Справедливый приговор. Дела убийц, злодеев и праведников самого знаменитого адвоката России

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И вот в эту-то пору ребенок поступает на руки Булах. Его доселе не удовлетворенное ласками прислуги сердце кидается навстречу новому лицу; а это лицо, путем исполнения долга учительницы и воспитательницы, захватывает все затребы молодой души.

Пусть Булах руководило здесь только расчетливое и вместе отчетливое исполнение своей службы, пусть любовь и сердечность отсутствовали: ребенку этого не понять. Предубеждение, что инстинкт открывает дитяти теплоту или сухость тех, кто его ласкает, – неверно. Чистые сердцем всюду видят то же согласие между делом и намерением, какое живет и в их душе…

Теперь рядом поставим Булах и по отдельным чертам, уцелевшим от ее прошлого, восстановим и ее облик.

Оставшись вдовой и поместившись в Москве для приискания занятий, Булах сразу сказалась натурой, ищущей прежде всего выгоднейшего приложения своего труда: стоило ей дать сравнительно более, чем получала она в данном месте, она переходила на новое. Нельзя же предполагать, чтобы в том, доселе почтенном московском купеческом семействе, где ее застает г-н Филиппов, она была обделена или дурно содержима. Это была, одним словом, натура, ищущая, где лучше ей жить, и для этого пренебрегающая привычками и привязанностями.

Если же, уподобясь историкам и социологам, объяснять настоящее, пользуясь указаниями прошлого, и наоборот, то из последующих данных, припомнив гордый и властный, не знающий сострадания и прощения характер Булах, мы можем сказать, что, поступив к Мазуриной, подсудимая не руководилась желанием более ей подходящего места: поддаваясь временно необходимости – «мелким бесом унижаясь пред родней Мазуриной» – обеспечивать себе прочность положения, Булах не желала и не могла далее оставаться в бездействии, а всякий момент времени, когда это могло представиться надежным, она стремилась устранить принижающие ее препятствия и достигнуть высшей роли сравнительно с ролью наемной и вечно зависящей от каприза родственников Мазуриной интеллигентной слуги дома.

Ее положению угрожает ворчливость няньки, – она отдаляет от нее питомку, ей опасно возможное в будущем родственное сближение бабушки с подрастающей внучкой, – она взаимно возбуждает их друг против друга. Нетребовательной девушке она внушает мысли, благодаря которым та заявляет и, при посредстве опекунши княгини Оболенской, достигает перемены помещения, отдельного хозяйства, и будто бы необходимой для девушки самостоятельности.

Но и этого мало. Московская жизнь даже и в лучшей обстановке делается неудовлетворительной для девочки, – она уезжает во Ржев.

Кому же нужно было бежать из Москвы? Г-же Булах или Мазуриной?

Я утверждаю, что это нужно было Булах.

Вот мои аргументы.

Из всех уголков России избирается Ржев, город, с которым у Мазуриной не было никакой связи. У Булах – наоборот: там ее свойственники, ее сын; туда посылала она Советные письма, приглашая помочь побегу. Для Мазуриной, полной любви и желания посещать святыни веры, Москва могла быть сменена Питером, Киевом, но не Ржевом. Ни исторической святыней, ни широтой жизни общественной Ржев не выдается среди городов России.

Бежала ли туда Мазурина, ища свободы, удобств жизни?

Нет! Ни та обстановка, в которой нашли ее в 1881 году, ни та, в которой она жила в шестидесятых, – не лучше, а хуже позднейшей московской обстановки.

А свобода? Да когда же в Москве стесняли так девушку, как стесняли ее во Ржеве! Возьмите всю совокупность свидетельских показаний – и останется в итоге, что видеться с Мазуриной было нелегко, писать ей – значило терять даром время.

Увезти туда Мазурину, уговорить ее там поселиться – был прямой расчет для Булах: этим расчетом связь с Москвой разрывалась, уничтожалась возможность потерять место по домашним соображениям Мазуринской родни.

