Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава четвертая

1

«Зис» легко, словно облако, оторвался от парадного подъезда пятиэтажного дома и бесшумно, точно боясь потревожить утреннюю дрему города, понесся асфальтированной улицей, взяв направление на север.

Аким Морев, сидя рядом с Астафьевым, посмотрел на его посвежевшее лицо и спросил:

– Удалось поспать, Иван Яковлевич?

– Я сплю, как чабан: где угодно, на чем угодно. Склонил голову – и храпака. Не потревожил вас руладой?

– Рулады не было, но почвакивал вкусно.

– Наверное, во сне пил чай с курагой, как в детстве, – смеясь, пояснил Астафьев.

– Сны запоминаете?

– Нет: крепкий сон вычеркивает из памяти сны.

А секретарь обкома так и не сомкнул глаз.

Вчера, часов в одиннадцать ночи, пригласив Астафьева в свою пустующую квартиру и по-холостяцки угостив его чаем с бутербродами, он провел его на половину, официально занимаемую академиком Иваном Евдокимовичем Бахаревым. Астафьев, как только прилег на диван, так и «зачвакал», что Аким Морев слышал из своей комнаты, а издавал ли он потом рулады, или нет, это до Акима Морева уже не доходило: он как-то на время оглох ко всему, что не касалось его внутренней боли.

Ему казалось, что область трещит, как ветхий корабль в бурю на море, чего, возможно, мог еще не слышать рядовой пассажир, но зато уже не только слышит, но и ясно предвидит опасность опытный капитан.

«Можете потерять доверие Центрального Комитета партии», – сказал Акиму Мореву Моргунов.

Потерять доверие Центрального Комитета – значит не только низко пасть, но и дать возможность распоясаться противникам: обрушить на тебя все, что взбредет им в голову, вплоть до лжи и клеветы. А противников у Акима Морева уже немало. Чего стоит один секретарь горкома Гаврил Гаврилович Сухожилин! Случись беда, и Сухожилин поднимется, даже талант проявится… Друзья – и те расколются: одни метнутся к Сухожилину, другие при встрече будут украдкой сочувствовать, а за глаза говорить:

– Был князь, превратился в грязь.

И Акимом Моревым стала овладевать тревога. А не поспешил ли он, дав согласие стать первым секретарем обкома? Не лучше ли было задержаться где-либо «пониже»? Ведь он не из тех, кто при назначении на тот или иной руководящий пост рассуждает: «А какую выгоду сие мне даст? Будет ли у меня в личном пользовании машина и какая? Смогу ли “нацарапать” себе на дачку?» Нет. Аким Морев был человеком другого склада: стремился во всю меру сил проявить свое дарование общественного деятеля, как проявляют свои дарования рабочие, колхозники, ученые, писатели. Такое проявление было основой основ его личной жизни. Отними у него эту возможность – и он сник. Но, может быть, для проявления своих дарований он взял слишком большую площадку – область, да еще самую трудную в Поволжье? Ведь здесь уже перебывало семь секретарей обкома… и почти все «погорели». Не «погорит» ли и он, Аким Морев? И что следует предпринять, чтобы не «погореть»?

Встать в позу Опарина и с веселой улыбкой уверять: «Все уладится само собой» – глупо. Начать обвинять обкомовских работников в том, что они «откололись от ленинизма», как это делает Сухожилин, – вреднейшая трескотня.

– Так что же… что же предпринять? – шептал он, глядя через открытое окно в темное звездное, с глубокими провалами небо, и вдруг вспомнил слова, сказанные Иваном Евдокимовичем Бахаревым в то время, когда Аким Морев еще колебался, давать или не давать согласие на то, чтобы стать первым секретарем обкома:

– Уж очень местечко-то жгучее, Аким Петрович. Впрочем, вы совладаете: все данные при вас.

Тогда Аким Морев обратил внимание на «все данные при вас», а вот теперь остро всплыли слова «уж очень местечко-то жгучее».

– Да. Жгучее, – снова прошептал он, не отрывая взгляда от темного звездного неба.

С такими мыслями он и просидел всю ночь, пока Астафьев сладко «почвакивал» в соседней комнате.

