Za darmo

Где лучше?

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

XV В которой столичные рабочие разъясняют вопрос, где лучше

Утром, на другой день, Игнатий Прокофьич перебрался в ту комнату, которую наняла Пелагея Прохоровна. Имущества у него было немного: сундук, образ Тихвинской божией матери в серебряном окладе и узел с хорошим платьем. Кровать он устроил скоро, так что к десяти часам он и Горшков уже были одеты по-праздничному и пошли во 2-й военно-сухопутный госпиталь.

Сперва они разыскали Пелагею Прохоровну. В палате, которую им указали, лежало до пятнадцати женщин. Около шести кроватей стояли посетители, мужчины и женщины. Когда они подошли к Пелагее Прохоровне, она спала, лежа на спине. Лицо ее было изменившееся, а по склянкам, стоящим на маленьком столике около кровати, можно было заключить, что она уже приняла немалое количество лекарств. Над ее головой на черной дощечке было написано мелом название болезни по-латыни. Они отошли к двери.

Большинство женщин лежало, меньшинство полусидело; лежащие говорили с трудом, смотрели на один предмет; полусидящие выговаривали медленно, точно у них в горле что-нибудь засело. Посетители, бедные люди, одетые по-праздничному, говорили тихо, старались придать себе бодрость, но это как-то не выходило: в их голосе слышалось дрожание, глаза выражали любовь, ласку и печаль. Нигде так человек не примиряется с человеком, как в больнице, как бы он ни был зол на противника. Невольно посетителю приходит мысль, что жизнь человеческая недолговечна и из больницы очень легко отправиться к праотцам, Тем более рабочий человек, видящий постоянно, что больные из больницы поступают прямо на кладбище, смотрит на больных с великим сожалением, много думает о прошедшем, примиряется с жизнью и желает себе смерти, думая: а ведь там лучше? По крайней мере, не знаешь, что будет завтра, там ничего не чувствуешь… А то живешь, живешь, всегда чем-нибудь недоволен, на каждом шагу встречаешь препятствия – и, наконец, добьешься того, что умрешь в больнице.

Горшков и Петров стояли грустные. Им невыносимо тяжело было. Но они не говорили, а только взглядывали друг на друга со вздохами.

К ним подошла сиделка, толстая, высокая пожилая женщина, и сказала, что их знакомой больной операцию в горле делали недавно и что к ней не велено никого пускать.

Печальные вышли из палаты Горшков и Петров.

– Вот она, жизнь-то наша! – сказал Горшков.

– Што про это говорить. Ищем, где лучше, а находим – могилу. Зачем родиться-то? – проговорил с досадой Петров.

– Слава богу, што у меня детей нет, – сказал Горшков.

Приятели замолчали и молча шли до конторы, чтобы справиться о Панфиле Горюнове.

– Умер вчера, – сказал писарь, справившийся в книге.

Горшкова и Петрова точно морозом обдало.

– Завтра в анатомическую снесут. Резать будут, – сказал писарь.

Петров взглянул на Горшкова, который смотрел в пол.

– А нельзя, чтобы не резать? – спросил Горшков сердитым голосом.

– Если родные найдутся… Если кто хоронить возьмется, резать не будут, потому что болезнь неинтересная.

Петров и Горшков вышли из конторы задумчивые.

– Как быть-то? Надо хоронить, – сказал Горшков.

– Зачем давать им резать?

– Нешто человек скот какой? Умер – и режь. Надо его домой взять.

Но трупа на дом не дали, а сказали, что его будут вскрывать, так как всех умерших в клинике вскрывают. Запечалились приятели, но делать нечего. Скоро они нашли, на Выборгской же, знакомого гробовщика, которому ничего не стоило сколотить из досок гроб и помазать его снаружи охрой, за что он по-приятельски взял рубль серебром.

– Теперь, на каком кладбище мы его похороним? – спросил Горшков Петрова.

– Не в Невскую же его тащить. Конечно, к Митрофанию. Это наше кладбище.

Сделавши все, что нужно, приятели пошли домой; но не могли есть и молчали. Лизавета Федосеевна, пристававшая к ним с вопросами, наконец потеряла терпение.

