Za darmo

Где лучше?

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Выдал, подлец!.. Ах, разбойник! – говорили Анучкин и Костромин, услыхав от одного нового рабочего, что сюда приехал открывать новый прииск сам главный доверенный и что Кирпичников уже не придет, так как Иванишев на него насказал много нехорошего главному доверенному.

Костромин и Анучкин очень сердились на Иванишева за то, что он, не спросясь их, продал телку; теперь оказалось, что и Костромин, и Анучкин – оба знали об этой телке, каждый рассчитывал на нее, считая ее неистощимым богатством, которое они берегли много лет и к которому приступили только потому, что им нечего было есть. Про это-то место они и говорили Якову. И вдруг их же товарищ, свой человек, передал это место в руки того же барина, которому указал Удойкинский прииск Костромин…

По отъезде полиции главный доверенный выдал всем рабочим не в счет жалования десять рублей, для того чтобы расположить их к себе, и приказал им начать работы на новом месте.

Костромин с товарищами махнули на все рукой и остались на прииске.

С вечера началось пьянство на всем прииске, только Костромин с товарищами, в том числе и Терентий Иваныч, принятый в их компанию, долго вели между собою беседу, заключавшуюся в том, чтобы Костромину по-прежнему заниматься с семейством торговлей, а прочим работать; но так как и этот доверенный назначает плату поденно, то если кто-нибудь из них узнает, где находится богатое место, стараться скрыть его и копать в другом месте.

XVII. Катерина Васильевна

Пелагея Прохоровна, как читатели видели, жила уже несколько времени в городе, читатели также, надо полагать, заметили, что она жила в разных местах в кухарках. Жизнь ее была везде нехороша, и ей приходилось часто менять места, но все-таки хорошего места на ее долю не выпало. На последнем месте она жила долго, но вдовец хозяин стал ей предлагать очень нехорошие условия, на которые она не согласилась, а именно – быть его любовницей. Поэтому она решилась удрать от хозяина, и так как паспорт был у нее в руках, то она, завязавши свое имущество в платок, вышла из дома, в котором жила. Было еще очень светло, когда Пелагея Прохоровна вышла с узелком на улицу. Солнце уже село, и над северозападной частью города на небе отливались золотистые, фиолетовые и розовые гряды гор. Несколько городских барышень, стоя у городского пруда в одиночку, упершись в чугунную решетку, задумчиво смотрели на отражающиеся в тучах лучи солнца – и мечтали. Вечер был тихий, прохладный; пыль, поднятая днем с улиц, постепенно садилась на строения и на землю. Езды было не слышно; служащий народ, чиновники, после дневных занятий, большею частью холостые и семейные, без жен и детей, вышли к пруду и на бульвар, а некоторые из них садились на пароход и плыли к даче, от которой слышалась музыка и часть которой была освещена фонарями. Очень немногие шли в собор посмотреть, не свадьба ли там, потому что у собора стояло два извозчика. Нельзя сказать, чтобы народ этот был весел; на всех лицах заметно было или уныние, или тоска, или зависть.

Пелагея Прохоровна робко шла до пруда. Ее нисколько не удивила гуляющая публика, напротив, она занята была своим положением, чувствовала, что теперь она свободна, но что-то такое тяготило ее, в голове ее как будто пусто стало.

Она шла, сама не зная куда.

На пруду в это время плыл пароход очень медленно. На пароходе песенники орали уже полупьяными голосами «Вниз по матушке по Волге». За пароходом плыла лодка, в которой пели несколько человек приказных из соборных певчих «Возле речки, возле мосту». Вперед парохода и рядом с ним плыло тоже несколько лодок с любителями духовных и светских песен, которые старались подтянуть певчим со всем усердием.

Все это издалека привлекало сюда праздный народ вроде чиновников, девиц с шляпками и без шляпок; сюда шли подмастерья, покончившие со своею работою, как и другие любители приключений. Народу было много. Народ толкался, хохотал, острил насчет других, особенно насчет молодых незнакомых женщин. Кончилась песня, сотня голосов закричала: «Фора! еще!» – и начались ругательства, крики. Пелагея Прохоровна пошла прочь, не обращая внимания на любезности халатников, предлагавших ей пройтись с нею. Она шла задумавшись. Вдруг она увидала на тротуаре сидящую женщину, которая держала на коленях ребенка.