Следует взять во внимание и то, что богатство и возраст девушки делали ее в начале 60-х годов предметом искательств для брачного союза. Найдется муж, увезет жену и вытеснит из сердца привязанность к гувернантке.

Бегство Мазуриной из Москвы было уместно, пока ее теснили, в год же ее отъезда она пользовалась наибольшей самостоятельностью. А для Булах это было подходящим временем: теперь Мазурина получила деньги и не обязана никому давать отчет; теперь вместо роли зависимой гувернантки она чувствовала наступившую новую пору, – пору руководительницы богатой и независимой девушки, пору, лучше которой пока ничего и не желала Булах, но зато и не желала потерять того, что приобретено…

Теперь последуем за ними во Ржев.

Нет никакого сомнения, что хорошо изучившая почву Булах понимала, что как бы ни была податлива ее питомица, но нельзя забирать власть над ней далее пределов упругости личности.

Прибавьте к тому и то, что Булах, еще недавно бедная труженица, при переходе к достатку имела сравнительно неширокий идеал удобства. Только достигнув одной ступени и свыкнувшись с ней, она мечтала о лучшей и делала шаг далее. Это общий закон.

Прилагая этот общий закон к событиям, становится понятным, что первый период ржевской жизни не мог быть полной подавленностью Мазуриной: надо было фактами поддержать авторитет совета ехать именно сюда; надо было здесь дать пищу наклонности Мазуриной – благотворить и любить нуждающееся и страждущее человечество. Отсюда ей дают указания на способ благотворения и сосредоточивают на устройстве двух широко задуманных учреждений любви и милосердия. При этом Булах, еще стремящаяся только к прочному сожительству с Мазуриной, как к теплому и почетному месту, не идет далее совета сделать и ее номинальной участницей жертвования, а вместе учредительницей и пожизненной распорядительницей воздвигаемых заведений.

Личные цели ее пока еще умеренны: все ограничивается тем, что местная портниха получает заказ на платья более богатые для нее и менее богатые для Мазуриной, да одной парой новых сапог стало продаваться более во Ржеве, потому что до той поры шатавшийся без дела, одетый в старое платье и дырявые штиблеты сын Булах, Николай Егорович, вдруг стал одеваться и обуваться прилично и, досель нуждавшийся в 5 к., чем уплатить долг за бритье цирульнику, стал заказывать новые одежды и даже модный халат для своего обихода.

Вскоре, однако, податливость Мазуриной, считавшей Булах за высший образец того, к чему она стремится, а с другой – ее дальнейшие благочестивые намерения принудили задуматься Булах и дали толчок следующему шагу – из роли подруги-руководительницы в роль властной распорядительницы судьбой покорной ученицы-подруги.

Дело в том, что Мазурина, создавшая дома призрения для ржевских бедных девушек, обеспечившая их, имела большую часть своего имущества еще нетронутой. Но эта натура не могла остановиться на полдороге в своих намерениях и одной частью своих дел отрицать другую. Коли деньги – грех, коли добро и милость – долг и потребность души, то она хотела отвернуться от всего греха и исполнять долг до предела ее сил. Денег много, а бедных на Руси еще больше: значит, надо ехать, смотреть, искать и благотворить.

Вот этого-то и не захотела Булах. Мазурина уедет, уедут с ней ее средства, а Булах ничего более не приобретет, кроме того, что уже есть, что уже пригляделось, что только раззадорило аппетит.

Булах пошла далее.

Отпустить Мазурину, значит – отпустить ту имущественную силу, около которой тепло и уютно жилось Булах. Податливая под чужую волю, впечатлительная и доверчивая, Мазурина встретит новых людей, новые нужды и другим отдаст то, что так ценно в ней, – ее богатство.

И вот, рядом советов и решений, Мазурина убеждается в том, что лучшего помещения для денег, лучшей гарантии, что они будут отданы на добро, как в передаче их всех на руки Булах, – нет.