– Што, померли, што ли? – спросила она.

– Брат помер, а той операцию в горле делали.

– Экие времена-то, господи! сколько народу-то мрет. Диви бы, холера!

– Ну, да толковать-то нечего, приготовь чистую рубаху да штаны, – сказал Данило Сазоныч.

– А много ли их у тебя нашито? – проговорила недовольно Лизавета Федосеевна.

– Умрем, так ничего не нужно будет.

Обоим приятелям было тяжело, и они вышли на улицу, но и там невеселые мысли бродили в их головах; к тому же шел снег. Оба они хотели говорить, но ничего не находили, о чем завести разговор. Что об этом говорить! – заключил каждый и, сделав сердитый взгляд, отворачивал голову в сторону. Но Петров злился больше Горшкова.

– Што стоите, али баб караулите? – спросил рабочий, вышедший из другого двора.

Приятели промолчали.

– Што, Федул, губы-то надул? Аль дома худо? – спросил, улыбаясь, рабочий Данила Сазоныча.

– Так, невесело… Тут вот квартирантов пустил к себе, да захворали; вон там… – И он указал на Выборгскую.

– Померли?

– Один помер, другая-то тоже, может, помрет… Полакомься!

Рабочий замолчал.

– У меня вчера вот мать соборовали. Тоже, должно быть, скоро отойдет; а маленький сынишко ногу сломал сегодня. Спасибо, студент у меня на Дворянской знакомый живет, так полечил немножко… Вот и полакомься! Што ж, как вы думаете?

– Уж все готово. Надо завтра тащить. Думаем, где ближе – через Литейный али Троицкой – к Митрофанию.

– А на Волково не ближе?

– Не хочу я на Волково!

Все трое вошли в заведение к Грише Чубаркову и сели за стол. Молодой извозчик сидел у двери с растрепанными волосами, с опухшим лицом, босой; вместо вязаной рубахи на нем была надета холщовая, и холщовые же штаны вместо суконных брюк.

– Не дашь? – говорил он хозяину заведения.

– Нет… Что, Данило Сазоныч, скучный такой? – обратился хозяин к Горшкову.

Тот закурил трубку и рассказал о причине своей грусти.

– Вот теперь надо его тащить, а ведь двоим-то, пожалуй, и не дотащить, Игнатий Прокофьич! – сказал вдруг Горшков Петрову.

– Надо попросить товарищей.

В кабаке нашлось четыре человека, пожелавших отнести гроб на Митрофаниевское кладбище.

На другой день Горшкову и Петрову было много хлопот. Нужно было выхлопотать свидетельство на дозволение хоронить, брать билет на место в шестом разряде, просить, чтобы покойника позволили поставить в церковь, чтобы он пролежал там обедню, упрашивать могильщиков, чтобы они к концу обедни успели выкопать яму, – и т. п. И за все это нужно было платить деньги, так что с отпеваньем у приятелей вышло расхода четыре рубля с копейками. В церкви покойников было штук пятнадцать, и в церкви только и было разговору, что об умерших. Обедня кончилась; но вот началось отпеванье всех покойников разом. Каждый зажег свечку, а если у кого не было денег, то тому давали свечку. Монотонное пение, и особенно «Со святыми упокой» и «Плачу и рыдаю», взволновало в церкви все общество, начались рыдания женщин, кашли, сморкания; те, которые не рыдали, плакали и, смотря на какой-нибудь гроб, слегка покачивали головами; мужчины, стоявшие ближе к гробам, старались не плакать, но слезы сами собой сочились из глаз, и они слегка утирались своими заскорузлыми кулаками; те же, которые стояли дальше и не могли видеть гробов, не плакали, но, тяжело вздыхая, смотрели на свои зажженные свечки, как бы стараясь этим развлечься.

Наконец понесли покойников из церкви. До могил священники не провожали, потому что шестой разряд неблизко. В этом разряде было много еще свободных мест, но ямы вырыты только на аршин с четвертью, потому что на дне вода. Гроб с Панфилом так и шлепнулся в воду.