– А! Это ты! – сказала женщина, узнав Пелагею Прохоровну.

Пелагея Прохоровна была очень удивлена тем, что эту женщину она где-то видела, лицо ей довольно хорошо было памятно, но где она видала ее, кто она такая, она никак не могла припомнить.

– Аль не узнала? Богата, верно, стала нонче. – И женщина так поглядела на узелок Пелагеи Прохоровны, что та стала сама не своя. И голос знакомый, резкий, и улыбка, от которой ее когда-то коробило, знакомая ей.

Вдруг она вскрикнула ей:

– Катерина Васильевна!

– То-то… Ты куда идешь?

– На гулянье была…

– Счастливая! – и Катерина Васильевна тяжело вздохнула, потом сказала:

– Ты без места? Иди ко мне ночевать!

– Покорно благодарю.

– Полно-ко дурить! Иди… Ах ты, прокляненный! Смучил ты меня… – говорила она, тормоша ребенка, который ежился и охриплым голосом кричал и часто кашлял.

– Царица небесная! – проговорила женщина с отчаянием.

Пелагее Прохоровне жалко стало прежней Катьки, которая назад тому полтора года часто была прогоняема от разных господ за воровство и дурное поведение, слыла между кухарками за самую отчаянную девку, не имевшую ни стыда, ни совести. И каково же было удивление всех прачек и кухарок, когда она объявила, что скоро выходит замуж за мастерка, и даже назначила день свадьбы! Сначала думали, что это так, мало ли что может наболтать бешеная Катька, но через неделю все кухарки и прачки узнали, что в церкви уже было два оглашения о свадьбе Катерины, и Катька стала называться с тех пор Катериной Васильевной; ею стали больше прежнего интересоваться, заискивать ее расположения для того, чтобы узнать ее жениха, о котором ходили разные слухи. Одни говорили, что он в городе первый грачильщик, то есть отчаянный вор и головорез; другие – что он для того только и женится на Катерине, чтобы жить на ее счет, так как она работящая баба. Как бы то ни было, а Катерина Васильевна вышла замуж, и свадьбу ее имели удовольствие видеть около десяти прачек и кухарок, и эти смотрины пришлись им не по сердцу, потому что Катерина Васильевна их вдосталь удивила: жених ее был высокий, здоровый, красавец – и, главное, молод, так что на взгляд ему было не больше двадцати лет.

С этих пор в тех порядках или частях города, откуда собирались на пруд прачки и кухарки, никто уже не видал Катерины Васильевны, точно она уехала куда-нибудь. Поэтому и не мудрено, что Пелагея Прохоровна, не принимавши и прежде явного участия в суждениях об ней, мало была знакома с нею и не любила ее, как женщину бойкую и болтливую.

Теперь же, встретившись с нею на улице ночью и видя ее плачущею и проклинающею ребенка, она решительно не понимала, что такое случилось с этой бойкою женщиною.

– Горе мое! горе мое! – стонала Катерина Васильевна. Но слез уже теперь у нее не было, только лицо ее подергивалось. Пелагея Прохоровна при лунном свете заметила, что лицо ее – кожа да кости, а прежде какая она была здоровая!

– Катерина Васильевна! Дай мне ребенка-то: простудишь… ветрено.

– Пусть колеет.

– Как тебе не стыдно? Бога-то не боишься!

– Што мне с ним, совсем разорилась. Хоть бы собака была в доме-то!.. Хоть бы старуха какая… Голубушка, ночуй ты у меня эту ночку: ничего я не могу сделать с ребенком-то.

