Za darmo

Где лучше?

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Евгения Тимофеевна замолчала.

Стало светать. Началась перекличка. Женщины этой каморы вышли в коридор, но их оттуда гнал прочь назад городовой. Теперь оказалось, что и в этой каморе было окно, только оно было маленькое и находилось немного пониже потолка и выходило к какой-то лестнице. Рядом с этой каморой была большая хамора, человек на двадцать пять, но в ней было не больше двадцати женщин. В этой каморе было квадратное окно со стеклами и решетками; но куда выходило оно из каморы, определить трудно, так как оно от нар было аршина на два с половиною вышины. Напротив этой каморы была секретная камора, с железною решетчатою дверью, запертою на замок. В ней была одна женщина, которая теперь стояла у двери и смотрела как-то дико, точно потеряла рассудок.

– За што тебя, голубушка, посадили? – спрашивали эту женщину другие арестантки.

Женщина молчала.

– Не бойся, не выдадим.

Женщина горько улыбнулась.

– Пошли, пошли!! Ты што стоишь? В карцер хошь? – говорил городовой, обращаясь то к арестантам, то к одиночной женщине.

– Што это за карцер, Евгенья Тимофеевна?

– А это около отхожего места есть такой чулан без окна. В него помещается только один человек. Я, не знаю, что-то сказала в первый день дежурному, он меня и запер. В нем едва сидеть можно. Я в нем просидела часа с три, и мне это время показалось целою вечностью: темно, сыро, скребутся мыши, вонь… Хуже, чем в подземелье.

Сделалось еще светлее; в той каморе, в которой находилась Пелагея Прохоровна, было, кроме нее и девочки, восемь женщин. Пять из них обвинялись в нищенстве, остальные – в воровстве. Обвиняемые в воровстве говорили, что они крали потому, что по отходе от места им бы не на что было прожить трое суток. Но таких воровок, у которых была бы страсть к воровству, не было; то же и в другой каморе, в которой были две женщины, подкинувшие своих младенцев: одна, хотевшая задавиться, две – горничная и кухарка, – обвиняемые в намерении отравить графскую собачку, и одна пьяная женщина, поднятая в бесчувственном состоянии на мостовой. В секретной сидела женщина, обвиняемая в сообщничестве по какой-то крупной краже и убийству.

Старостихи, тоже арестантки, сидящие подолгу, по случаю неимения паспортов, пошли получать хлеб и щи. Пелагее Прохоровне не хотелось теперь есть. Над ней смеялись женщины.

– Что, видно, не хочешь солдатского-то хлеба? Вон барышня-то небось привыкла.

У Евгении Тимофеевны лицо было бледнее прежнего. Казалось, что она в последнее время или была больна, или вынесла много душевных страданий. На ногах ее были с прорванными носками башмаки. На ней самой была ситцевая блуза. У других женщин были или сарафаны, или ситцевые платья, у трех головы повязаны платками, а одна, молодая и высокая, обвиняющаяся в краже, была даже в кринолине.

– Тебя, баба, за што взяли-то? – спросила старостиха-старушка Пелагею Прохоровну.

Пелагея Прохоровна начала рассказывать.

– Ну, просидишь с месяц!

Пелагея Прохоровна чуть не замерла.

– Што испугалась?.. Ничего, привыкнешь. Вон барышня-то тоже привыкла… Садись, барышня, поди, болят бока-то? – говорила худощавая старушонка в каком-то рваном пальто на вате, принадлежавшем когда-то какому-то канцеляристу, так как на нем еще сохранилась одна медная заржавлая пуговица, о которой старушонка повествовала, что она эту пуговицу бережет как драгоценность, потому что, как только она оторвется – глядь, ее, старушонку, и заберут в часть.

Всем женщинам было очень скучно. Пожалуй, они и говорили, но все было старо, давно всем надоело.

Сделалось скучно и Пелагее Прохоровне. Хотя она и сидела на нарах, но, по случаю недолгого здесь пребывания, кроме Евгении Тимофеевны, ни одна из женщин не смотрела на нее ласково. Напротив, насчет ее молодости и лица они отпускали остроты и старались чем-нибудь уязвить ее, для того чтобы развлечься хоть на несколько минут. Но Пелагея Прохоровна отмалчивалась, а это молчание в кругу говорящих и издевающихся над ней женщин – та же пытка… Пробовала было она оборвать женщин – не помогло: ее молчание им не нравится, а о чем она станет говорить с ними?