– Вот, брат, тебе и спокой. Ищи, брат, где лучше! И жизнь-то худая человеку на земле, и умрешь-то, так в воду попадешь… А ведь тоже искал, где жизнь лучше? – проговорил Данило Сазоныч, когда стали зарывать гроб.

– Все мы ищем этого.

– Пятнадцатью человеками меньше стало. А народилось-то, поди, еще больше.

Саженях во ста от могилы Панфила стояло четыре гроба. Их спускали один за другим, два поставили рядом, другие два – на эти гроба. Это публике не нравилось, и она стала приставать к могильщикам, чтобы не ставили гроба на гроба.

– Не раздерутся!.. Не велики господа!

– И то еще ладно, што в разные гроба положены. А то вон привозят по два и по три в одном гробу, – говорили могильщики.

Скоро народ разошелся.

Недалеко от кладбищенской ограды стоит питейное заведение, мимо которого никак нельзя пройти ни из кладбища, ни в кладбище.

– Догадливый этот народ, кабатчики: отличное место себе выбрал. Ну, как не выпить? – проговорил Горшков и повернул к кабаку; за ним пошел и Петров и другие.

В кабаке было уже несколько посетителей, так что скоро в него набралось до тридцати пяти человек, отчего и стало тесно.

– Хорошо, братец, тебе торговать тут! – сказал один портной.

– Ничего. А тоже от времени много зависит, – ответил кабатчик скороговоркой, наливая в стаканы водку.

– Што про это говорить? Поди, в день-то рублей десяток выручишь?

– Все от времени. Вот теперь осень, народу мрет больше, ну, и посетителей больше.

– Ну, все-таки тебе хорошо тут.

– А вот в самом деле, господа, где, по-вашему, лучше? – проговорил кто-то в народе.

– Это, то есть, как?

– Об деревне и говорить нечего; в столице дрянно. Где же хорошо-то?

Большинство подняло этот вопрос и начало его разбирать; другие сказали, что об этом рассуждать не стоит, и вышли. В кабаке стало меньше народу, так что оставшиеся расселись на стулья и взяли по косушке водки.

– Нет, в самом деле, братцы, где лучше?

– Кабатчику лучше, вот особливо ему. Он все едино, што поп: как началась обедня – и пошли к нему залить свое горе людишки. Схоронили эти людишки своих родных или знакомых да помянули их у него – он и лавку на замок.

– В кабаке лучше, – сказал Горшков.

– В самом деле, братцы, в кабаке лучше! – подхватило несколько человек.

 

– Именно. Я эти дни как собака бегал, и со мной не то лихорадка была, не то что… Голова так вот и хочет треснуть. А как выпьешь – немного повеселеешь. Ну, и приятели и все такое. А дома хоть бы не показывался. Вот тоже в церкви… Как тяжело! И плакать бы, кажется, не от чего: известно дело, все там будем; нет, слеза так и прошибает… А вот как выпил, ничего. Оно как будто тоска какая-то на сердце, а в голове ровно легче.

– Это ты справедливо говоришь. В кабаке не в пример лучше, только забываться не надо.

– По-моему, тогда хорошо, когда ничего не чувствуешь.

– Не о времени разговаривают, об месте… На работе чижало, обижают; дома нехорошо, да и што за дом, коли своего-то нет, али хоша есть, да в деревне. А куда нашему брату идти? В киятр дорого и времени нету; гулять мы не привычны с господами, тошно… Вот одново разу я соблазнился, пошел музыку слушать в манеже, да заместо музыки в часть попал… Такой, братцы, мне в части концерт задали, што всякую охоту теперь отшибло от концертов. Провались они совсем! – говорил один сапожник.

– А по-моему, в могиле лучше, – сказал кто-то.

– Ну, это ты, может, с горя…

– А в самом деле, умрешь – и конец.

– Это справедливо, никому сам не мешаешь, и тебе никто не мешает. Вполне спокоен. В церкви-то вон не напрасно поют: «Идеже несть болезнь, ни печаль, но жизнь бесконечная». Недаром же мы, братцы, терпим такую канитель. А што это справедливо, так видно и из того, што и по законам строго запрещено разрывать могилу покойника. Значит, еще и уважают. А в жизни кто тебя уважает? – проговорил Петров.