Пелагея Прохоровна молча согласилась. Катерина Васильевна шла рядом с нею и тоже молчала. Ребенок хрипел. Пелагея Прохоровна думала о настоящем положении этой женщины, но заговорить ей было неловко. Ей самой ясно припоминалась ее первая жизнь в городе и очень хотелось помочь Катерине Васильевне, которая уже тем несчастнее ее, что имеет на руках ребенка.

Катерина Васильевна жила совсем в противоположной части города и почти в трех верстах от пруда. Дом Хорохорова был низенький, деревянный, с тремя окнами на улицу. Он еще издали обращал на себя внимание тем, что внутренность его казалась провалившеюся и что если он еще не развалился весь в разные стороны, так оттого только, что по углам бревна были частию скреплены железными толстыми полосами и частию упирались в столбы. Всякий, кто шел мимо этого ветхого дома, с заколоченными двумя окнами, с прогнившею крышей, на которой там и сям росла трава, без тротуара, и с засоренной канавкой, – всякий улыбался и говорил: а должно быть, дом-то старее заплотов! Да это отчасти и оправдывалось тем, что ворота запирались хорошо и доски на заплоте были еще довольно крепки, и даже наверху заплота были вбиты гвозди, так что дом походил на развалившееся укрепление, в которое гораздо легче войти не через заплот, потому что стоит только дернуть за доску крыши, как крыша и рассыплется. Во дворе было еще хуже: задние постройки и крылечко у дома провалились. Огород только отчасти огораживался, и поэтому соседи рады были случаю пустить в него свою скотину. Только одна баня, с крышей на ней и маленьким окошечком, была крепче обиталища хозяев. В огороде хотя и были посажены овощи, но гряды все перетоптаны и из них все повыдергано. Кроме этого, полицейское начальство давно уже делало распоряжение о том, чтобы этот дом с задними его постройками, в видах искоренения безобразия, был сломан, но этот приказ не был исполняем не только новыми его хозяевами, Хорохоровыми, но и прежними. Впрочем, и соседям не нравился этот дом, и они постоянно говорили, что в нем уже несколько лет живут или беглые, или мошенники, и поэтому трое соседей зорко следили за ним.

Пелагея Прохоровна удивилась, увидав, что, несмотря на то, что в кухне пол кривой и половицы шатаются, везде было очень чисто, светло и глядело приветливо. Так что, судя по убранству кухни, можно было подумать, что хозяйка не так бедна, как она говорит. Стол хотя и простой работы, но окрашенный, стены оклеены сенатскими ведомостями, кровать занавешена, и за занавеской висят мужской халат, исковерканная проволока от кринолина, зимний женский шугайчик и еще что-то вроде тулупа; в переднем углу два образа с посеребренными окладами, перед ними в бумажном плетеном кошельке висят два позолоченных пасхальных яйца; по обе стороны этих образов и под ними стена изукрашена картинами духовного содержания.

 

В кухне не было жарко, как бывает в других кухнях, в которых топят печи, жарят и пекут; просыпающиеся мухи жужжали, но, как видно, и их было немного. Пелагею Прохоровну еще более прежнего удивило отсутствие не только мужчины в кухне, но даже и летней мужской одежды, кроме халата. Однако она не решалась спросить хозяйку об этом предмете, да и хозяйка укачивала ребенка, напевая усыпляющие песенки. Хозяйка прилегла на кровать и проговорила:

– Одно к одному так и идет: вот корова теперь перестала доить, и изволь ее дожидаться, скоро ли она отелится. Опять тоже и кормить ее надо, а корма-то ныне, не приведи бог, как дороги! Купишь сена пуд, глядишь – на другой день уж и нет, потому заплотов нет. Николай-то Иваныч так и купил место без заплотов. Соседи все и таскают… А своего покоса нет, потому мещанам не дают покосов.

Обе молчали несколько минут.

– Где же у те муж-то? – спросила вдруг Пелагея Прохоровна и почувствовала, что она нехорошо сделала.

– В остроге.

– Што ты?

