Za darmo

Где лучше?

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Изба рабочих имела большие полати, на которых умещалось до двадцати человек; под ними и около стен стояли широкие скамейки из тонких досок.

В избе было темно, дымно, угарно и сыро; на полу лежала грязь, да и скамейки не отличались особенною чистотою. Придя сюда, рабочие стали ругаться.

– Отчего ты, татарская образина, молчал?

– Моя все сказал. Твой куда язык девал?

– У тебя был лом!

– У тебя лопата. Боялся – собак стрелит!

– Вам бы только ругаться друг с дружкой, а до дела коснись, вы и ни тяп ни ляп. Уж добро мы, бабы, христа ради робим, и денег нам дают меньше вашего, потому уж везде права наши одинаковы. А вы-то, вы-то, мужики!.. – кричала одна женщина.

– Сунься – коли он стрелять хотел.

– Не выстрелил бы, а лиха беда, один бы околел – не важность!

– А если бы в тебя…

– Не беспокойся! В тебя скорее бы попал! Вот уж некого было бы жалеть-то!

Рабочие захохотали.

И здесь рабочие разделялись на партии… Татары, башкиры и часть русских забрали себе полати; на печи опали казаки и бабы, исправлявшие здесь должность кухарок на рабочих, за что ни рабочие, ни доверенный им ничего не платили, так как они и сами ели готовое и имели время работать на приисках, недалеко от избы, за что им и выговорена была плата по пятнадцати копеек; на скамейках спали остальные, которых не пускали ни на полати, ни на печь. В числе этих были две татарки с своими мужьями и двумя парнями-татарчонками, пришедшие сюда недавно, и несколько человек беглых, которых, впрочем, никто, кроме доверенного и приказчика, не спрашивал, кто они такие, но которым часто приводилось брать место с бою; ребята спали на полу, а если было свободно, то и в большой печке.

Эти разнородцы постоянно ссорились друг с другом, смеялись друг над другом, задирали на ссору, высказывая каждый свое умственное и физическое превосходство. Попрекам не было конца, потому что каждый считал другого за вора, мошенника и пройдоху и доказывал это тем, что честный человек не пойдет в работу на прииски. Но какова ни была жизнь в избе, все сходились в нее, каждый ложился на приобретенное им место, и никто не выдавал перед начальством другого, если замечал за ним что-нибудь. Так, если татарин знал, что русский клал между складок лаптей несколько песчинок золота, он никому не говорил об этом, а старался как-нибудь обменить этот лапоть. Если проделка татарину удавалась и об ней узнавали рабочие, то татарина долго грызли русские, преследовали за воровство ругательствами везде, – и наоборот. Но никто не смел объявлять об этом начальству, опасаясь за свою жизнь, потому что здесь суд был короток: ябедник на другой же день оказывался убитым где-нибудь во рву.

Две женщины стали доставать из печи котлы с кислыми капустными щами. Один котел принадлежал христианам, другой – иноверцам, потому что ни те, ни другие не хотели есть вместе, чтобы не опоганить себя.

Начался крик, свалка; рабочие кинулись за чашками, лежащими под печкой. Чашки были грязны. Кто не брал чашки, развязывал узелок с хлебом.

В избе стал подниматься пар от нескольких чашек, которые держали на коленях рабочие.

Пришли женщины со своими чашками и ложками. Опять крик, свалка; женщины голосят пуще мужчин, а у одной пищит на руках грудной ребенок. Женщинам некуда было сесть.

– К чему ты эту куклу-то с собой взяла! – крикнул один рабочий.

Женщина не обратила на него внимания и полезла за щами, но ей уже не досталось щей.

– Дайте хлебнуть христа ради, – просила женщина.

– Што делала?

– Мальчонку кормила… Дайте ложечку…

– Самим мало.

– Погодите же… Припомню же я вам.

– Машка! Иди, дам ложку.

Женщина рванулась в ту сторону, откуда послышалось приглашение.

Молодой рабочий стоял с чашкой у железной печки, то нагибаясь, то приседая, то ворочаясь и закрывая руками чашку для того, чтобы в чашку не загребали ложками.

– Хлебай скорее! – и он присел на пол, не обращая внимания на толкотню.