– Именно. Недаром, видно, мой брат повесился.

– А вот вчера я шел по Троицкому мосту… Иду, вдруг какая-то баба бултых в Неву. Только ее и видели… Городовой кричит: лови! Куды!? Значит, есть люди, кои сами себе смерти желают. Только грех вот.

Народ начал спорить, и дело чуть не дошло до драки, но пришел городовой и стал их унимать.

– Нет, братцы, подлинно в земле лучше. Хорошо бы было и в кабаках, если бы городовые не мешали, – сказал кто-то.

И народ разошелся.

XVI По поводу разрешенного в предыдущей главе вопроса Петров хочет пробовать, подобно немцам, добиться до какой-нибудь пользы

После похорон предыдущий разговор заставил сильно призадуматься Игнатья Прокофьича. «В самом деле, в могиле лучше», – долго вертелось в его голове, и, наконец, его взяло зло, потому что как он ни разбирал свою жизнь, все приходил к тому же заключению. «Богатому человеку везде хорошо, – думал он – но и богатый не всегда доволен; черт с ним и с богатством. Не надо мне его. Вот так бы жить, чтобы и работа была, и деньги водились, и нужды бы не знать». Но вот этого-то и трудно, почти невозможно добиться. Но неужели невозможно? Почему немцы приходят в Петербург с пятьюдесятью рублями денег – и через десять лет дома строят? Он сам, бывши мальчишкою, работал у одного немца-кузнеца; немец тогда нанимал маленькую квартирку на Гороховой и жил очень бедно, а теперь у этого немца есть своя фабрика и свой дом. Почему большая часть ремесел находится в руках немцев и отчего, если за что-нибудь возмется русский, дело у него не клеится, русский разоряется и держится только по торговой части? Ведь, кажется, для столярного и кузнечного занятия нужны не бог знает какие знания и капиталы? Петрову казалось, что немцу, или вообще иностранцу, дают более ходу и веры; немец немца скорее вытянет из беды, чем русского, а русский русского, прежде чем вытянуть из беды, еще подумает, можно ли, да будет ли какая от этого ему польза. Немец не трусит, ставит последнюю копейку ребром и если устроивает какой магазин, то на хорошем месте, одевается по-заграничному, говорить умеет по-французски, умеет подделаться к господам, которые больше льнут к заграничному, думая, что все заграничное лучше своего, тогда как сам немец и понятия, может быть, о такой-то вещи не имеет, и делают такую-то вещь русские рабочие. Стало быть, тут виноват сам же рабочий, свободно отдающий себя в кабалу, и неуменье его взяться за дело как следует, трусость его и простота и главное – неуменье беречь деньги на черный день. Немец деньги свои употребляет на материал или товар, а русский на водку и другие удовольствия, отчего впадает в долги и кончает тем, что, пропивая вещи, теряет через это работу, или, как выражаются портные, давальцев. Но что же бы сделал сам Игнатий Прокофьич, если бы он захотел заняться чем-нибудь? Теперь немцев в Петербурге очень много; почти все ремесла в руках немцев и французов, так что многим даже немцам и французам приходится с трудом заработывать себе пищу и деньги за квартиру. Стало быть, ему очень трудно будет найти заказов, и он только понапрасну затратит деньги и насмешит людей. Но, однако… Немцы, как бы им ни было трудно, не едут же из Петербурга… А если и есть такие, что едут в провинцию, так это или аферисты, или такие, которые уже спились в Петербурге. Отчего портные и сапожники, работая в одиночку, без мальчиков или работников, не бросают своего ремесла? Неужели столярное или кузнечное занятие самое пустое?.. «Все это, – думал Петров, – потому больше происходит, что наша братья привыкла работать на фабриках или заводах, где народу много работает, где можно меньше сделать, чем одному дома, и где плата известная. Там, дома-то сидя, не знаешь еще, будет или нет у тебя работа, а на фабрике или заводе проработал день – и знаешь, сколько тебе следует получить. Ну и жизнь рабочего на фабрике или заводе такая сложилась, что его тянет из дому, ему скучно без компании, а компания только высасывает деньги, и каждый, не желая отстать от других, ставит последнюю копейку ребром, не заботясь о том, будет ли он в состоянии завтра идти на работу».

