Za darmo

ЭМОЦИИ БЕССМЫСЛЕННЫ

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Может быть, люди всегда были такими… Но вот мне все это противно, и я это все просто ненавижу! И я никогда не успокоюсь, Юст…

– Ну, с природой человеческих чувств тебе не удастся ничего сделать. Твои мысли очень странные, спутанные и смешанные какие-то… Я думал, тебя беспокоит Соня, но, похоже, ты смотришь куда-то дальше…

– Все эти мысли о Соне… Я просто думаю о том, что не мы одни такие несчастные, нас таких очень много… Я сам не знаю, что думать, и вот как мне тебе объяснить то, что у меня в голове? Я должен понимать, что я не центр планеты, и я вроде бы понимаю, да… Но почему мне так грустно осознавать, что я больше не являюсь частью жизни нескольких близких моих друзей? Да, а сегодня я потерял и Соню…

Около Юста стояла совсем гробовая тишина – такая она была тяжелая и неодолимо безмолвная; он не просто не говорил – он не издавал ни звука, как будто бы даже не дышал, и воздух, которым Юст был окружен, стал твердым, густым и холодным от молчания.

– Нет, я правда сам не знаю, о чем думаю… Так много идей, теорий и мыслей было сегодня, и я всего лишь пытаюсь сформировать свою правду. – Я на миг задумался, а потом добавил: – Давай позже продолжим этот разговор, я устал: меня просто сжигает этот мрак… И это кромешное одиночество!

– Может быть, я придумаю до вечера, что тебе ответить, – согласился Юст, и мы поднялись с берега.

Я стал плавными движениями разглаживать намокшую одежду, а затем, уже пройдя по ней грубой ладонью, счистил прилипший мягкий песок, который так противно въедался в ткань и не выковыривался. Первые шаги мы сделали мелкой и крадущейся поступью, опасливо прощупывая лежащую под ногами землю, но, как только вернулись на травянистую тропу, синий круг луны вновь пробился сквозь темную гущу туч и осветил нам дорогу. Гладкие порывы ветра догоняли нас и ласково трогали по спинам, обволакивая теплым воздухом и обдувая мокрые рубашки; пропитанные, они неслись с озера нескончаемым потоком и приносили с собой густой, нежный аромат чего-то влажного и живого – дышать этим было легко и приятно. Впереди из-за больших кустов просеивался блеклый свет горящего костра – от него желтела трава, золотисто блестели на деревьях черные листья, и даже сама земля становилась глянцевой, цветной вокруг огня; это было похоже на купол, выросший около пламени: свет падал на все равномерно, очень плавно перетекая в темноту. Когда этот свет костра лег и на нас, я увидел, как красиво развеваются на ветру кудрявые локоны Юста: подхватываемые легкими порывами, они расправлялись и улетали к затылку, крученые и черные веретена, и до невозможного походили на спирали.

Впереди, из-за мясистых кустов ивы, скрывавших огонь, вышел чей-то неровный силуэт – сзади он был окрашен пламенем костра, и я видел синюю ткань на дальней стороне плеча, но переднюю часть его тела съело мраком. Этот силуэт наклонил голову, его длинная рука лениво держалась на затылке – было похоже, что он зевнул, – а потом, отклонившись назад, он окликнул нас…

Глава четвертая

Справа, размытые мраком, рядились далеко стоящие друг от друга дома с огромными мансардами – сдавленные темнотой, они выглядели ветхими и легкими, словно соломенные и ненастоящие, – а слева простиралось заросшее высоким бурьяном пустое поле; под ногами – почти невидимая, сухая сельская дорога, и над головой нависала беспросветная тьма. Но здесь было теплее, чем у берега. Где-то впереди в одном из домов горели окна – вырывавшийся через грязноватое стекло свет прямоугольным снопом лежал на дороге, но мы еще пока до него не добрались.