Женщина с жадностию стала хлебать, не обращая внимания на то, что щи простыли и прокислые. Ребенок пищал.

– У! – произнес мужчина и ударил по голове ребенка ложкой.

– Варвар! не жалко тебе своего-то ребенка! – крикнула женщина, ударив по лицу мужчины кулаком.

– Говорю, расшибу!

– Смей…

– На работу!.. Доверенный идет осматривать, – крикнул приказчик, входя в избу.

– Скажи, не пойдем.

– Братцы! Мне-то разве охота неприятности получать! Ведь он говорит: дери их чем попало…

Рабочие стали ругаться, и немного погодя половина ушла на работу, из другой половины одни легли, жалуясь на нездоровье, другие прикладывали к головам снегу и валились в снег: они угорели.

Добывка руды происходила в это время в трех местах, в логах и в небольшой площади, по обеим сторонам речки Удойки. В логах рабочие копали слой глины параллельно площади, следя за полосой, в которой, по их мнению, должно находиться золото; на площади же копали внутрь. Доверенный осмотрел работы и позвал рабочих к своему дому.

Через час он роздал деньги и велел завтра гулять.

Рабочие, в том числе и женщины, отправились к Костромину.

Это был седой высокий старик. Ему было более ста лет. Он очень рано начал работать в рудниках и с приисками был знаком больше, чем кто-нибудь. Настоящий прииск он уступил теперешнему хозяину за тысячу рублей и выговорил себе право торговать на прииске хлебом, водкой и т. п. В городе у него был сын купец, а здесь с ним жил женатый племянник, который ему помогал торговать. В город он не ездил, потому что, как он говорил, не любил городской жизни и порядков, не любил и сына, который стал совсем другим человеком, отстав от дедовских обычаев. Рабочие любили старика за то, что он забавлял их рассказами. Особенно он любил рассказывать о Пугаче, который чуть-чуть его не повесил на колокольне за то, что он, бывши старостой в единоверческой церкви, держал икону вниз головой в то время, как Пугач прикладывался к ней.

От дома Костромина не было отбою; племянник, племянница и он сам то и дело высовывали руки из окна, спрашивая бумажку. Рабочий подавал бумажку, на которой был записан забор. Костромины, сосчитав долг, писали цифру и объявляли ее в окно.

Костромины не пускали к себе в дом вечером, потому что при свалке ничего бы им не поделать с рабочими. Они уже были научены опытом, что рабочие при получении денег прежде уплаты долгов старались забрать что-нибудь от содержателя лавочки и очень скоро опрастывали даром бочонок с водкой.

Народ между тем с ожесточением толкался перед окнами, ругая друг друга, колотя в спины, не разбирая личностей, потому что каждому хотелось просунуть свою руку с бураком в окно.

– Пива! Водки! Кумыс!.. – кричат рабочие.

– И што это за порядки такие – дверь запирать! Што он за барин! – кричат недовольные Костроминым.

Мало-помалу рабочие были удовлетворены. Каждый, отдавая с запиской долг, просил отпустить ему на столько-то копеек чего-нибудь. Костромины уничтожали старую записку, получая деньги, и, если денег недоставало, говорили:

– Десяти копеек недостает.

– Получай!

– Пиши в долг! – отвечал покупатель.

Через час каждый мужчина нес к избам по разнокалиберному бураку, в котором заключались водка, пиво или кумыс. Кроме бураков, мужчины несли кто калач, кто витушку, кто крендельки, кто кусок мяса, кто несколько огурцов, кто табаку. Женщины несли бураки с пивом и брагой. Вся эта толпа шла до избушек с хохотом, визгом и руганью. И если бы не этот гвалт, то всю эту публику можно было бы сравнить с тою, которая в крещенский сочельник идет домой с крещенскою водою.

Началась попойка в мужской избе под свет сальной свечки, едва освещающей избу. Ребята сидели в кучке у дверей, попивая пиво и водку из своих бураков и покуривая табак.

