Бег по краю

Tekst
6
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Вы меня с ума сведете! Вы меня доконаете!

Странно, но Лида почему-то совсем не беспокоилась за Андрея. Она была уверена, что тот где-то прохлаждается. В кино пошел, торчит у друзей или сидит в каком-нибудь баре. Она не чувствовала угрызений совести, но ее душили слезы из-за обиды, что она потратила столько сил на блины, пытаясь залить клеем наметившуюся трещину хотя бы снаружи.

Лида не успокаивала свекровь, инстинктивно понимая, что это только вызовет очередной шквал негодования, все иссушающий и срывающий со своих мест.

Ей только было ужасно обидно, что все снова делают из нее виноватую: «Знай свое место». И опять она ничегошеньки не добилась. И напрасно отпросилась с работы печь блины. Свекровь даже и не притронулась.

– И где этот гаденыш? – бросила в сердцах о сыне.

– Да гуляет он где-нибудь, успокойтесь, – крикнула Лида.

Ей не ответили.

Она слышала нервные шаги взад-вперед по гостиной, будто метроном какой стучал, тук-тук-тук… Или усиленный через фонендоскоп стук сердца выбивал чечетку.

Без пяти час Лидия услышала поворот ключа в замке. Сердце вспорхнуло посаженной в клетку птицей…

Лида услышала резкий голос свекрови, похожий на совиный крик:

– Вы меня доведете! Взяли моду шляться черт знает где. Где тебя черти носили? Что позвонить нельзя было? Сволочь! Вы меня доведете, что похороните!

Андрюша прошмыгнул в спальню, сделав отсутствующую и независимую от скорбного вида жены мину, – и быстро переодевшись, ушел умываться и после проследовал на кухню. Стало тихо, только из гостиной доносились голоса из телевизора. С замиранием сердца ждала Лидочка Андрея, понимая, что семейная лодка ее сильно накренилась, в корме незаметно прибывает вода, а она вместо того, чтобы вычерпывать ее по капельке консервной банкой, хотя и перестала раскачивать лодку, но сидит на борту, свесив ноги, и глядит в черный омут, отражающий ее искаженное лицо.

Поужинав, Андрей удалился в гостиную смотреть телевизор.

Лида, вконец измученная ожиданием неизвестности и проведенной бессонной ночью накануне, внезапно почувствовала, что на нее наваливается тьма сна, тяжелая, будто мешки с алебастром, обволакивающая, словно глубокий снег ствол у яблони, что не дает той погибнуть от мороза. Как сомнамбула, нырнула под одеяло и с ощущением блаженства, что голова утопает в пуху, провалилась во тьму, которую разрезали фары встречных машин, неоновые огни рекламы и бенгальские огни… Она не слышала, как пришел Андрей, а утром вскочила от трезвона будильника, напоминающего сигнал трамвая замешкавшемуся пешеходу.

На работу она ушла сама не своя, чувствуя, как натянулась нить между ней и ее домашними. Чуть-чуть накрути ее на палец еще – оборвется. Палец уже кровил, обозначив саднящий порез, будто жабры рыбины, выброшенной на отмель. Уже надо было зализывать раны.

Вечером снова все повторилось: Андрей пришел домой в двенадцать, Лида лежала на сбившейся постели и плакала в подушку.

Свекровь ее игнорировала. Делать ничего не хотелось. Лидочка взяла книгу и попыталась читать, но строчки прыгали, буквы разбегались, будто муравьи. Страшно потянуло домой в теплые мамины руки, пахнущие свежеиспеченным караваем. Она опять погрузилась, как вчера, в сон, на этот раз не раздеваясь, просто свернувшись жалким крендельком на одеяле. Ей приснилась маленькая голубоглазая девочка лет трех. Девочка та, одетая в бирюзовое платье с невесомыми оборками и струящимися, будто горная вода, фалдами, почти сливающаяся с голубым разливом поднебесья, шла по тоненькому веревочному канату, ловко, словно крыльями, балансируя кукольными ручками. Канат был перекинут с одной серой скалы на другую. Внизу простирался сказочный вид долины, захватывающий дух. Укрытые травяным паласом горы, разрисованные ближе к долине охряно-багряным орнаментом осеннего леса с золотистой росписью и темно-зелеными вкраплениями елочных пирамид. На дне блестела расщелина, наполненная голубой водой. Девочка шла ей навстречу. Девочка ступала осторожно, и, увидев ее, перестала взмахивать своими ручками-крыльями, а потянулась к ней. И вдруг побежала по веревочке быстрее, ловко перебирая натянутый над пропастью шнур своими маленькими ступнями в белых балетках. Голубые глазищи распахнуты васильками, в желтых их серединках качались солнечные зайчики и отражалось бездонное небо, убаюкивающее облака.