И Мазурина отдает, уверенная, что этим обеспечен переход их на добрые цели, что надежный поверенный ее намерений остается при деле, а она может, оставив себе только умеренную долю, – всего 5000 руб. на всю жизнь, – ехать и искать места полного душевного покоя; если же встретится ей надобность в деньгах, для себя или для бедных, ей стоит сказать – хранительница выполнит ее волю.

Деньги переданы. Мазурина соблюдает все формы, какие необходимы, а Булах осведомляется у одного из своих родственников, сильного в знании законов, достаточно ли крепки формы перехода к ней имущества Мазуриной. Перечитываются статьи закона, пересматриваются документы, предусматриваются случаи, при которых возможно возвращение дара. Только укрывает Булах на семейном совете, что дар этот оставляет дарительницу нищей, укрывает, что дарительница, не чая души в своей воспитательнице, делает не то, что хочет, а то, что ей советуют.

Словом, возбуждены и разрешены были все вопросы формы и права, а не было и помина о том, что вопросы справедливости и морали требуют и своего участия в деле и ответа на них.

Однако мнение юриста-свойственника, что дар возвращается в случае доказанной неблагодарности, а может быть, и боязнь мнений света, где Булах заняла и положение и уважение, заставляют ее прибегнуть к старому, давно практикуемому приему искусственного обеления своего не совсем хорошего для самой себя поступка.

Она, – если допустить, что странная молва, о которой говорил г-н Филиппов, и подтверждающая эту молву мука, тяготившая душу покойного святителя, митрополита Филофея, имели основание, – она, говорю, припутывает к делу местного архипастыря, – дарит ему не лично, но как епархиальному начальнику на нужды церкви 30 000 руб.

Это маневр тех, кто знает за собой грех, – они любят становиться за людьми чистыми и их достоинствами прикрывать свои проступки: смотрите, не я одна, но и святитель не побоялся взять из этого источника, – значит, дело чисто и поступок праведен… Но это старый, избитый способ, и в наше время вы никого им не обманете!

Отдавая деньги, Мазурина уезжает.

Но, прежде чем мы ее встретим еще в Ржеве, остановимся на данном периоде жизни: мне нужно убедить вас, что, уезжая, Мазурина не дарила, а только препоручила свои деньги, как фонд своих будущих целей.

 

Вот мои доказательства по этой части моих утверждений:

1) Весь строй души Мазуриной – ее неизменные, даже позднейшим слабоумием непоколебленные основы ее взглядов на богатство доказывают, что дарение состояния одной личности было бы противоречием ее природе.

2) Письма Мазуриной свидетельствуют о том, что дара не было.

3) Несвязные речи периода слабоумия оставляют впечатление, что денег она не отчуждала от себя.

С детства привыкнув тяготиться деньгами, как грехом, с детства стремившаяся ими утешить горе страждущих, глубоко убежденная, что и Булах живет и согрета той же любовью и теми же помыслами, Мазурина не поверила бы, если бы услыхала, что Булах стремится к личному обогащению. Дать все свое 300-тысячное состояние ей одной, перенести на нее тот грех и ту тяжесть, которые мучили ее, она не могла, не впадая в непримиримое противоречие. Булах не возьмет, обидится, оскорбится такой черной неблагодарностью. Деньги могут быть на руках Булах только для передачи бедным: ведь они и взяты от них…

Позднее, уже совсем безумная, она продолжала лепетать: «Мужички бедны, мы им должны давать, это – их»… Более здоровая, она поступила так, как говорила, и кассу бедных отдать в дар хотя бы подруге, отдать для богатой и роскошной жизни для Мазуриной было так же невозможно, как взять и утаить чужое.

Вспомните письма Мазуриной, писанные после совершения дара: есть ли намеки на радость, испытываемую тем, что любимая воспитательница награждена до возможности жить на широкую ногу и утопать в блаженстве? Есть ли заочные мечтания о той обстановке, в которой может жить теперь царственно одаренная подруга-руководительница?