Невозможно описать тот гам, который происходил здесь. Говорили, кричали все, стараясь каждый похвалить себя и обругать другого чем-нибудь. Теперь здесь не было ни над кем никакого начальства, всяк чувствовал себя свободным человеком, не боясь никого. Все пьющие казались веселыми, и тех, которые казались скучными и которые отказывались принимать участие в попойке, заставляли пить силой.

– Ты што сидишь-то? О чем ты такую думу задумал?

– Лей на него! Лей в него – Костромин ответит!

– Не могу, братцы! – говорил больной.

– Слышите! Вытащимте его вон. Он худое замышляет!

И больной поневоле должен был пить.

У доверенного тоже происходил пир, но он сказал Горюнову и Ульянову, чтобы они отправлялись в избу к рабочим, так как он назначает их в работы наравне с прочими, и выдал им вперед по пятидесяти копеек.

Когда Горюнов и Ульянов пришли в избу, в ней было ужасно накурено махоркой; свет едва мерцал, рабочие – мужчины, женщины и ребята – пели разные песни, кричали, наигрывали на балалайках и гармониках и плясали.

– Штейгерскую! – Татарскую! – Кержацкую! – кричал народ во все горло.

Вдруг один запел:

 
Во Шадринском во селенье
Живут люди-староверы,
С давних уже лет…
 

Все подхватили последний стих и продолжали во все горло:

 
Они пастыря не знают,
Сами требы исправляют
Во всем Шартоше (bis).
Вот родятся, умирают
И усопших отпевают
Сами без попа (bis).
Вдруг является причетник,
Называется священник
Старообрядческой (bis).
Не спросив его письма –
Недовольно ведь ума! -
Приняли его (bis).
Не спросив его природу,
Лишь бы был долгобородый,
Тот у них и поп (bis).
Отвели попу квартиру,
Пребогату и не сыру…
Стал поп поживать (bis).
Ни об чем их поп не тужит;
Во часовне у них служит,
Как должно попу (bis).
Его слишком принимают;
Что попросит, награждают -
Все ему дают (bis).
Еще сведало начальство
Про попово постоянство –
Взяли попа в суд (bis).
Вот судить попа не можно,
Посадить-то его должно
В келью, за замок (bis).
Поп по лестовке спасался,
С кержачками жить ласкался…
Ты с ними простись (bis).
Они все про то узнали
И не много толковали –
Прогнали его (bis).
Мы теперь тебе не други:
У тебя есть новы слуги,
Ходят за тобой (bis).
Комедьянты все, при лентах,
Все лакеи в позументах,
Стерегут тебя (bis).
За серебряны монеты
Сокуют тебе браслеты
На ручки твои (bis).
 

Во время этой песни четыре раскольника, с стриженными напереди чубами, вышли на улицу.

 

– Што, братцы? – проговорил Ульянов.

– Всегда так!.. От пьяных покою нет. А ничего не сделаешь, потому как запретить? Все же по крайней мере свои. А вот как татары заталамкают – хоть вон беги.

Шесть человек вышли из избы и увели Горюнова и Ульянова в избу.

– Угощай же!.. Вы с доверенным приехали! – кричали со всех сторон.

Отговариваться нельзя было, и Горюнов с Ульяновым послали двоих рабочих по общему совету за водкой и пивом.

Началось опять пьянство с песнями и пляской. Горюнова и Ульянова приняли в товарищи, предоставив им самим выбирать место в избе для себя. Несколько человек уже ложилось спать, женщины, одна за другой, уходили.

– Татара-то! Татара-то! – прокричала одна женщина, восторженно вбегая в избу.

– Што? – спросило несколько голосов.

– Кобылу доверенного жарят.

Рабочие вышли из избы; недалеко от дома горел большой костер, и оттуда слышались татарские песни и пляски.

В воздухе пахло нехорошо.

Рабочие долго удивлялись над проделкою татар. Каждый из пришедших давно уже не едал мяса, и каждому хотелось попробовать кобылятины, несмотря на отвращение в трезвом виде к этому кушанью, но обладатели кобылы не давали.

– Мы вам не мешаем, вы нам не мешай! – говорили магометане, засовывая в рот большие куски мяса и с наслаждением чмокая губами.

Русские стали приставать; магометане подсмеиваются.

– Вы с нами не хотите знаться, и мы не хотим с вами.