– Оказия вышла… Не шуточное дело! И совсем не виноват, а все своя оплошность дурацкая. Вишь ты, он больно любил рыбу ловить и летом часто уходил рыбачить – или сюда на пруд, или куда-нибудь на озеро. И лодку свою имел и припараты рыболовные имел всякие, только теперь я их все распродала почти задаром. Так тут однова раза летом, почитай в то время, как малину носить, он и отправился с одним своим приятелем верст за семь от города… Через двое сутки приезжают они. – Николай Иваныч и приятель, оба подпивши; рыбы было порядочно. Разделили они рыбу меж собой; я сварила уху, приятель сходил за водкой, выпили все, и я тоже. Только я и спрашиваю: а што, мол, Петрову много вы отдали? Приятель и говорит: наш, говорит, Иван стал болван, потому, говорит, што как только мы утром пробудились, его и след пропал. А он, говорит, с вечера был хорошо пьян. Муж говорит: мы искали-искали его – и следов нет. Знать, говорит, ушел в село; там есть девицы, с которыми он знаком. Ну, мы тогда посмеялись – тем дело и кончилось. Только на третий день после этого и приходит к нам работник Петрова и спрашивает про Ивана. Ну, знамо, не искать же нам его. Сказывает, посылали и в село, да и там не нашли. Вот и привязались к моему мужу и его приятелю: куда девали Ваньку Петрова? А потом вдруг и объявили мастерки, что они нашли его убитым в кустах. Повезли наших молодцов туда, они с бухты-барахты и покажи то место, где они ночевали в последний раз, а от этого места, на расстоянии какой-нибудь полверсты, текла в озеро речка, в ней и нашли Петрова. Уж так, говорят, он изуродован, не приведи бог! Кто-то так хватил его по голове, что голова на две половины рассечена… Мой муж и приятель говорили, что они в этом деле ни капельки неучастны и што никакого крику не слыхали, потому што спали крепко, а што, верно, Петрова укокошили мастерки, потому они до него давно добирались: раз он обсчитывал их деньгами за камни, другой – они давно хотели задать ему мятку за своих баб и девок. Но как они ни отпирались, а их все-таки посадили в острог, потому што придрались к мужнину топору и его халату: в крови – так, значит, и человека убил. Мы хоть и говорили, што около этого времени муж теленка колол в халате, а топором отрубал голову, кою я сварила на студень. А што топор был не вымыт, так потому, што не было в нем больше надобности. Нет, не поверили! И вот уж год скоро кончится, как он сидит… Сказывали мне на прошлой неделе, што в суде чиновник решенье пишет и што хочет обоих в каторгу… Я испугалась… Ох, мать пресвятая богородица! знаю я, што мой муж не только убить не в состоянии, а даже и поколотить человека. Он ежели курицу заколет, так ни за что есть не станет; даже и теленка не ел, я уж обманом кормила его… Бегала я и к секретарю – нельзя, говорит. Я прошу: вы бы следствие там, в селе, произвели, может, кто из тамошних убил. Он меня прогнал и сказал: курицу яйца не учат. Бегала к судье – никак не могла застать дома, а наконец – и гнать стали от дома. Сколько одних прошеньев носила стряпчему – не принимает… А народ там, в селе, ох! – такой злой и из воды сухой выдет; поэтому, верно, и побоялись пытать их. А он, мой голубчик… спичка спичкой стал!.. В воскресенье была у него – кашляет беспрестанно, кровью харкает… Просился в лазарет – не пускают: для убийц там, сказывают, нет местов.

Катерина Васильевна замолчала, но она не плакала, а сидела, уперев левою ладонью щеку, и качала головой; лицо ее немножко подергивало. Пелагея Прохоровна сидела бледная и смотрела в угол. Ей жалко было очень Катерину Васильевну, которая была, по ее мнению, в тысячу раз несчастнее ее. Вот она, бойкая-то женщина… О владычица!..

– Катерина Васильевна! – сказала шепотом Пелагея Прохоровна, потому что у нее во рту было сухо.

Та не только не отвечала, но даже и не поглядела на нее. Она повторила. Та промычала.

– Ты бы заснула! Успокойся маленько, пока ребенок-то спит.

– Не хочется мне спать-то… Светло уж.