А сейчас, когда машина оставила город и по обе стороны дороги расхлестнулись зеленеющие хлеба, он неожиданно пришел к утешительному выводу: «Зачем я так терзаюсь? Посевную площадь мы в этом году расширили и вид у хлебов, смотрю, хороший. Ругают в печати? Бывает. Уходят люди из колхоза? Вот мы с Астафьевым и вскроем причины этого и устраним угрозу… Мы с Астафьевым…»

Одним словом, успокоительных доводов появилось столько, что секретарь обкома облегченно вздохнул и даже подумал: «Зря я, пожалуй, поскакал в северные районы. Надо бы на юг – к Елене. В самом деле, почему мне не уладить сначала личные дела?.. Нет! Не следует об этом сейчас думать».

Но хотя он настрого приказал себе: «Не следует об этом думать», – всю дорогу, сидя в машине рядом с Астафьевым, задавая тому вопросы о сне и снах, глядя на новые, в дреме, дома, на молодо зеленеющие хлеба и на игру лучей восходящего солнца, во всем видел ее, Елену.

А Астафьев напряжен: рядом с ним сидит первый секретарь обкома, пригласивший его по весьма серьезному делу – вскрыть источники бед в колхозах. Одно неосторожное слово может все испортить, опрокинуть, как неуклюжий человек иногда ногой опрокидывает таз с кипятком: если не других, то себя ошпарит. Астафьев был уверен, что знает «источники бед». Они, эти источники, однажды прорвались и в Нижнедонском районе, которым вот уже больше двадцати лет руководит Астафьев. Как раз об этом он и хотел откровенно поговорить с секретарем обкома. А тот: как спалось, не видел ли сон? И, вишь ты, смотрит по сторонам и чему-то радуется. Может, самому начать? И, прицепившись к словам Акима Морева, сказанным вчера в обкоме, Астафьев заговорил:

– Так, значит, Аким Петрович, хватка? Да еще мертвая?

– Да. Хватка, – с некоторой заминкой ответил Аким Морев.

Странно: там, в обкомовском кабинете, он чувствовал свое превосходство над Астафьевым, а вот теперь, когда они вплотную собираются разобраться в сельском хозяйстве, у секретаря обкома появилась робость, а у секретаря Нижнедонского райкома в голосе слышится превосходство.

– Разные они бывают, хватки, – и вдруг высокий лоб Астафьева покраснел: признак – Астафьев злится. – Одна мертвая хватка терзает новое, молодое, другая, в поддержку новому, молодому, душит старое.

Аким Морев подметил, что все передовые агрономы, в том числе и академик Бахарев, помешаны на чем-то своем. И чтобы выяснить, на чем помешан Астафьев, сказал:

– Хватки, конечно, разные бывают. Вот вы, например, больше двадцати лет внедряете на полях травопольную систему земледелия, а академик наш, слыхал я, всю жизнь защищавший эту систему, ныне против. Нам, партийным работникам, и туго: за какую же хватку уцепиться?

– Порою человеком владеет идея, а надо, чтобы он владел ею, – ответил общеизвестной истиной Астафьев, вероятно, не желая обижать своего учителя академика Бахарева.

– Это не тот топор, которым можно разрубить узел, – заметил Аким Морев.

Тогда Астафьев сказал более напористо:

– В ряде областей многие колхозы влачат жалкое существование.

– Об этом сказано в постановлении Пленума ЦК.

– Да. Но там не подчеркнуто, что в колхозе, который влачит жалкое существование, назревает государственная катастрофа.

Аким Морев намеревался было оборвать Астафьева за столь, как казалось ему, преувеличенное и неправдоподобное суждение, но вовремя сдержался, понимая, что если он сразу же оборвет секретаря Нижнедонского райкома, тот может замкнуться, и потому мягко возразил:

– Ну, вы уж очень, Иван Яковлевич… «Катастрофа», да еще «государственная»! Шуточки!

– Что ж, вы хотели заглянуть в колхоз «Партизан»? Давайте заедем, – предложил Астафьев, досадуя на секретаря обкома за то, что тот не видит, как казалось ему, истинного положения дел.