Нет! Мазурина пишет о своем вечном долге перед потерявшей на нее время воспитательницей, извиняется за причиненные беспокойства, мечтает о Ржеве и просится туда; зовет Булах к себе на краткое свидание и опять извиняется, что ее беспокоит.

Так не пишут к тому, кто награжден до возможности комфорта и кого не стеснят расходы, вызываемые краткосрочной поездкой на свидание к своему щедрому дарителю…

Наконец, о том, что дара не было, свидетельствуют в полубреде и в минуты ослабления душевного недуга слова, высказываемые Мазуриной. Она говорит о деньгах, что они – ее деньги и их надо взять; иногда она говорит, что их не надо трогать, потому что Булах знает, что с ними делать, что их – 200 000 руб., что они целы.

Не бойтесь прислушаться порой и к бреду больной: разрушенный человеческий организм, как старые руины древнего храма, своими остатками иногда красноречивее свидетельствуют об истине, чем живые и здоровые люди. Здоровый человек, имея свободу воли, может сознательно извращать истину; больной и безумный, если его язык беспрестанно повторяет одно и то же, как мертвый своей смертельной раной, не давая сознательного ответа, дает путь к уразумению правды…

А допустив, что под наружными формами дара скрывалось препоручение денег на добрые цели, мы совершенно ясно поймем и повод к преступлению, совершенному Булах по возвращении Мазуриной из Сибири, и необходимость его для нее.

Киевского периода, жизни в Сибири, воспроизведенной показанием Буяновой, – всего этого нечего повторять. Лучше отдадим себе отчет, каким образом могло случиться, что г-жа Булах вдруг изменила свое отношение к Мазуриной и отпустила последнюю.

Дело просто: все, что привлекало Булах к ее ученице, ее сила, – в руках у ней: Булах богата, сильна; теперь люди, вновь приблизившие к себе Мазурину, возьмут у Булах то, что она выносила как бремя, а то, что ей нужно, – деньги, – в ее руках: крепко держит она их. Устои надежны, осмотрены и одобрены советами людей, сведущих в законе…

Вдали отыскивающая себе место успокоения, девушка, полная и теперь веры и любви к своей учительнице, едва ли переменит образ мыслей. Булах, зная ее безвольной, еще не знает, что эта слабость характера – плод душевного недуга. Она уверена, что Мазурина спокойна, что деньги ее пойдут на добро, и не заикнется о них. А там, среди скитаний и аскетических трудов, глядь, и кончит свое земное странствование, надломленное существование… Тогда конец всему, конец сомнениям и заботам…

Но судьбе угодно было поразить г-жу Булах неожиданностью, спутавшей все ее расчеты.

В 70-х годах, в одно прекрасное утро, к воротам одного из Мазуринских богоугодных заведений подъехала телега, а в ней сидела Мазурина с какой-то женщиной. Долго, долго не видели бедные люди своей благотворительницы и, увидав ее, с криком: «Вот мать наша приехала!» бросились к ней навстречу.

Бросились с теми же приветствиями и прислужники дома, ничем ей не обязанные, но благоговевшие перед ее добротой. Одна Булах, пораженная, встречает ее сухо, нерадостно; друзья и враги Булах не проронили ни одного слова здесь, из которого можно было заключить о ласке, поцелуях и объятиях…

Когда к нам неожиданно является друг и близкий из дальнего странствия, когда он своим приходом приносит нам счастье и наслаждение, все и все, что способствовало этому другу вернуться к нам, все и все нам дорого, нам любезно. Ямщик, слуга, послуживший ему, в этот час нам близок, приятен…

А г-жа Булах? Как приняла она Буянову, 4000 верст проехавшую, чтобы помочь Мазуриной доехать до Ржева?

Она не удостаивает ее слова, она сажает ее с прислугой, она обрезывает всякую копейку, возвращая ей дорожные издержки, – да и это дает только потому, что наутро считает долгом выпроводить Буянову вон из города.