«Попробую я сам жить, как живут немцы», – решил Петров и этой мысли уже никак не мог выкинуть из головы. Денег у него было очень мало, и он остановился на том, чтобы поработать на заводе недели две, жить экономно, в праздники походить по городу, посмотреть какого-нибудь выгодного места, чтобы перейти туда, и нанять комнату, в которой бы можно работать в свободное время. Он решил работать дома что попадется. «Надо будет запастись всякими инструментами – и для кузнечного и столярного дела. В сундуке у меня хоть и есть, только мало. Ну, а бросового железа и меди можно из завода натаскать – на грех-то тут нечего смотреть. Нужно непременно с дворниками и лавочниками познакомиться, да дом такой выбрать, штобы в нем других мастеров не было. И отчего это я раньше не решался?.. Вот и Пелагея Прохоровна говорила мне: отчего я сам собой не работаю, – так я наговорил, как и все товарищи. Надо рискнуть».

Хотя Петров о своем намерении заняться мастерством никому не сказал, но товарищи заметили, что он что-то замышляет. Он был молчалив, много работал и отвечал нехотя.

– Смотри, брат, надорвешься! А ныне нам прибавку обещают, – говорили ему на заводе товарищи.

– Какую прибавку?

– Скидку по двадцати копеек. Полакомься!

– Это почему?

– Ну, уж так в конторе болтают.

– Надо, братцы, узнать достоверно, – сказал Петров и пошел в контору.

– Говорят, нам убавят заработку? – спросил он конторщика.

– Пошел вон! – крикнул конторщик.

– Нет, однако, позвольте… После мы же будем виноваты…

– Не твое дело.

Когда он воротился на завод, то десятник, который обозвал его калужским азиатом, стал требовать, чтобы он повесил нумер на таблицу. На заводе, у стены, около двери, висела таблица; на этой таблице висели жестянки с нумерами. Взявший жестянку считался рабочим на заводе, и его нумер десятник отмечал в своей книжке и на таблице мелом; когда рабочий уходил из завода домой, то свой нумер вешал на таблицу; поэтому уходящие обедать домой уносили жестянки с собой для того, чтобы их нумер не попал другому, отчего десятник часто путался в своем счете по книжке.

Петров рассердился.

– С какой стати я тебе жестянку дам? Полакомься! – и пошел к горну.

– Ну, мне все равно, я тебя уж вычеркнул.

Петров пошел разыскивать мастера Карла Карлыча и нашел его сидящим на машине и курящим сигару. Это был толстый, низенький, обросший бородою немец, которого рабочие прозвали чурбашком. Но он был добрейшее существо.

– Што, каспадин Петров?

Петров рассказал, в чем дело.

– Зачем обижаль. Нельзя обижать начальников. Иди робь.

– Велите ему записать меня снова. Я ходил в контору. Ведь вы видели меня здесь после шабашу.

– А што тебе до конторы?

– Да как же, болтают, будто нам сбавка готовится.

Немец засмеялся и сказал:

– А если и так?

– Вам-то ничего, вы по сту двадцати рублей получаете в месяц, вам не сбавляют. А мы-то чем виноваты?

– Время идет! Робь. А уходить будешь, расчет получишь.

– Вот у них, у подлецов, какая справедливость! Поневоле руки опустятся, – сказал Петров собравшимся около него рабочим по приходе от мастера.

– Стоит разговаривать с ними.

– Нет, их надо допытать. Они, как мы станем получать деньги, после действительно дадут двадцатью копейками меньше. Не в первый раз. Скажут: зачем работали? А это ведь и нам расчет и им расчет. Положите на четыреста человек по двадцати копеек, – сколько составится в сутки капиталу?..

Вечером в этот день во всех квартирах и кабаках только и было разговору, что о смелости Петрова и сбавке платы. По этому поводу у Григория Чубаркова собралось много народу, который водки брал мало, что не очень нравилось Чубаркову, и он сам навяливал им взять в долг.