Женщины заговорили, оживились; но это оживление было невеселое. Все говорили дрожащим голосом:

– Што-то господь пошлет?

– Выпустят или нет?

– Дожидай! Чать, в тюрьму сведут…

– Ну, там, говорят, лучше здешнего.

Пристали к Пелагее Прохоровне.

– Ты где жила?

Та сказала.

– Ну, теперь будет следствие, спрашивать будут, у кого украла…

– Да я не украла…

– Ну, полно-ко… Ты прописана ли? И паспорт в квартале?

– Паспорт у меня в платье.

– Покажи!

– Да там, в узлу.

– Ах ты, дура! Да ты погибла теперь.

– Как?

– А так. Теперь у тебя паспорт вытащат и изорвут или паспорт бабе какой-нибудь чужой всунут в платье… Где узел-то лежит? в каком углу?

– Походишь же ты по частям. Придется посидеть с годок… – и т. д.

Пелагею Прохоровну очень напугали арестантки, и она решительно не знала, что делать. Она готова была разломать стену, чтобы выскочить из этого ада.

Не меньше ее мучилась и Евгения Тимофеевна, но Пелагее Прохоровне казалось, что той как будто легче. Она подумала, что эта барышня, должно быть, не из добрых, потому что она и с родными перессорилась из-за чего-то непонятного и говорила ей ночью как-то непонятно. Кто ее знает, закралось у Пелагеи Прохоровны сомнение, из каких она? Может, она здесь уже и не в первый раз.

– Неужели можно привыкнуть? – спросила она Евгению Тимофеевну; которая сидела с нею рядом.

– К этой жизни… Да, немножко я попривыкла. И к худу надо Привыкать. Мне вот немного легче, потому что я жду уже другой день сегодня, как меня поведут в тюрьму; по крайней мере, я на воздух выйду.

– Откуда же ты знаешь, что тебя в тюрьму поведут? – спросила Пелагея Прохоровна Евгению Тимофеевну.

– В первый день меня водили к следователю; допросы отбирали. Там следователь сказал на мою жалобу, что здесь нехорошо, что недолго придется просидеть в части и что, как кончится следствие, меня переведут в тюрьму.

– Неужели ты своего ребенка задушила?

– Ох, виновата ли я! – Евгения Тимофеевна заплакала.

В это время к двери подошел дежурный.

– О чем это плачет? – спросил он камору сердито.

– А кто ее знает? слезы-то некупленные!

– Только смейте вы у меня ее хоть пальцем тронуть! Я вас всех в карцер запру! – проговорил грозно дежурный и ушел.

Женщины напали с ругательством на Евгению Тимофеевну и согнали ее и Пелагею Прохоровну с нар.

– Сиди с ней на полу.

– Какое вы имеете право толкаться! Я дежурному скажу, – крикнула Пелагея Прохоровна.

Женщины напали на нее.

– И ты, видно, из таковских! И ты, видно, своих ребят в реки побросала, что с ней знаешься!!

– Должно быть, она помогала ей.

– Как вам не грех! Ну, чем я виновата перед вами? – проговорила Евгения Тимофеевна, рыдая.

– А! тут дак виновата… А отчего ты, если тебе не мил ребенок, в воспитательный не отдала его?

– Если бы мне не жалко было… – проговорила Евгения Тимофеевна.

– А кто уж у те любовник-то?

Евгения Тимофеевна еще пуще зарыдала.

– Не троньте ее, бабы. Не всякой, я думаю, из нас приятно об этом рассказывать.

Женщины мало-помалу отстали от Пелагеи Прохоровны и Евгении Тимофеевны.

Они хотя и сидели рядом, но не говорили друг с другом долго: Евгения Тимофеевна не плакала, но, уперши голову на левую ладонь, с отчаянием и какою-то злобою смотрела на пол; Пелагея Прохоровна смотрела на нее, с сожалением думала: какая она молодая!

– А жалко мне тебя, Евгенья Тимофеевна! Очень жалко! – проговорила наконец Пелагея Прохоровна: – Добро, я мужичка, а ты дворянка. – Евгения Тимофеевна несколько минут молчала.

– Гораздо лучше бы было, если бы я была не дворянского роду, – сказала она.