У костра мы быстро заскучали – делать там было особенно нечего: сидеть и смотреть на пожиравшее дрова пламя, и у нас не было никакой пастилы, – и тогда пришел Влад Мошкин. И сам утомленный щемящей неопределенностью, смазавшей к ночи весь наш праздник, он предложил сходить до маленькой деревушки, которая находилась неподалеку, чтобы хоть как-то убежать от бесцельного просиживания. Конечно же, я согласился, а вот Юст с нами не пошел: вместо этого он направился вверх по склону, к веранде, надо полагать. Позже, у самого выхода с турбазы, на нас случайно наткнулся Паша Березин – к тому моменту он заметно отрезвел; вместе с ним по какой-то случайности оказался Женя. И так, вчетвером, мы покинули турбазу и по проселочной грунтовой дороге отправились к деревне.

Идти было недолго, пару километров, которые мы наверняка преодолели минут за тридцать, однако в темноте, когда невозможно было определить ни пройденного, ни оставшегося, наш путь казался мне бесконечным, точно мы шли по беговой дорожке. Порой я думал, что мы уже совсем-совсем близко и видел одиноко стоящие дома, а порой мне казалось, что никуда мы не отошли от забора и турбаза находилась всего в паре шагов позади. В этом мраке – скрученной пустой воронке – нельзя было ничего нормально определить. И все же мы оказались в деревне.

До какого-то момента мы шли тихо, даже периодами ни о чем не говорили, и тогда я отчетливо слышал, как по траве пробегает с влажным шелестом ветер и какие-то маленькие зверьки носятся по земле. Это безмолвие было не менее скучным и тяжелым, чем там, у костра, однако все в корне поменялась в одно почти незаметное мгновение: Паше Березину вспомнился один неприятный случай, когда его доклад оценили не по достоинству, – это была одна из самых жестоких несправедливостей, приключавшихся с ним пока что, – и тогда он начал на всех подряд ругаться. Злопамятный и высоко ценивший себя, я тоже стал выискивать в голове что-то такое глубоко оскорбившее и меня – и нашел быстро. Так вышло и с Владом… И вот уже нам троим сверлили мозги мерзкие истории, которые произошли уже давно, но от которых до сих пор ломило злостью в груди и не было покоя. Пожалуй, это началось как раз тогда…