А Мазурина? Ее вместо радостной встречи ждет здесь суровая доля; ей, со властью былого времени, запрещается свидеться даже с той, которая оказала ей услугу. Ни во что считает Булах тот стыд, который она вызвала у Мазуриной, не смевшей исполнить простого долга гостеприимства перед той, кого звала она, надеясь вознаградить ее ласками, как своими, так и своей подруги-воспитательницы…

Но что же делать с Мазуриной?

Этот вопрос должна была задать себе Булах.

Выгнать вон ни на что более ненужную нищую? Но что будут говорить в городе, в печати? Ведь девушку знают все, ведь заступятся за нее! Кто знает, может быть, родственники заговорят о возврате дара? Найдется человек, – не один же Т. И. Филиппов имеет добрую душу, – возбудит дело. А Булах дорожит репутацией, дающей ей положение и обеспечивающей ее от неосторожных покушений заподозрить ее в нечистых способах обогащения.

Нет, отпускать Мазурину нельзя. Там, далеко, в Сибири и в Киеве, – другое дело: там Мазурина безопасна.

Но у девушки нашлась энергия выдержать долгий путь и вернуться во Ржев; более отпускать ее бесцельно.

Остается одно – держать ее около себя. Для этого не нужно тюрьмы: без гроша в кармане, без достаточной силы, чтобы не смутиться властью Булах, Мазурина будет опять покорна, как рабыня. Не нужно будет теперь и ухаживать за ней: она ничего более дать не может.

И приговор произнесен: свобода сношений с миром, с теми самыми детьми, которые воспитываются на средства Мазуриной, с отцами их, с подчиненными, – все устранено с удвоенной строгостью.

А между тем возвратившаяся из Сибири Мазурина привезла зерно болезни, которое быстро дало рост под давлением на ее душу обстоятельств, перевернувших в ее глазах все ее миросозерцание.

Она увидала, что вместо ласки, дружбы, о которой она так долго и постоянно мечтала и писала, ее окатили холодностью бессердечия; идеал благотворения, верная хранительница ее казны, посвященной на добро, оказалась эгоисткой, скрягой, отказывающей ей в нищенской подачке, изгоняющей из дому ее подругу и открыто завладевшей в свою пользу и в пользу детей своих благами, данными ей с другой целью.

Все перепуталось в голове Мазуриной, а ее умственные и нравственные силы и без того были утомлены: до сих пор, отрекшаяся от всего, она жила в Ржеве, хоть скудно, но – необходимое у ней было; Киев и Сибирь впервые познакомили ее с тернистым путем отречения на самом деле: она не раскаивалась, не отступала, но она падала, уставала и разбила свои незакаленные в труде силы…

Удар, нанесенный на ослабевшие силы, само собой, еще легче в конце пошатнул их.

Мазурина заболевает. Род ее болезни становится очевидным. Умной ли женщине, как Булах, не заметить этого?

И она заметила, но не вопросом, как помочь несчастной, занялся ее ум: что делать, чтобы не упустить своих выгод, – вот что теперь было на очереди.

Еще опаснее, чем прежде было, еще опаснее стало отпустить Мазурину: ее отдадут в больницу, учредят опеку и… поколеблют то положение, которое завоевано Булах.

Самой отправить ее в подходящее заведение – тот же результат: опека, иски о возврате подаренного… К чему же было столько трудиться? Неужели отдать назад взятое, отдать деньги?

А для г-жи Булах деньги – все: божество и сила. Ведь и здесь, на суде, и всем поведением своим не дает ли она знать, что, в противоположность библейскому Иову, она не блага и сокровища отдает, чтобы соблюсти душу, но, наоборот, она лучше отдаст и отдает себя на распятие, но зато скрывает то, что ей всего дороже, – награбленное богатство; скрывает так, что едва ли соединенные усилия суда и власти что-нибудь отымут у нее.