Между обеими женщинами было много разницы. Хозяйка была хотя и высокая, но, по народному выражению, худа, как спичка. Она, казалось, нисколько не заботилась о своем наряде: платьишко во многих местах продралось, подолы заскорбли от грязи, рукава оборваны, руки, лицо и шея давно не мыты, и только если чем она может кому-нибудь понравиться, так это разве правильным очертанием бледного лица, которое, несмотря на отпечаток на нем горя, все-таки еще было красиво. Но зато это была жена обвиненного в убийстве, жена будущего каторжника, жена опозоренного и не имеющего никаких прав и преимуществ человеческих в жизни… Пелагея Прохоровна теперь уже не могла сравниться с прежнею девятнадцатилетнею заводскою красавицею, какою она пришла в город в первый раз и какою ее встречала в первое время Катерина Васильевна. Она была двадцатидвухлетняя женщина, с загрубелым и покрасневшим от работы лицом, с твердыми здоровыми руками. Она пополнела, в глазах ее выражалось более осмысленности, губы ее, казалось, мало складывались для улыбок. Ее ситцевое платье теперь не сидело на ней, как прежде, мешком, и к ней уже не шел сарафан, который она уже два года как перешила на юбку и который надеть ей теперь казалось стыдно. Правда, ее пепельные волосы как будто немножко пожелтели и поредели, зато всякий городской рабочий мог сразу сказать про нее: «Вот баба, так баба! Только бы ей купчихой сделаться, разжирела бы на отличку».

Ребенок начал пищать в люльке. Катерина Васильевна взяла его на руки и стала качать, сказав, что у нее у самой молоко высохло.

– Я уж четыре раза носила его в люди. В первый раз отдала на вскормленье нищей и денег ей дала рубль серебром вперед за месяц. Только прихожу как-то к заутрене, гляжу: на паперти чей-то ребенок плачет, я поглядела – мой. Жалко мне стало. Взяла я его и пошла в церковь, а нищая-то, коей я дала ребенка, стоит в углу между дверью и стеной и дремлет. Я ее ткнула, она разинула рот, изо рта, как от лоханки, так и разит винищем. Стала молоком кормить – покою нет. Да и сама посуди, што за работа с ребенком? У меня нет здесь родни, а у мужа и подавно. Пригласила было одну чулошницу к себе жить; так она весь день рыскает по городу, а ночью и не добудишься. Взяла девчонку, та платье утащила. А жильца куда пустишь? Там вон есть комната, да кто в нее пойдет, потому потолок провалился. А как Николай-то Иваныч покупал его еще до свадьбы, так и не думал, што случится этакая оказия. Хорошо еще, што нас самих не задавило, мы в те поры ходили за малиной. А ведь семьдесят пять рублей отдал. Я и то уж продаю его – как на смех дают не больше десяти рублей. Рабочий народ в этом краю не живет. Так и ума не приложу, што делать теперь… Кабы не ребенок, я бы знала, што мне делать. Сегодня вот весь день рыскала: всех докторов здешних обегала – ни одного дома не застала… И какая я прежде была спокойная! А как вышла замуж – и не то стало. Раз у мужа не всегда была работа, а если была, то он деньги забирал вперед, а попробуй-ко, каково брюхатой бабе белье стирать или полы мыть? Вот от этого, должно быть, я первого-то ребенка и выкинула мертвого. А все же и весело было с мужем: он такой смирной и никогда супротив меня не шел, и трудились мы, надо правду сказать, друг для дружки. И каково мне было терпеть позор-то, как его посадили в острог! Как я сказала об этом господам, на которых я работала, они и сказали: ну, матушка, теперь мы тебя увольняем от работы! можешь на других, потому ты жена такого-то… И молоко перестали брать, говорят: может быть, в молоке-то находится кровь… И чего-чего только я не перетерпела!.. Да не уступлю им! Буду терпеть, а по миру не пойду. Здесь не будет житься, в другой город пойду.

– Катерина Васильевна, знаешь ли что? Я сама хочу робить: стирать и гладить я умею; полы мыть – плевое дело, – сказала дрожащим голосом Пелагея Прохоровна.