– Собаки! Разве мы не делимся с вами!

– Много вы делитесь. Не вы добыли кобылу. Купите?

– Поделимтесь, – сказал казак.

– Што дадите?

– Водки хотите?

Магометане заговорили между собою. Одни говорили, что водку пить грешно, другие говорили, что они живут в таком месте, где водку пить можно: коли русским кобылу есть можно, и нам водку пить можно.

– Давай! – кричали татары.

– Садись, бабы, с нами, – лебезили около баб башкиры.

Бабы, опьяневшие от водки и желавшие перекусить горячего мяса, не противились. Русские начали ругаться.

– Што кричать! К нам же пришли кобылу ашать! – дразнили русских татары.

– Што, взяли!!. Небось коровы не утащите! – дразнили, с своей стороны, женщины, входя в кружок иноверцев.

Появилась водка, начались пляски, песни – и долго-долго за полночь раздавались на приисках эти отчаянные песни, уносимые далеко по направлению ветра.

В мужскую избу возвратились немногие.

Горюнов и Ульянов легли на скамейку и долго не могли уснуть. Раскольники, не принимавшие участия в оргиях, говорили им, что прииски сначала были богаты золотом, а теперь с каждым днем золота становится меньше, так что эти прииски надо бы давно бросить, а начать в другом месте. О здешней жизни они говорили, что она хороша только понаслышке. «Вы видели, – говорил один из них, – как рабочие справляют получение заработка. А все оттого, что рабочим платят не каждые сутки, а когда случаются у доверенного деньги. Получивши деньги, рабочие не знают, что с ними делать, а отдать их на сбережение некому. Вот они и пьянствуют, закупая провизию у Костромина, который их надувает не хуже городского торгаша, а самое ближнее село, откуда бы можно было получать провизию, находится в пятидесяти верстах. Истративши в два-три дня деньги, рабочие берут в долг хлеб и водку, мясо же у Костромина не всегда бывает».

– Обожглись, верно, мы, Терентий Иваныч, – сказал Ульянов.

– Посмотрим, – отвечал Горюнов, думая о том, как бы ему понравиться и доверенному, и рабочим.

XVI. Горюнов действует заодно с практическими людьми

«Нет, так жить нельзя! – думал Горюнов, лежа утром на скамье: – если я все так буду только глазами хлопать, я и здесь ничего не приобрету. В заводе мне нельзя было ничего добиться, потому что там меня все знали, я ничем себя не мог заявить перед начальством. Здесь дело другое. Здесь я могу выиграть… Стану я служить и начальству, и рабочим…»

И Горюнов задумал сделаться казаком сперва, потом расположить в свою пользу рабочих прибаутками, кротостью и простоватостью, ласкать ребят для того, чтобы они его любили и сообщали все, что они знают о приисках… А по его мнению, ребятам должны быть больше известны места золотого песку, так как они летом шляются по лесам. Не мешает также подделаться к какой-нибудь бабе, сойтись хорошенько с Костроминым и найти товарища из раскольников, которые говорят, что эти прииски нужно бросить, – стало быть, они знают другие места.

Утром Горюнов отправился к доверенному. Доверенный, приказчик и ревизор играли в стуколку, записывая выигрыши и проигрыши на бумаге. На другом столе стояла водка и жареные пельмени.

– Ты што? – спросил доверенный охриплым голосом Горюнова.

– Да наведаться пришел. В избе-то нечего делать… А вы не слыхали, что с кобылой?

– Ну? – спросил в испуге доверенный.

– Ее съели.

– Как? – доверенный вскочил; остальные захохотали.

– Так. Вчера ваш казак ее заколол.

– Отчего ж ты не сказал мне?

– Я только сегодня узнал.

Начальство перестало играть. Все отправились сперва в кухню, но там никого не было; в конюшне действительно не оказалось кобылы.

Приказчик и ревизор усердно хохотали над Кирпичниковым, который злился и доказывал, что ему за кобылу давали семьдесят рублей, да он не продал ее.

– Што же ты теперь делать станешь? – спрашивали Кирпичникова его приятели.

