жаловалась, что с любовницей). Сергей очень любил дочку Лизку, называл ее не иначе как «зайкой», и Лидия Андреевна, глядя на эту его любовь к дочери и чувствуя достаток в доме, однажды сказала брату:

– Если со мной что-то случится, ты заберешь моих детей?

Брат молча кивнул. Еще не пробежала тогда между ними черная кошка со вздыбленной шерстью и злобно горящими зелеными глазами, победно задрав хвост трубой, напоминающий черный столб дыма, сыпавшая искрами от наэлектризованной шерсти так, что удар током чувствовался на расстоянии. Еще не страшно было перешагивать через день ото дня росший барьер с тоскливым предчувствием, что за барьером бездонная пропасть: угловатый камень покачнется и неловко выскользнет из-под подвернувшейся ноги…

Она потом не раз спрашивала себя, что же заставило ее задать этот вопрос… Она не собиралась умирать, да, конечно, в жизни бывает всякое, но ее Андрей был хорошим отцом. Он был более надежен и устойчив, несмотря на их весьма скромный достаток, чем брат… Что же это тогда было? Голос родной крови? Брат – он ведь все равно твоей крови, а муж чужой… Да, у них не было столько денег, сколько у Сергея… Но ее муж не пил… Она не могла его упрекнуть в том, что он совсем не занимался детьми. Пожалуй, брат уделял детям гораздо меньше внимания. Андрей же учил с детьми уроки, ходил с ними гулять, водил их в кино и цирк, на детские каникулы покупал билеты в театры и отправлял их туда с бабушкой. Летом ходил с ними купаться и по грибы, катался с ними на лодке, а зимой – на лыжах. Он делал ничуть не меньше и даже больше, чем другие отцы. И безусловно, случись что с ней, он никогда бы не отдал никому своих детей, тем более пьющему деревенскому парню, пусть хваткому и предприимчивому. Да тогда были живы и родители Андрея. Неужели они бы отдали своих внуков в чужие руки? Нет, это трудно себе даже представить… Тогда почему вырвалась эта фраза? И зачем она повторила свой вопрос Сергею еще пару раз?.. И он снова согласно кивнул ей. Хотела ли она сделать больно Андрею? Но ведь тот не слышал ее просьбы. Тогда почему? В знак их детской дружбы, привязанности? Но жизнь уже давно постепенно относила их все дальше и дальше друг от друга, словно два куска расколовшейся льдины вскрывшейся ледяной рекой… Неужели брат был роднее мужа? Нет. Никогда. Уже через несколько лет они перестанут видеться почти совсем, будут только сталкиваться, точно прохожие в толпе, на дне рождения матери, и Лидия Андреевна будет ревностно следить за его женой, чувствуя поднимающуюся к ней неприязнь от того, что та так по-хозяйски орудует в их доме, и, пугаясь этой медленно, но неотвратимо закипающей в ней ярости, будто молоко, что поставили на раскаленную плиту, и оно медленно приподнималось в кастрюльке, пока температура не достигла критической… И вот молоко стремительно побежало через край…

 

Когда и как разошлись они с Сергеем? История их разрыва началась с того, что однажды невестка в свой приезд к их маме, когда Лидия с детьми были на даче Андрея, помогала свекрови убраться в доме и попросила у той золотые колечки для внучки Лизы. Сама ли мать показала их снохе или Наташа случайно наткнулась на них, но колечки были подарены снохе, вернее внучке, дочке любимого сына. Лидия Андреевна не носила колец, как и мама. Но что-то вдруг такое в ней щелкнуло, будто ногу неловко поставила на мышеловку. Нет, не попалась, конечно, но больно ударило, прищемило нежную кожицу, до кровоподтеков, до желто-лиловых синяков, напоминающих бензиновую пленку на глади озера.

В сущности, брат был добрым человеком. То, что он так и не закончил вуза, похоже, никак не сказалось на его карьере. Если ее семья в годы перестройки еле сводила концы с концами, то брат жил совсем неплохо. Приезжая к матери в деревню, привозил сыр, копченую колбасу, какое-то экзотическое печенье. Для них в те времена это казалось настоящими деликатесами. Она ловила взгляды своих детей, с завистью взирающих на дарованные продукты. Она стеснялась пробовать эти яства, брала маленький-маленький кусочек и думала о том, что время и жизнь разводят самых близких людей… И дело не в кусочке сыра, который один из них имеет, а другой нет… А в том, что один из них и есть та самая ворона, которой Бог тоже мог бы послать этот самый кусочек, только надо сесть на нужную ветку. Но вот садиться на эту ветку она почему-то и не желала… Мешали образование, интеллигентность, воспитанное у нее убеждение, что работа должна быть в радость и полученные знания должны приносить людям пользу. И страдала от того, что есть труд честный, доставляющий удовольствие, но почему-то не дающий достатка в твоем доме, и труд, которого нельзя не стыдиться…

А если это так, тогда почему Лидия Андреевна вжала голову в плечи, черепахой втянув ее под панцирь, и опрометью выскочила из магазина, наткнувшись на высокомерную усмешку молоденькой продавщицы, так толком и не рассмотрев выставленные на прилавке сапоги?.. «Все равно ведь не купите… И нечего рассматривать!»