Лидия лежала в полной тишине и смотрела в потолок. Все-таки семейная жизнь – скучная вещь… Все дни одинаковые, как белые кафельные плиточки. Но разве она найдет еще раз то, что она так легко получила? Не в общагу же ехать или на съемную квартиру? Мама говорила, что мудрость женщины – это терпение. Она согласна терпеть мужа, но его родственников… Получается, что она чужая в их доме, что устроила себе городскую прописку. Но ей-то на самом деле Андрей нравился очень.

Тишина сгущалась в комнате, как перед грозой. Было душно и тревожно. Неясно, как дальше жить, и все, по сути дела, из-за ерунды. Почему она боится встать и пойти в гостиную включить телевизор? Почему ей не могут звонить ее друзья и она никого не может пригласить в гости? Как дальше жить, ну совсем непонятно… Стать тенью. Извиниться и согласиться – значит пойти на попятную, и так будет всегда. О тебя постоянно будут вытирать ноги, строить по линейке… Не признаться в своем поражении – значит подвести итог своему браку. Свекруха будет капать Андрею на мозги, чего ей стоили только два последних дня! Свекровь демонстративно молчит и поджимает губы… Муж – на стороне матери. Одна во вражеском стане. А говорят, что муж стена, за которую можно прятаться! Какая уж тут стена! И сегодня свекровь совсем, похоже, и не дергается по поводу отсутствия сына. Знать, мать он предупредил, это она бесится только.

Наконец в замке послышался беспокойный поворот ключа. Лида облегченно вздохнула и подумала, что она опять не знает, как себя вести. С одной стороны, ее захлестывала ярость, огромная, готовая все смести и разрушить. А с другой стороны, пожалуй, больше всего на свете она боялась сейчас, что все рухнет.

Андрей с независимым видом заглянул в комнату, взял домашнюю одежду и быстро вышел, будто опасаясь, что Лида с ним заговорит. Гремел на кухне посудой и хлопал холодильником… А чего хлопает? Она ему на сковородке все оставила. Только разогреть. Она слышала, что муж включил телевизор и ушел, видимо, смотреть кино с тарелкой картошки.

Лида чувствовала, что ее лицо горит, точно после первого загара в ветреный день. И снова она начала западать в наваливающийся, будто душное одеяло, сон. И снился ей огонь, что внезапно вспыхнул от небрежно брошенной спички, пролетевшей мимо консервной банки на коврик из рогожки, описав огненную мертвую петлю…

Сердце оттаивало в теплой комнате, жгло глаза, и начала кружиться голова. Комната принялась медленно вращаться, все убыстряя и убыстряя свое движение; к вращению теперь еще добавилось легкое покачивание на проселочной дороге. Потолок крутился, словно она находилась в ракете на карусели, все очертания были размыты и укутаны сгущающимся туманом. Комната теперь качалась, точно лодка. То волной морской тебя поднимает, то ухаешь с гребня в пенящуюся черноту. Будто летишь на качелях: то с замиранием сердца взлетая в поднебесье, то еще чуть-чуть – и проделаешь полное сальто, сорвешься в штопор, выпадешь за борт. Она вжималась в подушку, стараясь не шевелить головой и не разговаривать. Пыталась заснуть, понимая, что утром все должно встать на место. К счастью, с ней никто и не говорил… «Господи… – подумала она, – и как маленьким детям может нравиться качание в люльке!»