– Ну, полно: дворяна – господа, а наш брат што? Плевок. Дворянин накуралесит – ему ничего, потому за него богатые да знатные стоят; а мужик чуть чего сделал – виноват. Вот хоть я – за што я попала в часть?

Соседка молчала несколько минут.

– И все-таки мне удивительно, Евгенья Тимофеевна, как это ты дворянского роду, а за тебя дворяне не заступятся? Ведь хоть бы эти полицейские, ведь они не из дворян, поди, а как обижают-то.

– Палагея Мокроносова! – крикнул мужской голос; другой мужской голос повторил это.

– Никак меня? – спросила арестанток Пелагея Прохоровна, встала и пошла.

X. Наконец Пелагея Прохоровна стала свободным человеком и едва не умирает в этой свободе

На третий день Евгению Тимофеевну куда-то потребовали. Она со слезами распростилась с женщинами и особенно с Пелагеей Прохоровною.

– Не видаться уж, знать, нам больше! – говорила Евгения Тимофеевна.

Но долго рассуждать ей не дали и велели взять все, что у ней есть при себе.

Пелагея Прохоровна прослезилась, да и прочие женщины смотрели на нее с жалостию. Им уже не в первый раз приходилось видать женщин, уходящих из каморы со слезами, что означало не выпуск на волю, а заключение в тюрьму; при виде же Евгении Тимофеевны жалость проявилась даже у более жестких натур. Ее ждали до вечера. Вечером ждать перестали.

Теперь Пелагея Прохоровна чувствовала себя одинокою, потому что остальные женщины как-то сторонились ее и большею частию молчали или развлекались с вновь появляющимися в каморе женщинами. От скуки они шли в другую камору, несмотря на то, что их оттуда гнали городовые; и к ним заходили арестантки из другой каморы. Скука была страшная.

На третий день, как ушла Евгения Тимофеевна, Пелагею Прохоровну отправили в Петербургскую часть, откуда ее повели к кухмистерше Овчинниковой. Оказалось, что г-жа Овчинникова уже померла, а дочь ее живет у тетки на Песках. Дворник того дома на Петербургской, где жил майор, сказал, что Пелагея Прохоровна была у майора в кухарках и потом переехала с ним тогда-то.

 

Когда Пелагею Прохоровну привели обратно в часть, то она заметила, что полицейские, рассматривая какие-то бумаги, хохочут.

– Ты говоришь, у майора Филимонова жила? – спросил Пелагею Прохоровну весело надзиратель.

– У него.

– А сколько времени?

– Месяца полтора.

Полицейские опять захохотали.

– А славный мы с него сдерем штраф – и за билет и за адресный.

Пелагея Прохоровна, сообразившая, что полицейские смеются над майором, сказала:

– Отпустите меня, ради христа.

– Отпустим, матушка; только удостоверимся, действительно ли ты жила у него. Позвать его дворника! – сказал надзиратель окружающим его служащим.

Пелагею Прохоровну оставили, в прихожей до дворника.

Через час явился дворник Филимонова. Увидев Пелагею Прохоровну, он опешил. Видно было, что городовой, ходивший за ним, хотел сделать ему сюрприз. Надзиратель был занят, и поэтому дворник подошел к Пелагее Прохоровне.

– Што это, што это с тобою?.. Как ты это попала-то?

– Вот по милости вашей. Зачем не прописали, што я у майора живу.

Дворник струсил, стал смотреть в свою книжку и помолчал несколько минут, как бы соображая, что ему теперь сказать в свое оправдание.

– Да неужели за это?.. Ты могла сказать, что приехала из Царского али из Гатчины; там, мол, я в кухарках жила.

– А почем я знаю это Царское?

– Дура! Ты знаешь, чем это дело-то пахнет?

– Хороши и вы! по вашей милости сколько я побоев-то приняла… Седьмые сутки сижу; еще, пожалуй, засадят.

Наконец позвали дворника в присутствие вместе с Пелагеей Прохоровной.

– Ты знаешь эту женщину? – спросил частный пристав.

Дворник замялся. Он было подумал сказать: не знаю, – но боялся того, не сделала ли бывшая кухарка его домохозяина чего дурного.

– Ну, что же?

– Знаю.