– Ты? – спросила хозяйка и с удивлением посмотрела на гостью.

– Я затем сюда и пришла в город, да без толку. Сама знаешь, сперва я ничего не понимала по-городски, и денег у меня не было… – И она рассказала про жизнь на промыслах.

– Трудное дело. А много ли у те капиталу-то?

– Да тринадцать рублей. А кабы брат не украл, было бы много.

– На эти деньги можно… Корову можно рублей за восемь купить; ну, сена хоть на два рубля.

– Так ты пусти меня к себе, – проговорила робко Пелагея Прохоровна.

– Ловко ли это будет?.. Места нам хватит, только как насчет коровы-то? где ты ее держать будешь?.. Соседки не пустят: это дьяволы, а не люди.

– Ничего, как-нибудь.

– Нет, не как-нибудь, а это загвоздка: все соседки смотрят на меня как на пугалу какую… Однако…

– Али ты боишься меня, Катерина Васильевна? – голос ее дрожал…

XVIII. Женский труд

Часов через пять после этого разговора корова Катерины Васильевны отелилась. Пелагее Прохоровне не спалось; она думала о том, каким образом ей найти работу, и пришла только к тому предположению, что хорошо бы ей продавать хоть ягоды. У коровы не было сена. Мокроносова вызвалась купить его и утром пошла на рынок, но дорогой, недалеко от дома Хорохоровых, встретила девочку лет восьми: эта девочка шла тоже в середине города из самой крайней улицы и несла три маленькие наберушки с земляникой.

– Почем ягоды? – спросила она девочку.

Та сказала. Сравнительно с заводскими эти ягоды оказались слишком дороги, но она решилась купить их. Девочка уступила на целые десять копеек и даже продала наберушки.

Пелагея Прохоровна повернула на главную улицу. И как ей стыдно было крикнуть в первый раз: «Ягод не надо ли! Ягод купите!» Однако кричать нужно… Крикнула раз – покраснела, крикнула в другой – голос дрянной… Но на улице никто не покупает ягод; стала она заходить во дворы – собаки кидаются на нее; но зато тут купили одну корзинку очень выгодно для Пелагеи Прохоровны, так что она целые десять копеек нажила от той наберушки. Кухарки она не заметила и поэтому спокойным голосом спросила купившую у нее ягоды, когда та стала отдавать ей деньги:

– Не надо ли вам, барыня, прачку?

– Да вот я не знаю… У меня стирает Авдотья, я ей велела прийти вчера вечером, а она и по сих пор мне глаз не показывала… А ты, поди, вовсе не умеешь стирать-то?

– Што вы, барыня, я давно этим ремеслом занимаюсь. – И щеки Пелагеи Прохоровны покраснели.

– На кого же ты стираешь?

– Я-то?.. Да у меня много… один бухгалтер, другой – в правлении служит.

– Што же, мало, што ли, стирки-то теперь?

– Да видишь ли: я корову купила; все деньги истратила.

– Замужем или нет?

– Как же, замужем, за Курносовым… Плохое наше житье.

– Ну, ладно, я подумаю; приходи вечером. Если не придет Авдотья, так уж делать нечего.

Пелагея Прохоровна вышла с сильным биением сердца, голова ее отяжелела. «Што я такое наврала?» – думала Пелагея Прохоровна, выйдя за ворота. Она сама не понимала: каким образом она могла соврать? Она вдова и на поприще прачки вышла в первый раз. А уж если она соврала, то, значит, нужно теперь врать и врать, а это нехорошо. А если узнают?

Однако дело сделано; Мокроносову выручили ягоды. Она заметила дом и пошла дальше, думая о том, как сказать, если спросят: «А как зовут того или другого, на которых она стирает?» Надо так сделать, чтобы имена не забывались. «Экая я дура! Вот теперь и хлопочи».