Снов в эту ночь ей не снилось. Сквозь рваное забытье она слышала, как муж лег спать, потушив свет. Темная ночь, в которой изредка возникали огненные вспышки огней, стала еще беспросветней. Яркие пятна фонарей слезились и удалялись, будто огни теплохода, идущего через ночь по темной реке. Только вот рыжие искры костра теплились где-то на том берегу, словно огоньки от сигареты в ночи.

Утром ее по-прежнему мутило. Лида была уже почти уверена, что беременна. Седая верткая врачиха, к которой она так не любила ходить, не рассеяла ее догадку. Значит, все. Петля затянулась. Не выпрыгнешь, прикована за ногу к опоре. Но это же хорошо! Значит, теперь она сможет хоть чуточку настаивать на своем, дергать мужа за веревочки, как куклу на шарнирах. Она же этого хотела. Теперь она точно останется в этом большом доме. У нее есть будущее. И она теперь никогда не будет одна, потому что ребенок – это ведь часть тебя, твоя кровинка. Она сможет его воспитать таким, чтобы было на кого опираться в жалкую старость и чтобы можно было им гордиться, а не опускать глаза. Она знает, что сможет. Но для этого ей придется запрятать свои амбиции и норов подальше. Ребенок не должен расти в доме, где живут в скандалах…

Она шла по осенней улице, улыбаясь внезапно вернувшемуся лету. Ягоды рябины уже поджигали сухие листья. Часть листочков свернулась черными огарками, другие, подхватив огонь, колыхались на ветру ровным, спокойным пламенем, напоминающим о том, что все в этой жизни конечно. Корявые тополя, стоявшие, как нищие, вдоль тротуара, – с обрубленными и скрюченными ветками, что все были изуродованы узлами от наплывающих опухолей в травмированных местах и напоминали скрюченные руки стариков, роняли заржавевшие листья на серый асфальт – и они летели, подхваченные легким дуновением ветра, мешаясь с самолетиками от кленов, объятые прощальным огнем…

Лида насилу пришла домой. Ноги стали свинцовыми – и она их с трудом переставляла, еле-еле отрывая от земли. В голове гудело, и снова в глазах серебрились блестки новогодней мишуры, и вновь к горлу подступала дурнота. Она тотчас легла, даже не раздеваясь, так как вся комната опять вращалась, стены наезжали на Лиду, грозя обрушиться, и ее нынешняя жизнь казалась ей нереальностью.

Она, опять вжимаясь в подушку и боясь пошевелить головой, постаралась провалиться в спасительное забытье. И снова сноп светящихся новогодних огней бил в глаза, но огни постепенно заволакивало каким-то то ли туманом, то ли дымом, полупрозрачным, размывающим фонари до гигантских размеров.

 

Она проснулась от шагов мужа по комнате, играющих на дощечках паркета. Открыла глаза, вспоминая, что же с ней произошло.

– Андрюша, – выговорила она откуда-то из глубины нутра, стараясь не двигать головой и не раздвигать губ. У нас ребенок будет, наверное. Я очень плохо себя чувствую. Андрей с минуту стоял в звенящей тишине, потом медленно опустился на кровать.

– Ты уверена?

– Да, мне и врач сказал.

Муж посидел еще несколько минут в обступившей их со всех сторон тишине спальни и вышел, беззвучно притворив за собой дверь.

Сквозь забытье до нее доносились голоса из соседней комнаты и кухни. Говорили тихо, но о чем не понять… Как на иностранном языке. Слов не разобрать, только слышна чужая речь, и можно лишь догадываться по интонации голоса о настроении говорящих.