– Да што делать-то станешь? Теперь все пьяны, сегодня остальные деньги пропьют. Пойти теперь к ним – на клочки растерзают, потому народ всякий… Но я им покажу, какова кобыла! Я их проморю.

– Смотри, чтобы другую не съели.

– Нет уж, дудки. Вам што… Хочешь быть казаком и состоять при мне? – спросил вдруг Кирпичников Горюнова.

– Если жалованья…

– Жалованья я тебе дам шесть целковых в месяц на всем готовом. Ну, да кроме того, ты будешь пользоваться доходами от рабочих, так что тебе придется получать в месяц рублей двадцать пять. Только смотри, держи ухо востро… Я знаю, што эти проклятые татаришки и башкиры только вид делали, что они усердно исполняют свою службу, а я думаю, они немало накопили денег и золота. А твоя обязанность будет состоять в том, что ты одну неделю будешь спать и находиться с рабочими, а другую – у меня… А теперь призови ко мне девок.

Горюнов стоял улыбаясь.

– Што? смешно? Поди к бабам в баню и скажи: доверенный, мол, зовет… Да потом скажи… Ну, да уж я сам скажу…

О первом времени должности Горюнова и Ульянова, которого Кирпичников сделал тоже казаком, говорить много нечего. Башкиры и татары сильно их невзлюбили, бунтовали товарищей и даже в драке вышибли левый глаз Горюнову, вследствие чего доверенный должен был отобрать нагайки и винтовки от татар и заменить татар русскими.

Все русские обрадовались тому, что они выжили инородцев, а если теперь и остались черемисы, то они были и прежде очень смирны. Но больше всех радовался Терентий Иваныч, который своею добротою уже начинал привлекать к себе рабочих, работая с ними заодно на промыслах и забавляя их какими-нибудь смешными рассказами. Несмотря на то, что рабочих было меньше против прежнего наполовину, работы все-таки не хватало на всех, так что иногда нескольким человекам вовсе нечего было делать, потому что в действии были только две промывальни, и раскопка земли производилась в одном месте, так как в остальных золота не находили и их бросили. Но и в этих промывальнях очень мало промывалось золота. Доверенный сердился, распекал казаков за то, что они даром получают деньги и действуют с рабочими заодно. Он никак не хотел верить тому, что золота мало. А зима между тем свирепствовала, рабочие голодали и ежедневно осаждали избу доверенного, прося денег. Горюнов видел, что дело плохо, и говорил об этом Кирпичникову, но тот хотел взять строгостью, хотя от этого дело не поправилось: рабочие, в том числе и женщины, разошлись; с ними ушел и Ульянов. На прииске осталось только двое рабочих, Иванишев и Анучкин, и два брата Глумовы, из коих первые чего-то выжидали, а последним некуда было деваться, потому что их дядя, с которым они пришли на прииски, был кем-то убит прошлою осенью. Горюнов обласкал ребят и поместил даже жить с собой в кухне доверенного, где он уже имел приятельницу, тридцатипятилетнюю женщину Офимью Голдобину, которая и прежде стряпала здесь на начальство.

Доверенный очень запечалился и не знал, что ему делать.

Чиновник уехал сдавать золото, уехал и приказчик разыскивать рабочих. Но дня через три после их отъезда – ночью уехал и доверенный с Иванишевым.

Запечалились и остальные, потому что доверенный забрал все свои бумаги и все вещи и ничего не сказал Горюнову.

– Бросили! Экая оказия… – горевал Горюнов.

– Зато теперь мы поживем… Давайте сами промывать золото! – сказала неожиданно Офимья.

– Будь ты проклятая, чуча!.. Где мы его возьмем? – сказал Анучкин.

– Полно-ко, батюшко!.. Будто я не знаю, што у тебя на уме…

– Ну, коли знаешь, так молчи. Однако где же это ты нашла такое золото?

– Как где – а вверх по речке!

Анучкин побледнел.

– Што, небось, отгадала… Я, брат, все знаю, как ты оттуда по ночам руду носишь мешками на промывальни.

– Ну уж, молчи, пожалуйста.

– Небось, один хочешь все себе забрать?