Мы шли и кричали в темноту – нас никто не должен был слышать, и пусть никого вокруг действительно не было – а в особенности тех, на кого мы так пламенно взвелись, – мы кричали размашисто, без страха, в никуда, но на все. Женя, чей ум был только больше разожжен нашими историями, снова плел что-то про людей, узкость и жалкую природу, и все наши вопли накладывались друг на друга и уже походили на вороний безумный гул. Со мной никто не спорил, – тогда вокруг не было никого, кто мог бы что-то сказать, – а я все орал во тьму, куда-то в поля, о том, какой все это был бред, и еще о том, что все-таки я прав, пока они все – те, кто меня обвинял, – в корне не правы до сих пор. Истории-то были самыми обычными, до скверного обыкновенными: кто-то из нас всего-навсего попал под руку и был ни за что обруган, другой рассказывал о том, как ему за какую-то работу не доставили с десяток баллов; я говорил, как меня никто не хотел слушать, когда я хотел действительно объясниться… И пусть это были и вправду простые, бытовые истории, знакомые, наверное, каждому однажды, мы негодовали страшно: отчего-то те воспоминания разожглись в нас, и этим пламенем уже горели полностью наши мозги и сердца. Их было нечем потушить, и слава богу, что никого не было рядом: когда сила и бешенство стали перерастать наши тела, они начали выливаться наружу: руки, ноги и головы непроизвольно тряслись, и только подать им то, что можно избить, истоптать, уничтожить… Мы потеряли самоконтроль в тот момент. Кажется, я бил кулаком по невидимой земле, чтобы хоть куда-то деть плескавшуюся через край энергию, и я уверен: тогда у меня еще получалось сдавливать свою злость. Может быть, это была и не земля; может быть, столб, бурьян или даже забор – я не знаю: все было черное. Но руки у меня потом болели и кровоточили. Так же, как и я, дрались с камнями и пустотой все остальные – нам всем просто необходимо было выдолбить эту энергию куда-нибудь прочь. Вскоре сквозь наш дерзкий и жестокий гул стали прорезаться еле слышные, мелкие, но такие же озлобленные крики, – они раздавались глухо, как далекие хлопки, но так без конца постукивали в ушах, так истерично бились где-то там, в темноте, что мы насторожились. Крики продолжились сбоку, и теперь они одни, оставленные нашими воплями, прорезали тяжелый воздух. Мы медленно, стараясь создать как можно меньше шума, продвинулись вперед. Камни, из которых была сложена дорога в этой деревушке, только и скрежетали под ногами, но все-таки, миновав старый гараж с обвалившейся известкой, из-под которой оголялся серый песочный бетон, мы наткнулись на того, кто орал. За гаражом, чуть поодаль, стоял одноэтажный квадратный дом – это из него на дорогу лился свет, который было видно отовсюду. У правого, ближнего к нам угла забора оскалилось что-то высокое и многочисленное, точно сотни змей объединились в одно существо и готовы были теперь напасть; такое страшное, кривое, непонятных размеров, – и смотрело на нас, взмыв над нашими головами и сгорбившись, точно переломанное; оно было покрыто чем-то объемным и крупным, вроде меха. За большой полупрозрачной тушей этой громадины на чистую полянку брызгал яркий свет из оконной рамы. Я притих, присогнулся в коленях и пристально стал глядеть на поляну, буквально приклеив взгляд к ней. В самом ее центре, словно ядовитая, стояла одинокая худощавая яблоня – на ней уже дозревали пара мелких, но очень красных плодов, – а вдали, у самого забора, как построенные, росли пышные кусты смородины. На поляну давил легкий, призрачный туман и молочной, несколько дырявой пеленой, как мазки краски на полотне, скрывал насыщенный зеленый ее цвет за своей бледностью. А между тем чьи-то озлобленные выкрики продолжали до нас доноситься, и Влад шепнул что-то мне на ухо, но я не услышал – в то мгновение зажегся яркий мощный свет на крыльце. С непривычки, когда эта желтая горящая лампа бросилась мне в глаза, я ослеп. Растирая веки ладонями, словно стараясь убрать с них больные лучи, я быстрее остальных смог прийти в себя. Эта страшная непонятная громадина у забора оказалась всего лишь старым цветущим кустом сирени, и за ним, сквозь его не полностью поросшие листьями ветки, я начал смутно видеть какого-то мужичка, энергично и с каким-то нездоровым энтузиазмом спускавшегося по деревянным оранжевым ступеням крыльца. Бесконтрольно, подчинившись могучему внутреннему порыву, мы все вмиг припали к земле, однако свет лампы озарял улицу почти так же ярко, как прожектор, и скрыться нам не удалось. Немного потрепанные, в мятых костюмах и с противным страхом на бледно-красных лицах, он нашел нас, лежащих чуть ли не навзничь под большой его старой сиренью. Подняв голову, по непонятной мне причине оброненную к земле, я увидел, как этот мужчина спешно шагал к забору, точно боялся опоздать, и безостановочно, как эпилептик, тряс в нашу сторону пальцами.

 

– Что вы орете! Что вы орете на весь свет! Время – все спят, Леночка проснулась из-за вас! Что вы орете! – лепетал он, когда вышел за калитку и встал прямо перед нами.

Этот мужичок был уже вовсе не мужик, а дед скорее. Седые волосы редкими и толстыми нитями выступали из-под странноватой, свернутой в сторону шапки, и, пусть и не было видно его головы полностью, я был точно уверен в том, что он уже от макушки до самого темени облысел. На нем был мешковатый серый свитер с пуговицей, зеленые лоснящиеся рабочие штаны, перешитые заплатками так, что, наверное, от первоначального материала в них ничего-то уже и не осталось, и на ногах – узкие резиновые сапоги, чересчур походящие на валенки. Мы уже минуты три стояли безгласные, тихие, а он все продолжал кричать, не жалея воздуха и голоса, и кричал-то так, что сам уставал и оттого запинался, спотыкался, съедал целые слова, когда пересыхал язык. Слова или даже предложения заменял он одним или парой звуков.

– Что вы здесь ходите? Кто такие? Что делаете? – громогласно спрашивал он. – Откуда? Кто вам позволил сюда приходить и в такое время? Я полицию вызываю! Вызываю!