От дворника нужно было каждое слово выжимать, потому что, имея всякого рода дела с полицией в продолжение нескольких лет, он всегда был осторожен, боясь попасть впросак. Он показал, когда переехал в дом майор Филимонов с женой и кухаркой Пелагеей Прохоровной Мокроносовой; что он, дворник, с самого же начала получил от майора его бумагу, а о паспорте кухарки тревожить его не посмел, думая, что тот должен знать все порядки; потом прошло недели две, и дворник пошел к майору попросить паспорт Пелагеи Прохоровны, майор был не в духе и прогнал его. После этого дворник еще несколько раз просил у домовладельца паспорт, но тот молчал или гнал прочь, говоря, что паспорт у него и больше он ничего знать не хочет.

– А отчего же ты не донес полиции, что у твоего домовладельца живет женщина без прописки? – спросил частный.

– Не мое дело.

– Так вот теперь ты узнаешь, чье это дело. Запереть его!

Дворнику и Пелагее Прохоровне приказали идти в прихожую; дворник, понурив голову и почесывая затылок, медленно пошел, а Пелагея Прохоровна обратилась к частному:

– Ваше благородье, меня взяли с узлом и говорят, што я воровка. Вот спросите дворника, он мои вещи знает. Он знает, в какое время я ушла от лавошника Большакова.

– Какого Большакова? – спросил частный.

– А он в доме же Филимонова торгует хлебом и разною разностью. Иван Зиновьич прозывается.

– А!..

– Пожалуй, можно спросить, – сказал надзиратель.

Позвали опять дворника и опросили, в котором часу такого-то числа вышла из дома Филимонова Пелагея Мокроносова. Тот сказал, что майор прогнал кухарку за день до этого, а такого-то числа она, неизвестно почему, ушла от Большаковых.

Принесли узел, Афанасий некоторые вещи признал принадлежащими Пелагее Прохоровне. Узел отдали Пелагее Прохоровне и велели ей подождать в прихожей билета на жительство. В прихожей Пелагея Прохоровна хотела разобрать узел, но при людях делать это казалось ей неловко, потому что тут было все ее имущество. Дворник сердился на Пелагею Прохоровну за то, что, по ее милости, он теперь должен будет сидеть в арестантской, и называл ее нехорошими словами, попрекая Игнатьем Прокофьичем.

Наконец выдали Пелагее Прохоровне билет и сказали, что она может идти, но о месте жительства должна сообщить непременно в квартал через дворника, а за паспортом понаведаться через неделю.

Пелагея Прохоровна очень обрадовалась, и когда вышла из части, то почувствовала всю прелесть свободы. Она смотрела весело, готова была обнять каждого человека, готова была плакать от радости. На слова караульного: «Что стоишь?» – она вздрогнула и пошла машинально направо, не зная сама куда. Но не прошло и пяти минут, как она почувствовала усталость, слабость во всем теле, голод; узел ей мешал.

Тогда явился сам собою вопрос: куда идти?

Был уже час седьмой. Начинали зажигать фонари. Но движение в Петербурге как будто только что начиналось. Пелагея Прохоровна не знала, в какую ей идти сторону и где найти приют до утра. Она спросила несколько человек, шедших навстречу: где бы ей ночевать? – но эти люди, оглянув ее подозрительно, отвечали: не знаем. Спросила она городового, тот придрался к ее узлу и не повел ее в часть потому только, что она показала ему билет.

Совсем растерялась Пелагея Прохоровна, присела она на панель, стала развязывать узел, но дворник стал гнать.

– Пусти, ради христа, ночевать, – сказала дворнику Пелагея Прохоровна.

– Я те пущу! Пошла!!

– Дай ты мне хоть деньги-то достать.

Но дворник подошел с метлой, которой и замахнулся на Пелагею Прохоровну.

Опять пошла Пелагея Прохоровна и думала о дворниках, полиции, арестантах; голова ее кружилась, да и сама-то она шла бессознательно, так что через час после ее выпуска из части она опять очутилась недалеко от той же части…

«Пойду я в часть, все едино опять возьмут с узлом», – подумала Пелагея Прохоровна и вошла в контору.

– Ты зачем? – спросил ее городовой.

– Пустите ночевать.

– Ах ты, подлая! Пошла вон! – И Пелагею Прохоровну стали гнать.

– Батюшки, голубчики! укажите, где ночевать?

– Мы тебе укажем!