9

Первым чувством, когда Лида поняла, что беременна, было чувство растерянности. Она совсем не готова была становиться матерью. Ее юность еще не кончилась, ей еще хотелось самой побыть ребенком, любимым и лелеемым. Она плохо понимала, что ей предстоит. Вслушивалась в себя – и ничего не ощущала. Ей нравилось, что ее окружили двойной заботой, но расстроило, что муж будто и не хотел этого ребенка. Сказал, что ребенок может их разъединить. Они собирались на юг в это лето. Она никогда не видела море, а теперь ее поездка накрылась медным тазом. И она никогда уже, может быть, никогда не увидит того, что видела в кино: лазурного, бескрайнего, будто отпущенные возможности, моря. Море снилось ей по ночам – волнующееся, выбрасывающее на берег медуз, которые мгновенно исчезали на солнце, как ее не реализовавшиеся планы. Ее мучила тошнота – будто жестокая морская болезнь. Качалась на волнах жизни в искусственном море, где русло реки перегородили большой плотиной. Уровень воды все поднимался, а ветер потихоньку раскачивал образовавшееся море. Она совсем не могла смотреть на еду: всю выворачивало. Иногда ей было настолько плохо, что она начинала ненавидеть и будущего ребенка, и свою семейную жизнь. Чем больше становился срок, тем сильнее накапливалось раздражение, что вот теперь вся ее жизнь дарована маленькому с каждым днем все растущему головастику, отнимающему у нее все силы. Отныне она себе совсем не принадлежит. Иногда она чувствовала необъяснимую нежность к этому головастику. Нежность накатывала внезапно, прыгала на колени котенком, терлась о росший живот и сворачивалась клубочком. Лидочка уже представляла, как будет малыша пеленать, завязывая белый конверт бантиком, целовать ручки и ножки в перевязочках, когда просовывает их в рукава распашонки или ползунки, качать в коляске под ажурным кленом, пускающим свои самолетики, и учить становиться человеком. Живот делался все больше похожим на надувной мячик, который они с визгом бросали в детстве в деревенском пруду друг дружке. Вся она пошла какими-то коричневыми пятнами, напоминающими гниль на опавших листьях. Она стала переваливаться, как уточка, и ей все труднее было передвигаться: волочила отекшие ноги-бутылки, будто тромбофлебитная старушка.

Токсикоз не проходил, она бежала на негнущихся ногах после каждой еды к унитазу, зажимая рот ладошкой, потом ложилась на кровать и смотрела в потолок, что начинал вращаться, точно она скачет на карусельной лошадке. Лошадка кивала головой, Лидочка пригибалась к ее гриве – и крутящийся потолок то приближался, то удалялся. По кочкам, по кочкам, вцепившись в гриву, сжимая костяшками пальцев поводья – пододеяльник, лишь бы лошадка не взбрыкнула – и не скинула ее на землю.

Иногда ей было настолько плохо, что хотелось, чтобы все кончилось – и она снова бы стала стройной живой девушкой, на которую оборачиваются на улице. Она чувствовала себя иногда маленькой серой мышкой, что сунулась за кусочком сыра в мышеловку, да в последний момент почему-то отпрянула, но мышеловка успела прищемить ей лапку: и теперь она сидела в растерянности, не зная, как вырваться.

Уже знали, что будет девочка. Андрей предложил назвать ее Василисой, в смысле, что Василиса прекрасная. Свекровь сказала: «Пусть лучше будет премудрая». А Лида хотела, чтобы была и прекрасная, и премудрая.

Андрюша не был готов стать отцом совершенно. И если Лида начинала как-то готовиться к появлению малышки: покупала розовые ползунки и распашонки, строчила на машинке пеленки из батиста, что лежал у мамы в сундуке, – еще мамино приданое, то Андрюша мог часами вертеть в руках пластмассовую головоломку, из которой нужно было собрать единственную верную конструкцию так, чтобы не осталось ни одной лишней детальки. Конструкция никак не складывалась, это раздражало Андрюшу, и он ужасно злился, что мать заставляла его идти мыть посуду или в магазин. Лида почему-то подумала, что и ее семейная жизнь – вот это составление правильной конструкции, что они очень стараются ее сложить, но все время или не хватает одной детальки, или остается одна лишняя. Конструкция эта была никому не нужна, и совсем не стоило тратить столько сил и времени, чтобы все увязать так, как положено, но что-то неодолимое заставляло снова и снова все расставлять по нужным местам.