Остается держать, держать девушку, удесятерив те меры разобщения, которые принесли плоды и прежде: пусть никто не знает о ней ничего, пусть не доходят до властей и родичей соблазнительные слухи о ее болезни.

Относительно низших по положению издаются строгие повеления: не допускать, гнать, сменять за попытку свиданий; а в отношении сильных пускается хитрость и дерзость: тщетно стараются проникнуть к Мазуриной духовники, учителя. Изгоняются и отступают архиереи и губернаторы. А когда один из архипастырей во что бы то ни стало хочет увидать аскетку-благотворительницу, Булах становится между ним и дверью и озадачивает его своими каноническими познаниями: «Отец, – говорила она ему, – девушка больна и полураздета, а кормчая не дозволяет монаху видеть обнаженное женское тело!»

Болезнь Мазуриной могла быть задержана, дать или обратный ход, к лучшему, или, медленнее развиваясь, на многие годы сохранить в ней разумные человеческие способности.

Но, если сношения с миром прерваны, родственники устранены и, видимо, примирились с этим, – к чему стремиться к здоровью, а следовательно, и к такому состоянию Мазуриной, когда она может требовать назад своего или, если и не требовать, то сознательно укорять ее, Булах, за измену делу? Пусть идет своей дорогой разрушающий девушку недуг. Не мешать, а, наоборот, очищать ему путь, чтобы шел он торжественно и быстро к полной победе над своей добычей – вот что стало мечтой и делом Булах.

Я боюсь верить более убийственным замыслам Булах, но зато в данном поступке убеждаюсь рядом мыслей и выводов из слышанного нами.

Когда дело шло о захвате состояния Мазуриной, сколько трудов на соблюдение форм и обрядов закона, сколько семейных советов употребила Булах!

А когда заболела Мазурина, когда наступил долг позаботиться о ней, пригласить тех, кто силой науки мог бы помешать враждебным силам недуга, – хоть бы одно слово в Питер и тому же советнику своему по делам, чтобы он указал сведущих людей, чтобы обратиться к их помощи!

Сколько заботливости и мер для того, чтобы злоприобретенное закрепить за своей семьей; сколько решительных мер, чтобы остаться безнаказанной, когда началось дело, спасти деньги от иска опеки Мазуриной, мер с точки зрения цели разумных, действительных!

А когда заболела Мазурина, у Булах не промелькнуло мысли, что нужна медицинская помощь, что обстановка, в какой живет та, – убийственна, нравственная атмосфера – невыносима. Не умела сама ухаживать – вспомнила бы, что есть дома для подобных больных; не хотела сама – дала бы знать родству, которое и теперь своим попечением утешило и, видимо, уменьшило болезнь несчастной.

Наоборот, систематично, бездушно соединено все, что сокращает период разрушения больного ума, устранено все, что, питая и поддерживая силы, отдаляет конечную гибель.

Что у Булах в душе не жило ни малейшего чувства к Мазуриной – этому ряд очевиднейших доказательств: обобрав до нищенства девушку, возвратила ли она ей, в ее настоящем положении, хоть частицу?

Нет!

Душа растоптанного существа и ее муки для Булах – ничто. Сотни тысяч, и не сотни тысяч, а один рубль, – для нее выше и священнее прав загубленной личности.

А если настоящее таково, то не ясно ли, что тем же чувством руководствовалась эта женщина и в те 7 лет, когда рядом с ней стонала и медленно таяла ее ученица? Не ясно ли, что боязнь потерять приобретенное и уменьшить его хоть бы на малую долю руководила волею Булах, и она сознательно шла к быстрой и желанной развязке, терпя Мазурину около себя лишь из расчета, чтобы не выпустить в свет улику против своего бездушного эгоизма?

Зло, знающее, что закон и право не одобрят его, не выставляется наружу, а действует тайно, скрытно. Для того же, чтобы достигнуть преступных целей в данном случае, вовсе не нужны были явные и грандиозные меры. Здоровье Мазуриной разрушилось путем постепенного устранения противодействующих мер: люди неопытные могли не замечать их…

 

Великий поэт Англии Мильтон говорит, что сатанинская природа такова, что она может сократиться до булавочной головки и носить целый ад зла в груди своей…

Так и поступала эта женщина.