– Украдь, и ночлег будет, – сострил другой городовой.

– Неужели же у вас сердце каменное?..

– Гони ее! – сказал помощник надзирателя.

Пелагею Прохоровну выгнали из части.

Вышла она на двор и задумалась. Начала перебирать вещи; опять прогнали. Ей хотелось найти чулок, в котором лежали деньги, но и в этот раз не дали ей добраться до кармана, сделанного в платье.

И вот идет опять Пелагея Прохоровна, усталая, больная и голодная. Народу идет и едет много, нарядного и ненарядного; едут кареты, торгаши выкрикивают спички, яблоки, груши, булки; там и сям играет шарманка, из какого-то дома слышится музыка, улица с обеих сторон залита светом: горят огни во всех этажах, горит газ. Хорошо идти по этой улице, много на ней можно увидать хороших вещей; но голодного человека это богатство, это, так сказать, сказочное видение, тотчас после арестантской каморы, еще более расслабляет; еще более ноет сердце при виде всего этого блеска, еще более является любопытство, прекращающее на время голод, и это любопытство тянет человека идти еще дальше и увидеть еще что-нибудь получше. Так и Пелагея Прохоровна шла по Невскому; наконец предметы стали ей казаться однообразными, и как только она вошла на площадь, наступило общее ослабление.

Она села и закрыла лицо руками. Слезы не шли из глаз, но в голове ее был жар.

К ней подошло несколько человек любопытных.

– Что с тобой? – спрашивали они.

Пелагея Прохоровна ничего не понимала.

Подошел городовой и стал разгонять толпу, но толпа росла.

– Она нездорова! Холера! – говорили в толпе.

Городовой тормошил Пелагею Прохоровну и спрашивал, где она живет. Стали об этом спрашивать и в толпе.

Пелагея Прохоровна опомнилась.

– Батюшки! укажите, где мне ночевать… Я есть хочу.

Несколько человек отошли от Пелагеи Прохоровны, остальные стали советовать городовому отправить ее в больницу; городовой просил ее идти, куда она знает, а не сидеть тут и не привлекать народ.

– Ох, не могу я идти-то, – проговорила она.

– Найми извозчика. Эй, извозчик! Отвези ее! – крикнул городовой извозчику, ехавшему тихонько порожняком.

– А есть ли у нее деньги-то?

– Есть, – сказала Пелагея Прохоровна.

– Давай, – сказал извозчик.

– Вот в узлу.

– Вези, вези… – кричал городовой.

Но извозчик стегнул лошадь и уехал.

Пелагея Прохоровна поплелась. Через полчаса она очутилась на набережной Невы; потом пошла по Троицкому мосту.

Дул резкий ветер с моря; ночь была темная, холодная; по небу плавали густые тучи, так что не видно было на нем ни одной звездочки; волны плескались с шумом и шатали плашкоты. На мосту было пусто; редко-редко разве кто проедет или пройдет; Пелагее Прохоровне казалось, что она плывет – и конца нет этому мосту.

Бессознательно прошла она площадь, вошла в Александровский парк – и опять силы ей изменили; она упала и скоро заснула.

Холодное утро скоро пробудило Пелагею Прохоровну. Когда она проснулась, было не совсем светло еще. Оглядела Пелагея Прохоровна местность и увидала, что спала в какой-то яме; сарафан ее и узел весь запачкан в грязи. Развязала она узел и стала искать чулок с деньгами, но чулки целы, а денег нет.

Опять пошла Пелагея Прохоровна, еле передвигая ноги. Народу почти не видать; двое извозчиков, сидя в пролетках, спят; начинают отпирать лавочки. Пелагея Прохоровна зашла в лавочку и попросила Христа ради.

– Бог с тобой! – сказал лавочник.

– Батюшко! Я совсем не знаю, што мне делать…

– Н-ну, не разговаривай. Украла, поди, узел-то? Вот городового позову.

– Уж я просилась и в полицию – не берут.

В другой лавочке ей подали кусок черного хлеба. Она очень обрадовалась этому куску и тотчас съела его. Это удивило лавочника, и он с насмешкой спросил ее:

– Видно, ты давно голодаешь-то?

Пелагея Прохоровна рассказала, как она отошла от места и попала в часть. Лавочник попросил у нее паспорт и, удостоверившись в справедливости ее слов просмотром билета, дал ей еще хлеба и посоветовал идти на Никольский рынок.