Иногда Андрюша просто сидел на постели рядом с ней и смотрел на зеленое, цвета кабачков, искаженное мукой лицо жены, страдальчески сжимающей губы, и у него просыпалось странное чувство жалости и брезгливости одновременно. Ему казалось, что он тоже попал в какой-то если не в капкан, то в клетку, где позволено ходить, как загнанному, по периметру. Рождение ребенка не пугало его, но ему казалось, что ребенок отдалит их с женой друг от друга. Уже отдалил. Его жена, им самим посаженная в лодку на корму, случайно оттолкнулась веслом от берега, пока он мешкал, и медленно удаляется, растерянно улыбаясь, подхваченная попутным ветром и шустрым течением воды.

То, что она скоро станет мамой, Лида воспринимала как какую-то нереальность. У нее не было никакого желания рожать, вскармливать, тискать и прижимать к себе маленькое тельце. Дети не вызывали в ней того умиления, какое она наблюдала у многих своих подруг, когда те, увидев в коляске новорожденного малыша, начинали сюсюкать, склоняясь над гордо распахнутой для обозрения коляской, таящей в себе визжащее сокровище. Она отходила в сторону и спокойно пережидала всеобщий щенячий восторг, как перед сахарной косточкой.

10

Рожала она тяжело. Сначала страшно боялась. Хотелось заснуть – и проснуться сразу без живота. Если бы можно было у себя в деревне рожать, то рожала бы там. Там была мама, там она дома была, там бы ее в беде не оставили никогда. А тут… Ей казалось все время, что она живет в какой-то чужой стране. Вроде, все вежливы, приветливы, достаток и красивые витрины магазинов, а только ничего не понимаешь, не можешь ни спросить, ни рассказать о себе, душу выплеснуть некому, чтобы стресс снять, хотя, наверное, упади она на улице, ей помогут… А коли душу вывернуть не можешь, чтобы вытряхнуть все накопившееся и тревожащее, будто муравья, забравшегося под рубашку, то и бродишь неприкаянная, расчесывая себя в кровь. Она была по жизни неуверенным человеком, не победителем, не то, что нынешние молодые, которым палец в рот ни клади… А она – дрожь и обморок. И откуда у нее, у деревенской девицы, эти опущенные долу глаза тургеневских барышень? Но хороших акушеров там не было. Когда уходила в палату, бросила на Андрея прощальный взгляд ребенка, оставляемого впервые в детском саду.

Чувствовала себя в роддоме, словно в казарме. Желтое солдатское белье, злобный взгляд акушерки, которая, казалось, ненавидела всех молодых. «Чего орешь? Много вас тут, если все орать будут…» А она и не кричала вовсе, кусала до крови посиневшие губы и радовалась, что врачиха отвалила и матом не ругается. А пока врача не было, отошли воды… Она не помнит ничего почти, даже время не заметила, когда Василиса родилась. Что долго зашивали – помнит, после родов она месяц не могла сидеть совсем. Кормила дочку лежа, пока было молоко. У нее скоро грудница началась. Ее снова резали и зашивали. Сделали какой-то укол обезболивающий, а у нее непереносимость. Она помнит, как тогда медленно открылись ворота в туннель, лязгая дверями проходящего за окном трамвая, – и она почувствовала, что ее будто омутом затягивает в этот туннель, светящийся равнодушным светом люминесцентных ламп операционной. Этот свет слепил, точно южное солнце, отражавшееся в горах от белоснежного девственного снега.

Она решила тогда, что больше никогда рожать не будет. Ни за что. Но мудрая природа все стерла из памяти, точно волна следы на песке… Так, видимо, устроена жизнь, что мы все забываем. И боль тоже…

Наутро привезли перепеленатые надрывающиеся свертки, лежавшие, будто рассыпанная вязанка дров. Когда первый раз ей подали дочь, чтобы покормить, и она смотрела на этот почмокивающий комочек – в ней вдруг медленно начала просыпаться такая нежность… Нежность была еще в полусне. Нежность еще плохо понимала, где она, внезапно очнувшись от забытья. Нежность прибила звякнувший будильник и подумала: «Еще успею, еще полежу чуток, сладко потягиваясь спросонья». Сон медленно уходил. На нее смотрело маленькое существо своими серыми серьезными глазами, волнующимися, как море в непогожий день. Лида еще не чувствовала себя мамой, ей самой хотелось к маме и пожаловаться, что у нее все разорвано, но это красное сморщенное существо вызывало удивление: «Неужели это мое?» Отечный и маленький, будто котенок, младенец терпеливо позволил взять себя в руки, неловко пристроился к шершавому коричневому соску, похожему на промороженное пятно на румяном яблоке, – и принялся сосать. Отдуваясь от первой трапезы, удивленно разглядывал мутными щелочками глаз нависшую над ним белую грудь, сквозь нежную кожу которой просвечивали голубые ручейки прожилок, с которыми совсем недавно его сосудики имели общее русло.