Хлеба у них было еще недели на две; Костромины сбирались уезжать, но Анучкин их отговаривал тем, что надо подождать лета, авось прииск перейдет в другие руки, – и объявил, что он знает, где есть руда, и руда богатая, только нужно достать лошадей и телеги.

На другой день явилось на прииске шесть крестьян с шестью телегами. На общем совете было решено, чтобы золото делить поровну между Костроминым, Офимьею, Горюновым и Анучкиным, как главными руководителями этого дела, с тем, что они должны об этом молчать и хранить золото в секрете; остальным назначена была плата: при хорошей вымывке по пятидесяти копеек, а при плохой – по двадцати пяти копеек в сутки. За работу принялись все: Костромины, Офимья с Горюновым, Анучкиным и Глумовыми. Одни из них копали и возили руду в пошевнях к ближней промывальне. Каждый отдыхал не больше двух часов в сутки; о пище заботились тоже мало. Руда была действительно богатая, так что в первые дни намывали золота до десяти золотников, а на второй неделе в каждые сутки получалось не менее четверти фунта. На третьей неделе наши рабочие захотели отдохнуть и разделить между собою без спору золото. На долю Терентия Иваныча пришлось четверть фунта. Костромин уговорил своих товарищей свезти золото на хранение к своему приятелю, живущему в двадцати верстах от приисков, старцу Якову.

Старец Яков жил в таком месте, что летом добраться до него мог только человек, знающий одну тропинку. Он жил в небольшом домике с двумя сыновьями, которые работали на разных приисках летом, а зимою приходили к нему. Дом был окружен густым сосновым лесом; этот лес, со своей стороны, был окружен очень топким болотом. Поэтому к обиталищу Якова были положены в одном месте в траве жердочки, по которым мог ходить только человек привычный, понимающий, что такое равновесие, потому что в эту тину уходила целая сажень, если не больше. В ветер по этой импровизированной дороге никто не решался идти, потому что держаться приходилось только за тонкий камыш. Весною вся эта местность, верст на пятнадцать ширины, заливалась водой, и среди ее красовалось несколько островков. К этому времени Яков и его сыновья запасались на весь год мукою, приплавляя ее в лодке, и в это же время Яков ездил к одному богатому городскому купцу, тоже раскольнику, которому и сбывал золото. Впрочем, Яков не постоянно сидел в своем гнезде. У него много было дела и зимой и летом, но зимой его труднее было застать дома, потому что тогда он больше всего опасался облавы. Летом он знал, что до него невозможно добраться; зимой же на его гнездо могли набежать беглые и разболтать о нем. Кроме же беглых, в эту местность, по его соображению, попасть было некому, так как кругом жили раскольники, и только разве могли зайти сюда еще землемеры, или межевщики, но и от них пока бог миловал. Яков был известен на большом пространстве; Яков держал, так сказать, на помочах раскольников; без Якова ни один раскольник не смел заявить о каком-нибудь открытом им месте золотого песку, – в противном случае с таким человеком разговаривать недолго. Яков заботился о том, чтобы раскольники были сыты, и если уж им было плохо, то он разрешал объявить о таком-то месте человеку набольшему, но ничего не смыслящему в приисковом деле, и этого человека указывал сам, так как он имел от своих большие сведения о всем, что главнейшим образом творится в государстве. Яков был известен и начальству, которому давно хотелось словить его; оно подозревало Якова в делании фальшивых денег, фальшивых серебряных и золотых монет, приписывало ему грабежи и убийства, хотя он во всем этом нисколько не был виноват; полиции вступали одна с другою в полемику из-за него, но Яков свободно жил в своем гнезде, гостил там, где ему было хорошо, и являлся на приисках. Якова любили все те, кто имел с ним дело, считали его за добрейшего человека и берегли его.

 

Зимой постоянных дорог к Якову не было проложено, потому что те, которые знали его, ходили к нему на лыжах, чтобы не оставалось следа. Лошади оставлялись на привязи в лесу под чьим-нибудь присмотром, недалеко от узенькой дорожки, проложенной дроворубами.

Костромин сказал Горюнову и Анучкину, что он пойдет один для переговоров с Яковом.

– Хорошо еще, согласится он видеть вас. Ведь в вашу душу не залезешь, – говорил он строго.