– Когда не нужно, ты предлагаешь, а после тебе и давай деньги при получке, а тут толкуют, что плату обрезывают.

– Што же это Петров-то нейдет? Смутить – смутил, а потом спрятался.

– А Петров – мастер первый сорт. Жалко, если его уволят.

– Ну, уволить – так уволили бы сегодня.

А Петров рассуждал в своей квартире с Горшковым.

– Где не следует, там мы бойки. Вот и теперь, поди, в кабаках пьянствуют и похваляются чем-нибудь да свои способности высчитывают, – говорил Петров недовольно.

– Ну, эдак, брат, много не получишь, если будешь менять заводы, – отвечал Горшков. – Ведь они, скоты, не дорожат нашим братом.

– И все-таки молчать я никогда не стану и говорю, что наши рабочие дураки, потому что сами потакают.

– Ну, хорошо: ну, если не станут все работать – закроют завод, думаешь? Нет, новых наберут.

– А новые-то и будут все портить.

– А мы все-таки будем без хлеба… Уж я знаю. Раз тоже мы эдак сговорились и стали все требовать расчета. Расчет обещали через день. Мы не пошли, завод заперли. А у половины мастеровых денег нет. Кабатчики и лавочники, как заслышали, что такой-то завод не в ходу, перестали и в долг верить. На другой день тоже расчета не дают, и тоже никто не хочет работать; а голод берет свое. Хорошо, кто успел на другой завод или фабрику попасть. Так ведь нас пятьсот человек с лишним было: куда ни придешь, везде нумеров нет. После оказалось, что на соседних заводах на фабриках мастера стакнулись между собой: остальные жестянки попрятали. Ну, на третий день выдают расчет – половину. Вот и полакомься! Жалуйтесь, говорят. По вашей, говорят, милости завод двое суток стоял, компании убыток. А в заводе уж и новый народ понабравши. Ну, наши-то почесали затылки – и пошли опять в работу, потому есть было нечего.

– Кабы поменьше пьянствовали, были бы деньги, – сказал сердито Петров.

– И никогда денег не будет, если мы так будем получать. Если бы давали за каждые сутки, тогда – так.

Петров на это ничего не сказал. По его мнению, такая выдача хороша бы была, если бы производилась с самого основания завода и если бы рабочие не надеялись на завтрашний день, но так как в Петербурге за квартиры везде платят вперед и гуртом, то Петров находил более удобным получать плату в каждую субботу, а не через месяц, в течение которого рабочие много должают. При таком порядке рабочий мог бы сообразить: следует ли ему еще работать на таком-то заводе, и, уплатив из платы часть долга, мог бы употребить понедельник на приискание другого места.

На другой день рабочие завода, на котором работали Петров и Горшков, собрались перед конторой и стали требовать объяснения: почему сбавляют плату без их согласия?

– Кто вам сказал, что сбавляют? плата та же, только требуется сокращение рабочих.

Рабочие успокоились и постарались взять поскорее жестянки, которых против вчерашнего оказалось на таблице меньше. Петрову и еще десятерым рабочим жестянок не досталось.

– Што это значит, братцы? Мы когда работали полным комплектом, и тогда еще болталось жестянок двадцать, а сегодня, кажется, человек двадцати недостает, и тут на явившихся не хватило? – говорили рабочие.

– Это штуки! – проговорил Петров и вышел.

Остальных рабочих, не получивших жестянок, потребовали в контору, и там они получили должное внушение и жестянки. Петров тоже пошел в контору.

 

– Позвольте расчет.

– Приходи через две недели, – ответили ему спокойно.

– Значит, и на работу не принимают и денег не платят?

– Если ты хоть слово еще скажешь и не выйдешь сию минуту, тебя в полицию отправим. Бунтовщик!

Так как Петрову знакомы были полицейские порядки, то он ушел домой. Там соседка Соловьева ругалась с Горшковым. Женщины голосили так, что разобрать их было довольно трудно. Игнатий Прокофьич пошел вон из квартиры.