Эти слова уже отобразились понятными красками в наших головах, мы перестали молчать и начали отвечать деду, пытаясь отыскать какие-нибудь оправдания, которые бы помогли нам сгладить острые концы его предъявлений и свести конфликт на нет.

– Ну зачем полицию, дед! Мы уходим, просим прощения, уже уходим, – начал с ним я разговаривать.

– Конечно, уходите! А кто с вами, пьяными, завтра будет бороться? Нет, так дела не разбираются. Леночка уснуть не может из-за вас, а я знаю: может, вы и завтра придете к нам, хулиганы!

– Какие хулиганы, дядь? Дед… Мы вон оттуда ребята, – Паша указал деревянными бледными пальцами куда-то в мрачное поле, туда, где должна быть турбаза.

– Какая мне разница, откуда вы и какие ребята? Второй час ночи, вы ходите, шум наводите в нашей тихой деревушке, – старик сделал пару осторожных шагов, чтобы встать поближе к нам, и одним выверенным, точным движением схватил Женю за локоть. – Диктуйте свои номера, мальчишки. Звонить будем, выяснять, кто вас, таких детей, вырастил.

– Угомонись, дед, мы нормальные, – ответил я ему.

– Мы из города, – подхватил Влад, – мы не наркоманы никакие, не идиоты.

Мне казалось, что у меня был обычный голос: трезвый и слегка уставший. Но слова, произнесенные Владом, просто разрезали мой слух: его голос дрожал и трещал, как стеклянный, словно у него в горле разбилась ваза и теперь он говорил через ее хрупкие и звонкие осколки.

– Да, конечно! Второй час ночи, в моей деревне бродят какие-то люди и Леночку мою пугают!.. Городские! Вот какие нынче у нас городские!

– Да что ты понял-то? – вяло огрызнулся Женя, все еще зажатый в руке деда.

– А то и понял, что драть вас надо было вовремя мамке с папкой, людьми бы, может, вышли, – дед потряс Женину руку и, оскалившись, начал доставать телефон из больших карманов штанов. – Диктуйте номера, мальчишки. Выяснять будем.

– Да что выяснять-то, дед, мы же уже сказали, что уходим, – стал его останавливать я, – и извиняемся.

– Мне какое дело до ваших извинений? Время – ночь, Ленка не спит, вы орете на всю мою деревню. Вы не уйдете отсюда, – он прихватил Женю за руку так сильно, что парень стал вырываться и просить, чтобы дед его отпустил, ведь больно, – с таким существом только через полицию и разбираться. Человеческое в вас надо бы начать воплощать…

Он не успел договорить. Не стерпевший боли Женя ударил деда в грудь свободным локтем, отчего тот, отпустив его руку, повалился. Мы, может быть, еще мгновение смотрели на этого человека, так жалко перекатывающегося по земле, и, как только он снова потянулся за телефоном в карман, Женя со всего размаху пнул его по ноге. Старик закряхтел, тяжело дыша, и глухо, сухо что-то выдавил красными, залитыми слюной и пеной губами:

– Юродивые дети… – и закашлялся; затем набрал в легкие воздуха и, протягивая гласные, сказал еще: – Да чтоб жизни вам пустой, и родителям вашим мерзким… Юродивые… Хулига-аны… Полицию! Старая, полицию! Зови полицию, Алина…

Не помню, как это случилось… В тот момент мы даже не переглядывались, а туман, лежащий в воздухе блеклой пастой и беливший все зеленое и живое, как-то особенно замер, стал холодный и до жути тихий. Не шевельнулась дряхлая, старая сирень, и звенящая неспокойная тишина гудела в ушах. Мои глаза стали более прозрачными, застекленели, по ним растеклась жидкая кровь… И какой-то протяжный щелчок в голове – короткий звон, в самом мозгу, я его почувствовал; с самых границ в глазах стало заплывать красным… Все стало багряным, и даже полотно мрака, окружавшее все вокруг за пределами яркой лампы, стало красновато светиться. В следующее мгновение я уже стоял на ступнях деда, вдавливаясь в них всем своим телом, точно хотел впечатать их в самую землю, а где-то впереди мельтешили трое черных туфель: сначала медленно поднимаясь вверх, они с жестокой резкостью обрушивались вниз, и кто-то там, впереди, лежащий под этими туфлями, с тяжестью липко издыхал и громко, пронзительно простанывал…