XI. Пелагея Прохоровна Находит Брата Панфила Прохоровича

Пелагея Прохоровна пошла по направлению к Самсониевскому мосту, разделяющему сторону Петербургскую от Выборгской. Еще не дошла она до угла нескольких шагов, как увидала выходящих из одного питейного заведения четырех рабочих в рваных полушубках. Они остановились и стали о чем-то рассуждать. Сперва Пелагея Прохоровна не обратила на них внимания, но ей опять послышался знакомый голос, что ее и заставило посмотреть на рабочих. Двое из них были невысокие, с большими русыми волосами и такими же бородами, много захватившими их щеки; третий был высокий молодой мужчина без бороды и усов, но с желтым лицом; четвертый отличался от других тем, что его полушубок был сшит точно из клочков, которые еле-еле болтались, и на голове была фуражка с оторванным наполовину козырьком и с тремя заплатами на верхушке. Он был молод, годов шестнадцати, но на вид казалось гораздо больше, оттого что на его лице сидело много грязи и пыли. Вглядевшись в него хорошенько, Пелагея Прохоровна узнала Панфила Прохорыча. Радость ее была неописанная. Однако она подошла робко, поклонилась и неловко спросила:

– Вы откуда?

Мужчины захохотали, но молодой человек стал пристально смотреть на женщину.

– Што смотришь? Аль сродни? – спросили Панфила товарищи.

– Ты не Панфил ли Прохорыч? – спросила робко Пелагея Прохоровна.

– Так зовут… А ты?.. Уж не Пелагея ли? – спросил не то с насмешкой, не то с горестью молодой человек.

– Как же, Пелагея Мокроносова!

Молодой человек посмотрел еще на Пелагею Прохоровну и сказал:

– Палагея-то была здоровая, красивая, а ты што?

– Неужели и голос не узнаешь?.. Ведь, кажись, вместе в Моргуновом-то робили… Ты еще за фальшивую билетку попался.

– Ах ты!! Глядите, робя, – счастье! Сестра ведь… Ах ты, черт!..

И Панфил Прохорыч утер глаза заскорузлыми руками.

Пелагея Прохоровна тоже стала утирать глаза.

Товарищи Панфила Прохорыча глядели то на Панфила, то на женщину; они то улыбались, то чесали затылки и что-то обдумывали. Их лица выражали словно зависть и как будто говорили: «Ишь ведь, свиделись-таки!.. Экое, подумаешь ты, людям счастье!»

Начались расспросы. Восторгам этой встречи, кажется, и конца бы не было. Но рабочие сказали Панфилу:

– Пора. Надо переть барку-то кверху.

– Так ты где ино теперь? – спросил брат сестру.

– Без места я, и денег у меня нету – украли. И сама не знаю, где украли.

– Пойдем ино на барку: у нас хлеб-то есть, – сказал брат.

– Иди, место будет, – проговорили рабочие.

Пелагея Прохоровна пошла за братом и рабочими в барку и дорогой рассказала брату, как она ушла из Прикамска и попала в Петербург:

 

– Уж натерпелась же я горя в этом Петербурге! И если бы знала, что здесь такая жизнь, ни за что бы не пошла из Пояркова.

– Ну, я тоже в Пояркове робил, народ – собака.

– Не ври; там люди хорошие и достатошно живут.

– Кои тамошние; а кои пришедшие, те и работы не скоро найдут. Это, может, тебе так показалось, потому што ты баба. А я там прожил с неделю и узнал, что тамошние-то жители между собой уговариваются, штобы им оттереть пришлых, и смотрителей на пристанях задобривают.

– Ну, а ты-то как попал сюда?

– Как?.. Нанялся на баржу до Нижнего, а в Нижнем эту баржу взяли да продали, и мы все, сколько там было, поступили в службу к другой компании. Ну, нагрузили наши баржу, и потащил нас пароход в Тверь. А в Твери двое товарищей и говорят: пойдемте в Питер, еще поспеем на суда. Ну, и получили расчет. Мне досталось пять рублей с четвертаком. Походили по Твери дня четыре и нашли еще пятерых – тоже в Питер сбирались, только они ехали в Чудово. Ну, мы и поехали на чугунке и скоро нанялись на барку камень сплавлять.

– Сколько же ты получаешь?