Продала она и остальные ягоды и нашла работы еще в одном доме: вымыть полы сегодня же. Она занялась и боялась, чтобы ее не спросили: кто она такая? Однако избежать этого было невозможно, и здесь она уже не врала, а говорила правду. Когда после господского обеда, которым ее, впрочем, не угостили, она стала собираться домой, то хозяйка пригласила ее стирать белье на следующей же неделе, и работы предвиделось на целые три дня.

 

Пелагея Прохоровна была очень весела. Она, кажется, не была так весела даже и в первый день свадьбы.

Она радовалась тому, что нашла работу, будет получать деньги и будет жить самостоятельно, никому не подчиняясь, никого не боясь. Когда она пришла на рынок, – это в первый раз, как она живет в городе, – она заходила во множество лавок, заглядывалась на дорогие, красивые вещи, смотрела ситец – и до того надоела купцам и приказчикам, что ее почти из каждой лавки выгоняли насмешками. Теперь ей больше прежнего хотелось угодить Катерине Васильевне, и она купила ей платок на голову с картинками, осьмушку чаю и полфунта сахару, и даже едва не забыла купить сена корове. Катерина Васильевна не очень разделяла радость своей жилички, говоря, что это начало еще ничего не может обещать хорошего в будущем и, по ее мнению, ни больше, ни меньше, как одно разорение. Но Пелагея Прохоровна подумала, что Катерина Васильевна завидует потому, что она не только не получала работы, но помощник аптекаря не отдал ей денег за то, что она будто бы потеряла одну хорошую манишку. Подарок она спрятала до более удобного времени, потому что Катерина Васильевна весь этот день была сердитая. Когда же Пелагея Прохоровна сосчитала свои деньги, то их оказалось только девять рублей с копейками. Это очень встревожило ее, и она сказала Катерине Васильевне:

– Сколько я денег-то истратила! И куда? кажется, ничего такого не покупала.

– И остальные проживешь.

– Нет, уж я теперь беречь буду.

– Сколько я тебе должна?

– Полно-ко, Катерина Васильевна. Неужели у меня нет креста на вороту… Я вовсе не к тому говорю, штобы…

В воскресенье Катерина Васильевна пошла в острог, с нею пошла и Пелагея Прохоровна. Там, в конторе, им объявили, что убийца Хорохоров помер еще в понедельник и похоронен, как собака, в острожном месте. Это известие так ошеломило бедную женщину, что она не могла устоять на ногах, села на лавку и долго дико глядела на одно место, так что ее вывели из острога солдаты. Пелагея Прохоровна, держа на руках ребенка Катерины Васильевны, всячески старалась утешить ее, но не могла.

С полчаса они шли молча. Катерина Васильевна высказывала немножко, как бы про себя: какие, в самом деле, в жизни беды бывают? Ну, разве думала она, встретив в первый раз Николая Иваныча на похоронах у своей приятельницы Евдокимовой, – думала ли она, что такой красивый молодой человек, к которому товарищи и грубые мастеровые обращаются с уважением, потому что он грамотный, через год будет обвинен в убийстве, умрет и будет похоронен, как собака?.. И вдруг все как будто исчезло. Для кого она теперь будет стараться? С кем и для кого будет работать? Теперь пусто; сердце не бьется радостно, а обливается кровью… И зачем такое несчастие приключилось именно с нею, а не с другим человеком, который бы имел порядочный дом, порядочное хозяйство, родню, которая бы хотя помогла ей с ребенком водиться?

Пелагея Прохоровна брала дешевле других за стирку и мытье полов, и у нее работы было больше. Мало-помалу она приобрела уже несколько домов и могла предоставить часть работы своей подруге, Катерине Васильевне.

Но и стирка белья было дело не совсем легкое и выгодное для наших женщин. Неудобство состояло главным образом в том, что они не имели возможности брать белье на дом, потому что иной день им обеим не приводилось бывать дома и белье могли украсть, да если бы и обе они были дома, то и тут углядеть невозможно без того, чтобы не караулить его постоянно которой-нибудь из них. Поэтому они и стирали у небогатых семейств в их квартирах. На третий месяц, несмотря на то, что они стали брать дороже, работы у обеих женщин было так много, что они сходились только по вечерам, а иногда даже и ночевали в людях. Только воскресные дни они бывали дома. И несмотря на такой усиленный труд, средства обеих женщин увеличивались очень мало, так что к концу августа у Пелагеи Прохоровны было капиталу только семнадцать рублей, а у Катерины Васильевны только двенадцать; правда, рубля по три еще было не получено каждою с разных господ, но они и не надеялись получить денег, так как некоторые лица уже выехали из города.