– Игнатий Прокофьич, разбери ты нас… Вот она говорит, что я ее мужа рубашку дала на покойника, – проговорила хозяйка, останавливая Петрова.

– Сколько рубашка твоего мужа стоит? – спросил Петров, подойдя к Соловьевой.

– Да я денег и не прошу вовсе.

– Она еще попрекает меня тем, что я будто бы в связи с тобой, – сказала Софья Федосеевна.

– Если бы она совесть имела, не говорила бы этого.

И Петров ушел рассерженный. Он встал на Самсониевском мосту, долго смотрел на плывущий лед. Ему уже не в первый раз приходилось бывать без работы и не по своей вине. «Пойду на Обводный канал, посмотрю там место, найму комнату и попытаю жить по-новому».

Зашел он в сухопутный госпиталь, – Пелагея Прохоровна значилась в живых, но его и сегодня к ней не допустили, а велели прийти в воскресенье или вторник.

По Обводному каналу, идущему из Невы по краям Петербурга и впадающему в пролив, отделяющий Гутуевский и другие острова от столицы, находится много разных фабрик и заводов, больших и малых. Поэтому набережная этого канала преимущественно населена рабочим людом, и там более, чем в других местах, кипит деятельность рабочего класса. Но попасть в какую-нибудь фабрику или завод не очень легко даже и хорошему петербургскому мастеровому, не только что какому-нибудь новичку в фабричном или заводском деле, потому что все эти фабрики и заводы постоянно имеют своих рабочих, а некоторые, по большому производству в них дела, имеют даже и постоянных рабочих, которые, работая на одних заводах, постоянно, лет пять, живут в одних домах, меняют редко кабаки и мало знакомятся с рабочими других заводов и фабрик.

У Петрова были знакомые почти на каждой фабрике и заводе, и он знал, на которой из них лучше; но со своими знакомыми он видался только на народных гуляньях, на Адмиралтейской площади, в пасху и в масленицу. В течение пяти последних лет он слышал от них, что во всем Петербурге самый хороший заработок в трех местах, прилегающих к Обводному каналу.

Зашел Петров на один завод, и его на первых же порах поразила темнота. С виду здания громадные, чуть-чуть не дворцы, а внутри темно, душно – точно тут вываривается какое-нибудь масло. Это на него произвело тяжелое впечатление. Он прошелся по промежутку, по обеим сторонам которого работали мастеровые, – и чем шел дальше, тем воздух был удушливее, и рабочие казались ему похожими на мертвецов. Все рабочие смотрели на него с любопытством, но ни один не спросил, кто он и зачем пришел. Мастеров он не увидел ни одного. Работа продолжалась, как по машине, да и люди походили скорее на кукол, двигаемых машинами.

– Братцы, не знаете ли вы Демьянова Егора? – спросил Петров одну кучу рабочих.

Рабочие стали спрашивать друг друга. Это переспрашиванье перешло по всему отделению.

– По какой он работе? – спросили Петрова.

– По рельсовой.

– Это не у нас.

– Што же у вас-то?

– Колеса, крючья, цепи… Мало ли? Здесь кузница; дальше будет формировочная, потом казенная…

– А много ли вы получаете?

– Мы казенные, и цена у нас казенная. У нас по комплекту. Так што ежели у кого есть дети – дети должны сюда поступать.

– А если кто со стороны желает поступить?

– Нужно свидетельство на то, где он обучен. Потом у него возьмут согласие работать на столько-то лет.

– И вам это нравится?

– Ошиблись в расчетах… Хотим просить вольготы. А впрочем, говорят, новое начальство будет: обещают другие порядки.

Пошел он к водочному заводу. Там не работали: что-то попортилось. Идя мимо него, Петров встречался с рабочими, или стоящими у перил набережной, или сидящими перед воротами.

– Что это завод-то ваш оплошал? – спросил он одну кучку.

– А штоб ему сдохнуть!.. толкуют, хозяин под суд попался, да и попортилось што-то.

– Да ведь если под суд попался, так надо бы больше заработывать. Не так ли, братцы?