Ее хитрый ум обошел не одних прислужников того дома, где жила Мазурина: люди умные, законоведы, успокаивали ее, говоря, что в ее поступках нет предусмотренного законом преступления.

Может быть, Булах и вам станет говорить про то же. Не идите на этот опасный путь не принадлежащих вам вопросов!

Вас спросят не о том, преступны ли дела этой женщины; вас спросят, творила ли она то, что ей приписывается, и творя, была ли нравственно повинна. Если дела ее и ее вина в них, вами установленная, однако, просмотрены законом – суд освободит ее, а если ошибется суд, силу закона восстановит Сенат.

Ваша же задача, судьи совести, – вменить в вину человеку его дела, если они не могли быть совершены без злой и преступно настроенной воли.

Если суд поставит перед вами человека, обвиняемого в том, что он ложными обещаниями вступить в брак довел девушку до самоубийства, и если спросят вас, виноват ли он, что обманул ее, вам нечего рыться в книгах закона для того, чтобы сказать, что он виновен в обмане.

Другое дело – судьи: их дело, получив ваш ответ, справиться, как наказуемо то, что совершил обманщик. Найдя ответ, что деяние ненаказуемо, суд отпустит виновного, и пусть отпустит: это – вина не ваша и не судей, – вина закона или его государственное соображение, что факт ненаказуем.

Вы же, обвиняя, не нарушите вашей обязанности, ибо суд совести тогда и свят, когда руководствуется при оценке людей и их поступков чистыми побуждениями нравственного чувства, вменяя злой воле ее зло и освобождая волю, если она не водилась, совершая ошибку, целями преступными и человеконенавистными.

Обратите внимание и на то, что довести человека до безумия можно намеренным употреблением вредных средств и намеренным устранением полезного: я и мой брат, мы – два злодея, желаем довести до безумия две жертвы: я даю своей жертве сильнодействующие средства, а брат мой томит своего врага голодом, и, когда тот мучится им, он ставит около него хлеб, но мешает ему взять его… Муки голода сводят с ума и этого человека. Я употреблял средство, брат – мешал жертве пользоваться необходимым для жизнями оба достигли одного результата. Неужели же вы разделите нас: одного сочтете виновным, а другого безнаказанно простите? Всякая мера делания или воздержания от дела, направленная к достижению той или другой цели, есть способ добиться ее…

Но не довольно ли? Не думает ли эта женщина, что надежда на возврат ею взятого руководит по преимуществу нами и теми, кто взял из рук Булах загубленную душу?

О, вы жестоко ошибаетесь, г-жа Булах! Все наши права, все наши средства, которые были, мы бы кинули вам в лицо за то, чтобы вы отдали невозвратно погибшее, – за нашу молодость, силу, душу и разум! Их вы взяли и зверски растерзали человека.

Знаете ли вы, что у нас отнято? Слыхали ли вы, что есть горе и есть страдания, пред которыми смертный час – ничтожный удар, для которых гроб – райская отрада?

Когда пресекается жизнь, преждевременно отнятая злодейской рукой, у жертвы, – если за гранью земного существования нас ждет не ложное обетование веры, – есть мир новый, лучшего бытия. И эта вера утешает тех, кто теряет дорогих сердцу!

А безумный? Какая скорбь для его друзей созерцать, как образ разумного создания на их глазах превращается в юродствующее, скотоподобное существо! Какое отчаяние для веры в бессмертное и духовное достоинство личности, когда вчерашний наш брат по разуму и чувству здесь, в мире очевидности, перестает быть человеком, не переставая быть чем-то.

А если безумный иногда на минуту возвращается к сознанию, или, наконец, от частных переходов от боли к моментальному просветлению, в быстробегущие мгновения последнего, знает, что оно преходяще? Какую адскую муку должен он испытывать!