– Пожалуй, Дорофей Леонтьич… Мы понимаем, – говорил Анучкин.

– Тебя-то возьму, пожалуй, а ты, Терентий, подожди… Ты, пожалуй, дай мне на всякий случай золото-то.

Терентий Иваныч задумался: «А если они меня обманут?»

– Неужели ты думаешь, што мы с худым намерением взяли тебя с собой?.. Умеешь ли ты на лыжах-то ходить?

– Умею.

– Однако нам нельзя покинуть лошадь… Так как?

Горюнов отдал золото. Костромин и Анучкин ушли… Скоро Горюнов потерял их из вида и, как ни заглядывал во все стороны, заходя в лес, не мог отыскать их.

Избушка Якова была бревенчатая, с двумя окнами, выходящими на юг и запад. В углу, против южного окна, была большая печь с лежанкою. На стенах, между окон, были наставлены один на другой медные образа. При входе Костромина с Анучкиным Яков, высокий худощавый старик, с черными волосами и бородой, в скуфейке и черном кафтане, опоясанном бечевкой, сидя на скамье, разговаривал с двумя раскольниками, ушедшими недавно с Удойкинских приисков.

– Иссякли?! – сказал, улыбаясь, Яков после обычных обрядностей.

– Бог не без милости, – проговорил Костромин.

– Благодарение богу. Надежный ли там караульник-то?

– Кто его знает… Мы с ним работали, так он нам нравится… Впрочем, я его взял для того, чтобы он не убежал и не объявил… А ведь мы намыли немало, с помощью божиею… Ну, а отсюда он не уйдет. Там в бураке пиво. Мы его смешали с табаком для крепости.

– Ну, так как же ты, Дорофей, думаешь?

– Да вот Тарасу Трифонычу Анучкину теперь очередь.

– Я давно знаю об этом месте, и другое у меня есть на примете… А дело наше такое, того и жди, чтобы не наехали… Только навряд ли и там будет много золота, потому доверенный, известно, в этом деле не смыслит. Столбы наставят, начнут рыть канавы, настроят изб и промывальни там, где не следует… Неужели я стану указывать!

– А если тебя сделают доверенным? Полно-ко морочить старых людей! Давно тебе, как видно, хочется в начальство попасть, да воли нет… Охо-хо!.. Замечаю я, нет нынче в людях той крепости, как в прежние годы; ненадежны стали нонешние люди. Отчего прежде об этом крае и разговору не было? Отчего нынче здесь уже до сотни приисков разработывается?

– Но ведь все почти брошены, хоть и в них есть золото.

– Нет, ты мне скажи, отчего прежде-то об здешнем крае не было и речи? Все считали здешние места за самые негодные… Оттого, что жадность человека такова: ты ему дай щей, он захочет каши; ты ему рубль, он просит два… Обычаи городские стали нравиться, водка стала лучше браги; мало одной жены, по две завели… Поневоле жадность явится.

– Пожил бы ты в мире! – сказал недовольно Анучкин.

– Слава богу, сорок лет выжил, – это мне не укор, да и я не про тебя говорю. Ты беглый, тебе едва ли ловко в город-то явиться!

– Я на Дорофея полагаюсь. Пусть он будет доверенным.

– Избави бог! Пусть лучше внук мой будет.

– Делайте, как знаете. А все бы обождать не мешало, потому что теперь многие из господ поостыли… ха-ха! Смешно мне, право, на этих людей: заслышали они, што есть в здешнем краю золото, и думают, что его можно лопатами грести. Что ж? Подождите немного; может, какой-нибудь денежный барин и решится доверить, Костромин, твоему сыну, ну, а ты, Тарас, помогай, да больше о своих старайся; делай так, штобы и тебе было хорошо, и барину, в нам.

Скоро гости расстались с хозяином, который дал за золото денег и обещался известить, когда пронюхает про простоватого, но денежного барина.

– Я ужо сына своего, Никифора, пошлю по весне разведать, и если он узнает, то предложит барину так: скажет, что он пошлет ему и мужика, который знает место, и доверенного. Ну, разумеется, объяснит все, как следует, и Тарасу нечего будет бояться, потому богатство милее порядков: и беглого с почетом принимают, где нужно.