…Затем ноги, носящиеся вверх и вниз без конца, отступили, и я увидел, как на земле, свернувшись комом, как порезанная гусеница, лежало маленькое грязное тело, извалянное в пыли. Этот старик? Нет, какое-то новое это было тело, не принадлежащее тому деду, который ругался с нами. Старик на вид был крепким да и стоял уверенно, а этот, на земле, сжался, как жучок, и валенки на нем были смешные… И лица у них были совсем разные: у того, орущего на нас деда, лицо было разъяренное, красное и походило на морду быка – такое же оно было страшное и железное от злости, точно все эти жуткие формы, принятые щеками, губами и лбом, были набиты на него штампом, как печать; полные ярости и живой готовности, его глаза горели, и сам он, старик, казался сильным и крупным. А тот же, что задыхался на земле, вовсе не казался могучим: это лицо обвисло и было бледным, и его бесформенный серый овал ровными линиями бороздила, оставляя за собой темно-красные, насыщенные цветом следы, густая струящаяся кровь. И глаза у этого лица поплыли: они стали потерянными и опустели; в них больше не горело ни ярости, ни силы, его твердые, держащие ноги теперь дрожали, и всем своим существом он трясся. А ведь это он, он еще пару мгновений назад серьезно грозил нам, сильный и смелый старик.

Его подхватили, почти не дав отдышаться, – и я тоже взял его за дрожащие, разбитые ноги, – и перекинули за забор, небрежно вывалив на крапиву, росшую прямо под старой большой сиренью. Упав, дед громко и надрывно крикнул и снова протяжно застонал. А когда он отклонился назад, мне открылось его худое, перепачканное в земле и крови лицо. Мои глаза только на одно мгновение задержались на этом уваленном слабом теле, у которого, казалось, нет костей – так дряхло оно выглядело и даже по земле перекатывалось, подобно гусенице, – и старик поймал мой взгляд… Его осветила лампа крыльца – и исчерно-красное, побитое и испуганное лицо встретило меня. Чуть высунутый из-за губ язык, орошенный багряной мелкой пенкой, щеки, измазанные в пыли и грязи и проборожденные густой кровью, как-то неестественно заломанная бровь – все было в нем страшно, один вид.. И глаза: когда я облазил все стариковское лицо, рассмотрел его, со всеми пятнами и ссадинами, на которых уже запекалась и чернела красная жидкость, меня встретили пустые, потерянные глаза, не знавшие, куда им глядеть. Они метались, вдавились внутрь черепа и исступленным взглядом озирали сразу все, – а внутри как будто бы не было зрачка с радужкой, только огромные одноцветные темные печати страха, в них словно застыл ужас, какой он есть: тупой, холодный, безумный… Старик кричал. Он смотрел на меня и кричал – может быть, от боли, может быть, в аффекте, – но он кричал, и мои глаза, точно прилепленные, никак мне не подчинялись: я хотел, но не мог их отвести в сторону. Я видел его закоптелое от засохшей крови, искривленное ужасной гримасой лицо, с которого на меня вытаращивались два пустых диких глаза, и широко открытый рот, испачканный и растянувшийся на половину всей его головы, – губы слипались от затекавших под них вязких темно-красных струек. Такое странное это было ощущение – смотреть на огромный, расплывшийся по овалу лица рот и одновременно сознавать, что это именно из него идут эти страшные, мучительные вопли.

В груди что-то ударило – с меня словно сняли забвение, какую-то мерзкую пелену; в одно мгновение все просто рухнуло: вся моя уверенность и твердость, вся злость и все прочие чувства просто пропали; ноги зашатались, а темнота стала странно прозрачной, видимой и явной – от этого у меня закружилась голова, и я стал отходить назад в своем легком, ватном теле, чуть не споткнувшись о вздернутый и торчащий из-под земли дерн. Теперь, когда я вновь нащупал взглядом старика, я как будто бы смотрел на него новыми, другими глазами. В них не было красного, зато от чистоты, в какой я увидел окружающее и какая бывает только в зеркалах, они ощущались холодными, внутри одновременно пустыми и полными, потому что только в этот момент я увидел в том сжавшемся, извалянном в грязи и крови маленьком теле не что-то жалкое и безобразное, а беспомощного замученного человека. И мысль о моей причастности к ЭТОМУ, мысль о том, что это побитое маленькое тело – дело наших рук, и моих тоже! – это меня вогнало в дрожь.