– Да вот, как камень представим, надо бы по десяти рублей получить.

– Пошто же ты оборван?

– Пошто!.. Поживи, так узнаешь. Вот ты говоришь – тебе нехорошо; а нашему брату и еще лучше…

Наконец вошли в барку по дощечке. Здесь, на реке, были два плота с плотно сложенным на них сеном, в середине которого было устроено подобие коридора, в котором и спасались от дождя рабочие; далее стояла большая лодка, вмещавшая в себе до восьми кубических саженей песку, еще дальше – четыре судна, дожидающиеся попутного ветра, и та барка, на которой находился Панфил Прохорыч. Эта барка не походила на те, которые видела на родине Пелагея Прохоровна: она не имела палубы, была несколько овальнее, посредине ее не было гребных весел. Вся она была нагружена кирпичом.

– Уж мы в четвертый раз этот кирпич плавим с кирпичного завода. А завод этот недалеко: сейчас за Охтой будет линейный завод, так не доходя ево. Сперва плавили в Фонтанку-реку, потом в Обводный канал, потом по Обводному же каналу – в Лиговский канал, теперь сюды – уж в последний раз. Говорят, скоро лед пойдет. Нанимали в Кронштадт, в море, по двадцати рублев давали, да опоздал.

– Ты видал ли Питер-то?

– Вот те раз!.. Да я там везде выходил. Чудной этот город; не верю я, штобы тебе там худо было.

На этой барке было всего шесть человек рабочих. Панфил откачивал воду, остальные что-нибудь стругали, зачинивали в барке дыры, починивали свои полушубки, а один, сидя в корме под досками, которые были положены на края барки, для того чтобы было удобно грести и править, варил гречневую кашу на всех рабочих.

От груза на барке было так тесно, что всем приходилось сидеть на грузе, а там, где варилась крупа, можно было уместиться только двум человекам, и то присев. Поэтому рабочие сидели где попало, спиною к ветру, не обращая внимания на то, что сквозь дыры рубах ветер сквозит на голое тело. Пелагея Прохоровна тоже присела. Теперь ей было весело; она нашла брата, и с братом ей будет легче работать.

Между тем все рабочие порасспросили Пелагею Прохоровну о ее родине и пребывании в Петербурге. Двое говорили, что у них жены находятся тоже в Питере и они виделись с ними раза по три, но и они не хвалят питерское житье. Начались общие сетования на мужицкую долю, на то, что мужику везде одинакова жизнь, и Питер, по ихнему мнению, еще, пожалуй, хуже, потому что редкий к концу лета не захворает чем-нибудь.

– Никто и в Питере-то не хвалится житьем. Оно бы и заработок ладный, а деньги идут, и сам не знаешь, на што… И все-таки ни сыт, ни голоден. Еще ладно, если кто на одном месте долго держится. А как свернется с места, и слоняйся да проживай денежки. Ну, вот лето-то летенское робишь, бережешь деньги, потому дома оброки да недоимки нужно платить, нужно хлеба купить; опять и то: об семье надо позаботиться. Чем она-то виновата? Прожил зиму – и марш опять сюда; а дома какая ныне работа – и по гривеннику на день не заработаешь… И што это за жизнь, господи! Летом живешь один, робишь-робишь; домой приедешь – деньги издержишь и живешь кой-как. И не ходил бы домой на зиму, да семью жалко и воздохнуть хочется. А здесь жить с семьей нельзя.

– Отчего нельзя? – спросила Пелагея Прохоровна.

– То-то нельзя. В деревне-то все ж свое хозяйство. А здесь – на-тко, займись хозяйством-то!

– И подлинно мужицкая жизнь самая скверная, – сказал другой рабочий.

– А я мекаю, здешним солдатам житье – помирать не надо!

Эти слова были произнесены потому, что по Самсониевскому мосту прошло несколько рот солдат с музыкой.

– Ну, а вот наш Пантюхин сделался купцом, а тоже на судах сперва ходил.

Рабочие стали смотреть на солдат и смотрели молча до тех пор, пока они не скрылись.

– Нет, им тоже, поди, служба-то – о-ёй! – сказал кто-то.