С ними вышли и другие два раскольника, которые обещались хранить в секрете совет Якова, с тем условием, чтобы им плата производилась больше других и у них не отнимали бы золото.

Костромин дал Терентию Иванычу двадцатипятирублевую бумажку. Терентий Иваныч посмотрел на свет бумажку, тщательно ощупал ее и, по-видимому, не решался брать.

– Думает, фальшивая! Ошибаешься, друг. Яков этими вещами не занимается, – голову могу положить на отсечение, вот што.

– Нет… мало…

Костромин захохотал. Товарищи торопили Костромина ехать.

– Ты знаешь ли толк-то в деньгах? – спросил вдруг Костромин Горюнова.

– Не ты один… – начал Горюнов; но Костромин опять захохотал.

– Говорил бы, слава богу, што и это дали! В своем заводе тебе и во сне не приснились бы такие деньги, – говорил Анучкин, садясь в пошевни, в которых уже сидели остальные. Костромин стегнул лошадь.

– Дорофей Леонтьич!.. Подожди меня-то, – сказал Горюнов, догоняя лошадь.

– Нет, мы тебя не возьмем! Ты недоволен…

– Што делать… я ничего…

– Иди куда хошь, а ты нам не товарищ.

Целый час Горюнов шел за пошевнями, упрашивая, чтобы его взяли, говоря, что он доволен всем; целый час Костромин и его товарищи не хотели брать его с собой, советуя ему идти туда, где лучше и где больше дают денег.

Но все-таки, проехавши верст пять, они посадили его, взяв с него клятву, чтобы он молчал об этой поездке и не выдавал их начальству.

Теперь у Горюнова исчезли все мечты о забрании в свои руки прииска. Он ясно понимал, что попал в ежовые рукавицы и должен будет работать на тех же, которых он считал своими товарищами и в руках которых находились прииски; эти люди знают приисковое дело, в сбыте золота не затрудняются, да и по прекращении работ найдут поддержку, как вот и эти двое раскольников, ушедшие с приисков назад тому месяц. Они и рабочих найдут, потому что в окрестности все жители знают их… А он, пришлец, мечтал… «Да, нелегко, Тереха, деньги достают и на золотых приисках. Уж, кажется, ничего нет дороже золота, а и тут золото ни во что мне поставили. И как я надеялся, што на золотых непременно накоплю большой капитал и умру я не в бедности, а дело-то выходит, што здесь еще, пожалуй, хуже: того и бойся, што или убьют тебя, или ты поробишь-поробишь – да с тем же и уйдешь, с чем пришел».

Но где же лучше? – спрашивал себя Терентий Иваныч. Что скажут ему его приятели, родные, когда он воротится к ним и когда ему нечем будет похвастаться… Ведь и сам Терентий Иваныч видал у беглых мастеровых золото, и Короваев с ним нередко ездил в город с золотом. «Не надо было мне отдавать золото Костромину; надо бы мне было спрятать его, а потом и я бы привез золото в город», – подумал было он, но потом ему представились все опасности, каким подвергают себя на каждом шагу рабочие вне приисков, имея у себя золото, и то, как им дешево платят за него ловкие люди…

Что же делать? Неужели идти назад? Но куда идти с этими двадцатью пятью рублями, которые, может быть, еще и не деньги, а просто фальшивая бумажка? Да опять и то надо подумать: ведь он только что начал жизнь на приисках! Люди живут на приисках десятки лет, и все-таки не тянет их в другие места… А Костромин еще берет его к себе в компанию.

Все эти размышления убедили его, что ему надо пожить и потерпеть на приисках: «Авось, может быть, бог и поможет мне выйти из бедности в люди».

Костромин с товарищами застал на приисках земскую полицию, несколько человек их прежних рабочих, в числе которых был и Ульянов, приказчика, Иванишева и какого-то пожилого низенького человека в енотовом тулупе. Они бродили около речки и около ископанной недавно Костроминым местности. Несколько новых рабочих с крестьянами, работавшими с Костроминым, тесали бревна, копали землю и в разных местах ставили столбы. Какой-то господин в легком пальто что-то чертил на бумаге.