На крыльце хлопнула деревянная дверь, и во двор выбежал невысокий светловолосый парень в простой серенькой футболке. Присев под сиренью, он подхватил старика под плечо и медленно, пытаясь его не уронить и не причинить ему боли, стал с ним подниматься.

– А ну пошли отсюда вон! – ткнул он в нас острым и холодным взглядом, от которого мне стало не по себе: мое тело стало еще более мягким и полым.

– А то что? Может, нам и тебя… – ответил ему Женя, и голос его был неспокойным: то высокий, то низкий, он трещал от ярости и был волнистым.

Тогда дверь на крыльце в очередной раз хлопнула, и на ступенях появился огромный силуэт. В руке у него, кажется, была дубина, но если это было так, то держал он ее как-то странно, необычно – так палки не держат. В тот же миг он что-то неразборчиво закричал, а в воздухе раздался оглушительный щелчок. Земля под нашими ногами взорвалась, каким-то душным и вонючим стал воздух, и мы кинулись без памяти в темное поле. Цепляясь пятками за высокий неотвязчивый бурьян и путаясь в нем, мы без оглядки неслись прямо – а может быть, и непрямо, в темноте было невозможно ориентироваться, но мы стремительно убегали прочь от деревни, только и думая о том, как бы поскорее скрыться от простирающегося света лампы. Мы не знали, куда ведет поле, но когда я почувствовал, что земля стала уходить из-под ног и наклонилась вниз, я всерьез испугался, представляя, что впереди нас ждет обрыв, если только мы уже не сваливаемся по его отвесным стенкам. Я хотел было уже остановиться, когда в нескольких метрах от меня со свистом пролетело что-то маленькое и неуловимое, – я слышал, как под ним ноюще рвались стебли чертополоха и камыша, пока с глухим звуком оно куда-то не вонзилось. Это придало мне сил, и я пустился по полю еще быстрее, убегая в самый мрак теперь уже без страха упасть в болото или сорваться с обрыва – то, что неслось нам в спину, меня испугало куда больше. И еще долго, до самой остановки, все то время, что я бежал, меня преследовало его ощущение – бешеное и смертельное, словно бы за мной гнался огромный зверь и уже наступал мне на пятки, уже хватался за них лапами, запускал в них когти и готов был схватить полностью мою ногу своей большой и острозубой пастью. Бешеное и смертельное… С каждым шагом мое сердце ударялось с такой силой, что, мне казалось, оно должно было проломить мои ребра, и меня не покидало страшное чувство: я каждый миг ждал, что со мной что-нибудь случится, каждый миг я думал, что наткнусь грудью на копье или нож, что в спине у меня уже торчит пуля, что я тону или что по мне ползет змея, каждый миг. Бешеное и смертельное… Оно преследовало меня в этом мраке, кромешном и черном, и я не знал, где я или хотя бы куда бегу.

Не знаю, сколько времени я еще в беспамятстве несся прочь от деревни – это сложно было определить, а я бы мог бежать и дальше. И силы во мне еще вроде бы были, и воля, и страх – но я все равно рухнул на землю. Сначала лицо мне тормошил жесткий ветер, а потом вдруг ударило что-то тяжелое, грубое и тупое – поле, и ощутил я себя уже только лежащим в больших ворсистых листьях лопуха. Видимо, у меня заплелись ноги, и от этого я свалился. Несколько мгновений я так там и пролежал – без единого движения, в том же положении, в каком упал, и простым взглядом сверлил гигантскую дыру тьмы, вставшей надо мной со всех сторон, – от ее абсолютной сплошности у меня заболели глаза: в них стали расплываться черные пятна, и на один миг я подумал, что умер. Мое дыхание куда-то делось, а легкие стали пустыми – я и не думал о том, чтобы закричать. И вдруг, когда я не мог услышать и своих собственных мыслей и даже тока крови в ушах и был весь поглощен неприятной болью в лице, в воздухе прорезался голос Влада:

 

– Илья! – раздалось где-то поблизости, и кто-то сел рядом со мной в лопух и начал громко дышать. Затем, почти в тот же момент, он снова закричал: – Я нашел его, Женя, сюда!