11

Первые месяцы были настоящей каруселью. Лида летела в этой карусели в каком-то полусне, плохо понимая, где кончалась явь – и она проваливается в забытье. Ребенок все время плакал.

Она буквально падала от усталости. Просто закрывала глаза и мгновенно засыпала в том месте, где она оказывалась. Это могло быть и кресло, и стул, и за письменным столом, и за обеденным. Она даже не роняла голову на сложенные руки. Просто прямо сидя проваливалась куда-то в другую жизнь, полную разноцветных огней ночного города или солнечного света, рвущегося в прорези тяжелых занавесок. Она спала очень недолго. Через несколько минут вздрагивала, будто от испуга, от истошного детского плача. Пока Василиса была крошечная, Андрей почти не помогал ей. Но зато ее пытался укачивать свекор. Вася за несколько минут на его руках затихала, но, как только ее возвращали назад, начинала блажить. Вся ее жизнь была подчинена этому маленькому сопящему существу, у которого она находила все больше своих черт.

Она очень долго тогда никак не могла отойти от родов. Молока не было. Начался мастит. Лида лежала на их супружеской кровати. Потолок и стены менялись местами, как в цирке у гонщика по отвесной стене. Грудь горела, будто печка, и была красная, как вываренная свекла. Она представляла себя гусеницей, передвигающейся то по стене, то по потолку, лишь бы не сорваться на пол, где рискуешь быть раздавленной чьими-нибудь ботинками. Она думала о том, что скоро она окуклится и заснет, а потом проснется, как новая, вспорхнет шелкокрылой бабочкой, вылетит в окно, подхваченная легким сквозняком, будет порхать с цветка на цветок, но в конце концов обязана будет отложить яички. И так по кругу… От вращения потолка ее начинало мутить, и она попыталась зажмурить глаза. Боль жадными челюстями вгрызалась в тело, и ей бредилось, что большая черная собака, похожая на матерого волка с седым брюхом, склонилась над ней и, вцепившись своими зубами в сосок, стала играть грудью, как щенок, у которого режутся зубы, будто детским мячиком. Укусит, отшвырнет лапой, откатит, потом радостно подбежит, виляя хвостом от восторга, и снова вцепится, и снова выпустит…

Приехала «скорая». Сделали новокаиновую блокаду. И все – собака вдруг развернулась и побежала, опустив и свой хвост с насаженными на него репьями, и голову с прижавшимися к макушке ушами. Лида опять увидела длинный туннель, весь залитый светом. Стены туннеля, видимо, состояли из маленьких зеркал. Она везде видела свое отражение. Она попыталась войти в коридор, но натолкнулась на гладкую холодную стену. Увидела следующий вход – и пошла к нему, но снова наскочила на зеркальную поверхность. Она уже боялась шагать – вытягивала руку, чувствуя лед стеклянного отражения. Она металась загнанным зайцем по лабиринту, то тут, то там маячил вход в залитый загадочным светом туннель, похожий на театральные декорации из сказки, что когда-то видела в своем детстве. Снова и снова грудью натыкалась на зеркальную стынь. У нее закружилась голова – и ей стало страшно. «Выведите меня отсюда!» – хотела закричать она, но вдруг почувствовала, что совсем потеряла голос и может только разевать рот, как холодная скользкая рыбина, покрытая чешуей из маленьких зеркал.

 

Когда она очнулась, то увидела над собой врача, что держал ее за запястье, пытаясь нащупать пульс в синеньком ручейке, просвечивающем сквозь корку льда.