– Чего – о-ёй! Я вон как в Ижоре камень ломал, так ходил к брату в Красное, – начал молодой высокий рабочий. – Ну, и житье ему – умирать не надо! вся служба в том и заключается, штобы на лошадях разъезжать. А это разъезжание, он говорил, так только, чтобы мужики солдатам не мешали, когда солдаты с ученья идут.

– Ну, все же солдату трудно.

– Трудно, вот коли ученье. Только не люблю я их. Потому, может, не люблю, очень уж важничают перед нашим братом, ни за што нас считают. Вот хошь бы этих городовых взять – из солдат ведь?

– Ну, ты потому их не любишь, што в полиции сидел пьяный.

– Нешто я не шел на барку?

– То-то! ты дошел бы!

– Ну уж, што ни говори, а не люблю. Вот у брата просил денег, – не дал: жениться, говорит, сбираюсь. Я говорю: што ж, Онисим Пантелеич, позовешь меня в гости?.. Он: коли, говорит, пальто есть, приходи. Ну, не подлец ли он после этого, братец-то мой родимый?

Стали хлебать гречневую кашу из большого чугуна большими деревянными ложками; Пелагею Прохоровну пригласили тоже. Она сидела рядом с братом и осматривала его фигуру, в которой находила много перемен. Рабочие ели молча.

– Вон, Панфил, ты и сестру нашел. Чать, уж не пойдешь более на суда али на барки? – спросил молодой рабочий Панфила Прохорыча.

– Куда подешь? Надо што-нибудь работать.

– Ты што умеешь-то?

– Ковать умею.

– Ой ли?.. Где ты энтой науке обучен?

– Дома я в заводе робил… Наши заводы не вашим чета: у нас завод не меньше города.

И Панфил стал рассказывать, что такое горный завод, но так как кашу скоро съели, то этот рассказ не был окончен, да и рабочих он мало интересовал, и они глядели больше на реку и на фабрики. Вообще рабочие были народ молчаливый, точно тяжелая работа отбила у них всякую охоту к рассуждению.

Панфил стал откачивать воду, рабочие принялись отчаливать барку, а Пелагея Прохоровна сидела посреди барки и смотрела, как ее брат откачивает воду.

– Ты за это занятие десять-то рублей получишь? – спросила она брата.

– За это. На этой барке-то я уж четвертый раз плыву, вот за все разы мне и назначили десять рублей.

– А хлеб-то чей?

– Мой: вперед деньги взял. Уж теперь, почитай, рублей пять взял.

Барка плыла по течению. Хотя рабочие и употребляли в дело шесты, но барка шла сама, и только приходилось работать на корме и на носу. Рабочие ругались, если барку поворачивало в которую-нибудь сторону, или на нее чуть-чуть не наплывал маленький пароход с двумя десятками пассажиров, или большая лодка с мебелью, которую плавили с дачи.

Наконец пристали недалеко от каких-то казарм. Лоцман, заступивший место приказчика и обязанный от подрядчика доставить сюда кирпич в целости, ушел в казармы, а рабочие, оставив Панфила Прохорыча караулить барку и отливать воду, ушли на берег разыскивать, где бы им поесть.

Пелагея Прохоровна осталась с братом.

Несколько минут они сидели молча.

– Где-то наши? – спросил вдруг Панфил Прохорыч.

– Я сперва об них долго думала, а теперь уж не думаю. Поди, и им, Панфил, не лучше нашего?

– Кто ево знает. Я вот как на пристани робил, мне говорили, что на железной дороге хорошо робить: денег много дают. Хотел идти – и не пошел, потому не с кем было, и народ все какой-то острожный. Я вот по чугунке ехал, так, говорят, на железной дороге народу мрет много и порядки там дурацкие.

– Поди, и они там померли.

– А вот што-то наш дядя? Поди, богатей теперь стал. – Пелагея Прохоровна задумалась.

– А ты, сестра, ноне больно худа сделалась.

– Нездоровится мне што-то, братчик. Вот как этот проклятый майор прогнал меня в одной рубахе, так я в те поры, верно, простудилась.

– Ну, ничего… А знашь, што я думаю: будем вместе робить?

– Будем… Я еще скажу тебе, братчик, когда я жила у майора, так там в доме жил мастеровой Петров. Я на него и вниманья сперва не обращала, а он все выслеживал меня. А какой умной и, видно, работящий; видно, что он будет лучше наших, заводских… Так он мне што сказал: будьте, говорит, вы кухаркой на рабочих…