Раздались глухие шаги, под которыми трескались сухие стебли травы, и шелест высоких колосьев откуда-то справа, и спустя еще одно-другое мгновение кто-то также вышел ко мне из поля.

– Ух, – с каким-то облегчением в голосе произнес Паша, – ты тут.

– Ладно, идем, отдышались уже, – позвал за собой голос Жени.

Влад пролежал в лопухах еще несколько секунд и с большим надрывистым вдохом поднялся, а я все никак не приходил в себя. Чувство смерти и страха отступило, но пока еще не ушло: мне до сих пор казалось, что из этой темноты, спереди, куда я устремил свой туповатый взгляд, точно уже готова выпрыгнуть и накинуться страшная тварь – огромная зубастая морда без туловища, с красными перерезанными глазами и уродливым безграничным ртом – так я ее представил и замер в неподвижной позе, только ее и ожидая. С каждым мигом, пока она не появлялась, ощущение того, что она должна накинуться уже вот-вот сейчас, все усиливалось, но морда эта так и не выходила из кустов, и мало того, даже шум, гнавшийся за мной на протяжении всей беготни, стих и пропал полностью. Парни подняли меня за плечи, и я понемногу стал успокаиваться. Свет с крыльца того дома скрылся из виду, да и сама деревня явно была уж очень далеко – во всяком случае достаточно для нас далеко.

– Ну? – потряс меня за плечо Женя. – Что с тобой? Идем.

– Куда? – еще неосознанно, как-то автоматически я спросил его.

– Там где-то был свет, дорога, наверное. Посмотрите по сторонам и увидите – на свет пойдем. А я очки потерял, сам не увижу его теперь.

– Так это же наверняка деревня! – на одну секунду страх снова вернулся в мое тело, и я дрогнул.

– Нет, это был свет фонаря, дорожного фонаря.

– Вон! Я вижу! – сказал Влад и куда-то зашагал: снова зашелестела проминавшая под ногами трава.

Мы развернулись и пошли за ним, на его голос. Еще только пару минут мы провели в темноте и неосознанно шли прямо, совсем ни о чем не думая. Моя голова уж точно тогда была пуста, как будто бы и в ней был весь этот мрак, и даже вместо мозга, на его месте, я чувствовал эту проклятую всеохватывающую копоть. Но как только свет лампы накинул на нас плешивые блеклые тени, которые больше походили на высыпанную на поле грязь, чем сама чернота, лежащая на нем уже полночи, как только я вновь мог различить все три фигуры рядом с собой, мысли вернулись ко мне – здравые мысли: теперь не было никаких монстров, скрытых в высокой траве, и никаких обрывов, и самого поля – его тоже не осталось в моей голове. Первым же воспоминанием пришло то последнее, что запечаталось моим взглядом там, в деревне: два одичавших, испуганных глаза, перепачканное в густой темной крови лицо, подернутое гримасой безумия и ужаса, и маленькое больное тело, дрожащее и стонущее от мучений… «Это мы?» – первое, что взорвалось в мозгу – в мозгу, который теперь я ощущал не масляным черным пятном за черепом. – «Это что – мы?» Я опустил взгляд в землю и топил его в ней, не в силах посмотреть вокруг себя, пока перед глазами разворачивалась заново та самая картина: ноги, мелькавшие вдоль стариковского туловища, мои худые руки, схватившие его, и страшный тупой звук, с которым дед упал на крапиву – хлопок и приглушенный треск раздались тогда под забором так жутко: он словно разбился. И все это я прокручивал сейчас в своей памяти без конца, снова и снова, прокручивал, как пленку. И когда наконец мы вышли на дорогу и всех нас залил ясный фонарный свет, я как будто бы потерялся. Вся жестокость, это избиение – это было так бессмысленно и страшно, и меня это ужаснуло, ужаснуло до самой глубины души, до ее корня. И думаю, не меня одного. Уверен, Влад и Паша только пока еще не поняли… В одно мгновение я обозлился на всех нас, а когда живые лица представились мне видимыми, со мной что-то произошло. Мои глаза снова налились красным, и я снова перестал контролировал себя: откуда-то изнутри поднялся странный вихрь и взялся за мое уставшее мягкое тело – он словно вдавил в меня силы и, заиграв мной, как куклой, понес вперед. Я вцепился в Женину рубашку кулаками и стал накручивать ее ворот на свои пальцы:

– За что? – я кричал на него побитым дробным голосом, хрусталь которого слышал и сам, – за что его? За что?

Женя молчал. Он уставился на меня и – было видно по глазам – что-то соображал, пока Паша с Владом пытались меня оттащить и что-то вместо него отвечать.

– Что за что? Что с тобой, Илья? – спрашивали они, – что?

– Старика за что? За что? За что?!

Только тогда Женины глаза прорезались на миг ясностью, и уже в следующее мгновение все его живое освещенное лицо выпятилось на меня с ехидством и даже каким-то злорадством.

– Да за то, что он никто!

– За что?..

– Он никто. Он ничего не сделал, кроме разве что того, что преувеличил число ртов, которые земле придется кормить. Пару новых человек – популяция, так бессмысленно для планеты и будущего…

Этот старик – никто, и никак его не зовут; ничего не сотворив для мира, он встал тут перед нами и командует и осуждает! Вот за то! Я терпеть не могу осуждения всякой бездарной и бестолковой сори.

Я опешил, точно меня огрели тяжелым камнем, бросил его ворот и отошел.

– За то… Уж это не нам решать – мы его первый раз в жизни видим! А его… – промычал я. – Мы сами наткнулись на неприятности, потому что помешали его дому спать!

– Я знаю! Я знаю, что ничего он не сделал!

– Я надеюсь, что ты просто пьян, Женя, потому что это, – я указал в темноту, в то место, откуда мы пришли, – это уже далеко за границей всяких ценностей; потому что это уже слишком.

– Это?..

– За что мы били деда? Ну скажи, за что? Чем это было полезно для будущего? Ответь мне по-нормальному: что настоящего в том, что мы старика изваляли? Это великое дело? Но ты пьян, ты очень пьян, чтобы ответить честно. – Я отвернулся от него, не в силах смотреть по сторонам: от мыслей о том старике мои глаза чем-то давились и падали в землю. – Хотя бы попробуй подумать…

Женя замолчал, а в глазах его все потерялось, так же как и в моих. Один раз я пересилил себя и взглянул в его лицо – на нем все плыло: острые углы бровей опали и съехали так низко, что, казалось, они теперь лежали на самых щеках; лепестки губ были бледны и закатились внутрь, а глазницы стали пустые и темные, и глядел он из них на меня незнающим, усомнившимся взором. Снова унося свой взгляд вниз, я мельком заметил то же и на лицах Паши и Влада: через них наружу смотрел ужас, еще до конца ими не осознанный, но уже в них открывшийся. И мои руки вспыхнули – я чувствовал, как в них кипятком бурлит кровь, и вихрь, захвативший мое тело, уже стал возносить их над Женей, как вдруг… Я их увидел: эти трясущиеся тупые палки, как-то нелепо выдававшиеся из шеи и груди, – руки. И еще уродливые неровные костяшки – каменные впячивания на ладони, которыми можно бить и разбивать человеку нос, выдавливать глаз, ломать челюсть – это так противно… Я брезгливо бросил их, как грязные и мерзкие вещи, и ненавистным взглядом окинул всю троицу в последний раз – и отвернулся. Меня никак не покидало ощущение присутствия четвертого в их компании, но я не позволял мыслям об этом развиваться и искать отгадки. Внутри меня что-то горело – какое-то гадкое чувство, которое я не мог выгнать вон из себя: от него у меня жгло в груди, и хотелось скоблить мозг, и весь я себе был отвратителен. Эта зараза поразила все внутри меня, как микроб или вирус, и въедалась во все подряд – мне хотелось просто вывернуться наизнанку, но и того, вероятно, было бы мало.