Обе женщины жили дружно; обедать им приводилось вместе только по воскресным дням, и они расходовали деньги сообща. Но все-таки, несмотря на дружбу, обе они высказывали мысль, что хорошо бы было как-нибудь избрать другой род труда, например – завести еще корову. Но завести корову хотелось каждой, и обе не соглашались купить корову сообща.

От этого произошло то, что Катерина Васильевна стала поговаривать, что она хозяйка и ей никто не может препятствовать делать то, что она хочет. Так мысль о корове и кончилась опять ничем.

Между тем в Старой улице, где жили наши работницы, на них стали смотреть как на нечто особенное. Эта улица была населена мелким чиновным людом и мещанским сословием. Люди эти жили тем, что занимались каким-нибудь ремеслом дома или отдавали комнаты служащим в присутственных местах лицам. Им не нравилось, что на их улице живут какие-то две женщины, которые бывают дома только по ночам и по воскресеньям. Особенно не нравилось их женам, что при встрече с ними Мокроносова и Хорохорова не только не кланялись им, но даже и не глядели на них.

Они знали, чем занимаются эти женщины, но никак не смели простить им этого неуважения, а особенно того, что даже в воскресенье и в будничные хорошие вечера, когда обитатели от мала до велика высыпали на улицу посплетничать и отвести душу разговорами, наших работниц не было видно на улице. Все это их злило, и они всячески старались изловить их в чем-нибудь.

Раз Пелагея Прохоровна шла домой вечером. У многих домов сидели женщины. Посереди дороги мальчуганы играли в городки. Пелагея Прохоровна глядела вперед и слышала, как про нее говорили, но она не повернула головы.

– Поломойка! – окликнул ее женский голос, но она и не поглядела в ту сторону, откуда ее спрашивали, и прибавила шагу.

– Известно, самая последняя женщина. Тварь!.. А какого она поведения! – крикнули справа и слева.

Это разозлило Мокроносову, и она остановилась.

– Што, небось неправду говорят? Сколько у тебя любовников-то?

– Отсохли бы у вас у всех языки-то, – крикнула Пелагея Прохоровна, плюнула и пошла.

– Как!!. што!!. Василь Иваныч! – слышалось из разных мест.

В Пелагею Прохоровну кинули мячик, она забросила его за чей-то двор. Это разозлило еще больше праздный народ, к ней подбежали женщины и стали ее ругать. Никаких оправданий никто не принимал.

– В полицию ее! Бейте ее! Она гульная…

Это оскорбление до слез проняло Мокроносову, однако ее не побили, потому что все остались и тем довольны, что оскорбили беззащитную женщину. Но дерзости стали повторяться больше и больше и, наконец, дошли даже до того, что в одну ночь несколько пьяных писцов стали стучаться в ворота хорохоровского дома и, не получивши никакого ответа, разбили стекло в кухонном окне. Улица от этой шалости пришла в ярость: утром рано несколько человек пришли в кухню Катерины Васильевны и стали гнать ее из дому, а так как она доказывала свои права купчею крепостию, то три человека стали разламывать крышу с дома, разломали трубу и стали выбрасывать ее вещи на улицу.

Такое самоуправство соседей поставило наших работниц в такое положение, что они решительно не знали, что делать… Но это недоразумение кончилось тем, что пришел квартальный надзиратель и повел их в часть, как того требовали все близкие соседи Катерины Васильевны, велел прекратить разборку дома, снести обратно вещи, но, не доходя до части, освободил их от ареста за пять рублей. У части Пелагея Прохоровна распростилась с Катериной Васильевной.