Помните у Шекспира сцену тени отца с сыном, Гамлетом?

На краткий срок уходит он из мира небытия в мир живых недежд, чувств и упований. Он спешит скорей-скорей насладиться созерцанием любимого сына и сказать ему все то, что тяготит его душу… Но вот поет петух, утренний, предрассветный ветерок возвещает наступление восхода солнца, и тень спешит назад, в ужасный мир небытия и сени смертной…

Не то же ли и с безумными? Заговорить вновь человеческим языком, зажить человеческим чувством и знать, что сейчас, сейчас опять – возврат в пучину, худшую смерти, шаг назад из царства разума и духа в царство неразумного и скотского прозябания!

Подсудимая, вы знали, что вы делали, но вы сознательно принесли право ближнего на его жизнь в жертву вашей ненасытной жажде обогащения. И мы, пораженные глубиной вас охватившего порока, не боимся прегрешения, призывая закон отмщения на вашу голову!

И нам дадут его, дадут перед вашим удивленным взором!..

Знаю я, что непонятно вам все то, что совершается, и – торжествую, ибо это начало казни вашего злобного духа!

Вы жили упованием, что сила – в богатстве, вы думали, как говорит поэт, что «перед златом гнется копье стальное правосудия», и вдруг, – о, чудное зрелище! – вы, владетельница несметного достояния – на скамье позора! Вас не спасли ни лживый почет, ни сила ваших связей!

А она, – нищая и обезличенная, не могущая промолвить слова, стоит перед вами, как личность, имеющая право, правда, не сама, – ей, благодаря вам, этого уже не придется сделать, – но стоит, представляемая мной, пришедшим говорить за нее.

А меня слушают и о бедной заботятся и закон, который вы хотели обойти, и прокурор, не жалевший труда, и судьи, внимательно исследующие событие. Рассудить вас с какой-то ничтожностью, на ваш взгляд, пришли люди общества и терпеливо отдают труд и время, считая вашей жертвой равноправное со всеми человеческое существо! Еще час-другой, и раздастся слово правосудия, которого вы не ожидали…

Расставаясь с местом и уступая его тем, кто будет говорить после меня, я хочу бросить еще одно последнее, сравнительное, соображение по делу.

Десять лет тому назад, в этом самом здании, под этими самыми сводами, на эту самую скамью была приведена женщина, облеченная в черные одежды и обличаемая в черных поступках.

То была – игуменья Митрофания.

Духовная гордыня внушила ей мысль дать учрежденной ею общине, бесспорно благому делу, размеры, превосходящие ее средства. Она не остановилась, и подлогами хотела дополнить то, чего недоставало.

Ваши предшественники, сидевшие на ваших местах, спросили у совести и во время ее велений осудили нечистое дело.

Знаете ли, что поступки Булах во сто крат хуже и нравственно гаже поступков Митрофании?

Там дурно понятое человеколюбие и извращенные благочестивые цели натолкнули ее на преступление, а здесь – само благочестие эксплуатировалось как орудие для хищнических захватов.

Там, правда, крали, но краденым, по скудости ума и сухости сердца, думали угодить Богу, воздвигая алтари. Здесь – строили храм молитвы и милости на чужие средства, чтобы в притворах его, заманив свою жертву, растерзать ее!

Далее еще не шло человеческое лицемерие!..

Дадите ли вы право гражданства этому способу наживы?

Не думаю!

Нет, вы отторгнете зло; вы произнесете суд, который будет отражением нравственного миросозерцания вас и того общества, которого вы плоть от плоти и кровь от крови.

Во имя этого общества, во имя правды и справедливости, в которых оно нуждается, я молю вас: воздвигните попранное право, подайте руку обиженной, защитите сирую и убогую.

Да воскреснет закон в вашем приговоре и да расточатся враги его, явные и тайные, дерзкие и, как крот под землей, подкапывающиеся под его истину.