– Так-то так, да управленье-то дурацкое. Управляющий, говорят, сбежал в другое место и отчеты сжег.

– Ну, это другое дело… А вы все-таки ждете у моря погоды?

– Что делать? Надо. Мы не привыкли к другому делу, тут у нас семейства на квартирах.

– Что про это говорить! А вас много?

– Да до тысячи с лишком наберется.

На заводе Главного Общества железных дорог впечатление было лучше.

– У нас тем хорошо, што свой суд. Кто если станет жаловаться полиции, того вон. Плату дают исправно, в какое время скажут, без задержки. Если не придешь, сам виноват, потому у нас полторы тысячи рабочих. У нас принимают всяких, так что есть солдаты, которые умеют только музыкантить, а кузнечного ремесла не понимают, – и те получают по пятидесяти копеек в сутки. Ну, это, конечно, зависит от нас. А вот насчет занятия у нас обрезывают.

– По-заграничному?

– А уж кто его знает. У нас рассчитано, сколько к какому делу нужно мастеровых и сколько поэтому должно выйти в сутки. У них таким порядком рассчитано, сколько обществу стоит каждый рабочий день, и идет все как по маслу – ни прибавки, ни убавки. Только вот тем мастеровым-то убыточно, кои работают со штуки. Например, мне в сутки положено рубль двадцать копеек, больше я получить не могу, это высшая плата, потому что у нас десятники получают по рублю сорок копеек в сутки, и поэтому если я починю пять колес в сутки, то кладется в счет только два колеса, а за остальные мне ничего не платят.

– Зачем же усердствовать-то?

– А если делать нечего? Да для меня плевое дело исправить колесо или новое сделать; известно, одно колесо в десяти руках перебывает, а только к одному попадает на штуку. А если сидишь без дела, ругают. Уйти нельзя, денег не дадут за цельный день.

Петров зашел к одному мастеровому, недалеко от Варшавской железной дороги. Приятель его был дома и починивал замок, а мать приятеля гладила манишку.

– У нас здесь по-заграничному: если на работу не пришел, представь свидетельство от доктора, коих у нас трое, – ну, и примут; если обругал мастера, потащат судить в правление и потом рассчитают; если работа случится ночью, плату увеличивают. Ну, и начальство любит, чтобы его уважали.

– Ну, а как же ты дома-то работаешь? – спросил Петров приятеля.

– Да так: захворал. Живот так и тянет. Выпил перцовки – не легчает. Сходил к нашему доктору, тот какого-то лекарства прописал, и все нет легче. Вот я и принялся дома за замок, уж недели две как взял, кончить надо. Ну, а ты как? Ведь у вас там лучше нашего…

Петров рассказал приятелю о своем намерении.

– Оно, пожалуй, отчего не попробовать, если есть деньги. А все-таки у вас лучше нашего тем, что платят хорошо. У нас хоть и легче работа, иной раз и делать нечего, а уйти нельзя, потому что за тобой день считается, зато уж больше тридцати пяти рублей не получишь в месяц.

От приятеля Петров зашел к одному лавочнику, Телятникову. Телятников годов шесть тому назад жил подручным у лавочника и, женившись на его сестре, открыл на набережной Обводного канала свою лавочку. Он рассчитывал на рабочий народ, которого тут живет много, но стал продавать дороже других лавочников и не верил на книжки, отчего у него торговля шла тихо. Кроме этого, некоторых вещей он не держал вовсе в лавке. Лавка его хотя и была первая в шестом доме от угла Измайловского проспекта и другие мелочные лавочки находились от его лавки к Царскосельскому проспекту через три дома, но народ шел за провизией в эти лавки. И Телятников перебивался кое-как, продавая вещи жильцам того дома, в котором он снимал лавку, служащим на Варшавской железной дороге, извозчикам, возящим грязь и другие нечистоты и живущим через дом от его лавки в каком-то пустом амбаре, и летом – судорабочим. Поэтому Телятников стал продавать дешевле и отпускал в долг, но и тут покупателей было мало, потому что все привыкли покупать в одном месте, и к нему шли брать только такие, которым не верили в других лавочках.