Почему она почувствовала эту свою ущербность?

Ведь всю жизнь с не меньшим пренебрежением, чем взирали тогда на нее, смотрела на торговок на рынке. Они тоже были для нее людьми второго сорта, «барыгами», как называли их в ее семье, «торговками», «торгашами»… Нет, никогда бы она не смогла стоять на рынке и чувствовать себя полноценным человеком. Как бы и кем бы она могла тогда воспитывать своих детей? В этом было что-то для нее стыдное, запретное, впитанное с молоком матери. Но ведь с братом они питались одним молоком… Тогда отчего Сергей чувствовал себя там в своей стихии и взахлеб рассказывал байки из своей новой жизни? Впрочем, однажды у него прорвалось: «Я не работаю, а зарабатываю деньги». Лидии Андреевне тогда явственно почудилось в его голосе сожаление о том, что летает он не на своей высоте и не по своему маршруту.

И пожалуй, именно то, что он теперь преуспевающий торгаш, и разводило их все дальше и дальше друг от друга. Она внезапно обнаружила и после уже как данность принимала тот факт, что они с братом – в разных весовых категориях, у них различные взгляды на вещи и то, что такое «хорошо» и что такое «плохо», и почему-то все, что было «белое» у него, становилось «черным» у нее, и наоборот. Какой-то своеобразный эффект негатива. Она почти отождествляла новоявленных торговцев с «жуликами». И то, что брат у нее жулик, воспринимала со стыдом. Отхлебнув где-то незаметно в укромном месте из припрятанного «горлышка», Сергей становился иногда очень оживлен и словоохотлив. Болтал лишнее. Вещи, что она от него слышала, не на шутку пугали ее. Пугало услышанное и маму. Иногда она думала о том, что если он считает, скажем, подделку документов порядком вещей, то почему не может стать таким же порядком кража или даже убийство? Снова мир, как уже было в этом веке, перевернулся… «Кто был никем, тот станет всем… Мы наш, мы новый мир построим…» – почему-то вертелись эти строчки у нее на языке…

Впрочем, все чаще Сергей был мрачен, раздражителен и агрессивен. Редкая их встреча теперь обходилась без мечущих молниями перепалок и стычек, кончавшихся градом обвинений, которые долго потом не таяли и лежали леденящим грузом на зеленой траве ее воспоминаний и родственных привязанностей. «Родная кровь» впитала в себя бензиновые масла – и очищение уже было мало возможно. Дух наживы, будто алкоголь или наркотик, кружил голову, море слез казалось по колено, и жизнь спешили перейти, как поле.

Когда Сергей после одной из своих первых поездок в экзотические морские страны с эйфорическим опьянением рассказывал о том, как он спускался на воздушном шаре, Лидия Андреевна почему-то подумала, что он еще не спустился. Он еще медленно парит, подхваченный мощным потоком воздуха, несущим его туда, где можно попасть на выставленные скрещенными копьями ветки деревьев. Приземление еще впереди, но оно неизбежно и неотвратимо. Точки-домики все растут и растут в своих размерах, и, поначалу захваченный красотой открывшегося сверху вида, ты уже пугаешься вырастающих громад, маячащих своими острыми закопченными трубами и железобетонными крышами, ощерившимися вилами антенн.

Его теща по-прежнему жаловалась матери, что Сергей пьет, что его надо лечить, что он дурно влияет на ее дочь, вьет из нее веревки, вкладывает в ее голову свои мысли и желания и Наташенька стала совсем другая: из мягкой, спокойной и рассудительной девушки превратилась в неврастеничку, которая ни во что не ставит свою мать и совсем перестала к ней прислушиваться. Гладит мужу рубашку, а он ее надевает и молча уходит на свидание. Она совсем перестала понимать, что происходит: то ли у них какое-то соглашение ради ребенка, то ли дочь все еще его любит и поэтому все терпит, но он же точно завел «бабу» на стороне.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?