2

Северная часть области отличалась от южной не только черноземами, но и более густым населением, поэтому и районы здесь выглядели не так пустынно, как южные, где от одного районного пункта до другого километров пятьдесят, а то и все сто.

Аким Морев за семь месяцев работы в Приволжской области еще не успел побывать в северных районах и сейчас внимательно всматривался в поля, окутанные майской зеленью: всюду густели яровые, озимые, благодатно подкормленные только что прошедшими обильными дождями, и наливались соками травы, а небо было до того чистое и синее, что напоминало глаза ребенка.

Под таким детской синевы небом через каждые десять – пятнадцать километров село или деревня. Там, где несколько лет назад прокатился огненный вал войны, селения выглядят убого: редко видны хатенки, в большинстве землянки, чаще без окон, похожие на деревенские подвалы, да и те почти наполовину покинуты – заколочены. Северней же, за линией огня минувшей войны, села и деревни крупнее, улицы застроены избами, шатровыми из кирпича домами, магазинами, школами. Но и здесь в улицах много пустых мест: видны остатки труб, осевшие сараи, и все уже заросло травой. А на уцелевших хатах – ни одной новой крыши, ни одного нового крылечка, не говоря уже о палисадниках.

– Как много домов покинуто, и ни одного свежего пятна! Понятно: весь лес идет на восстановление Приволжска и на строительство гидроузла, заводов, фабрик, – невольно смягчая положение, проговорил Аким Морев.

Астафьев сказал:

– Человек умрет, и доски на гроб не достать… А вы говорите: «ничего».

– «Ничего» я не говорил и не говорю, – возразил Аким Морев, уже раздражаясь упрямой настойчивостью Астафьева.

– В «Партизан» направо, Иван Петрович, – подсказал шоферу Астафьев, все больше и больше убеждаясь, что Аким Морев – «слепыш», как те приезжие, кого в народе называют «стрекачами»: стрекочут, будто кузнечики…

…Правление колхоза «Партизан» разместилось в шатровом доме с обвалившимися завалинками и покосившимися воротами: верный признак, что у хозяина ни стыда ни совести.

В комнате, отделенной от другой дощатой перегородкой, Аким Морев и Астафьев застали председателя колхоза Ивашечкина, человека еще молодого, потерявшего левую руку в годы Отечественной войны, председателя сельсовета Гаранина, мужчину высокого роста, с лицом, покрытым сплошными морщинами, словно сушеная груша, и бухгалтера Семина, желтоватого, толстого… точно барабан в оркестре.

 

Узнав о том, кто к ним заехал, все трое сразу же стали жаловаться:

– Колхозники губы надули.

– Переселенцы из Орловской области собираются восвояси.

– Коровы мало молока дают.

– Значит, плохо работают колхозники? – сочувственно спросил Аким Морев, веря жалобам руководителей колхоза и желая во что бы то ни стало помочь им.

– Сладкого пирога требуют… и больше ничего, – подтвердил предсельсовета Гаранин и покосился на секретаря обкома.

– А вы довели до их сознания решение весеннего Пленума Центрального Комитета партии? – задал вопрос Морев председателю колхоза Ивашечкину.

Ивашечкин встрепенулся, глянул на Гаранина, как бы спрашивая, так ли, дескать, линию гну, и сказал:

– На пленуме райкома проработали, на собрании коммунистов проработали, – и показал на себя, Гаранина и Семина. – Затем призыв на общем собрании колхозников произвели.

– А они одно орут: «Давай белого пирога!» Досконально! – напористо выкрикнул Гаранин.

– Вишь ты, какие они у вас, – заговорил Астафьев, брезгливо улыбаясь. – Может, пригласите хотя бы одну доярку? По вашему усмотрению, – добавил он, видя, как губы у Ивашечкина задрожали: знал Ивашечкин, что любая доярка прояснит гостям «суть дела».

Вскоре в комнату вошла румянощекая крупная женщина с красными, обветренными руками, какие бывают только у доярок. Не стесняясь, она поздоровалась с Акимом Моревым и, узнав, кто перед ней, произнесла:

– А-а! Приятно видеть. – Затем поздоровалась с Астафьевым и, тоже узнав, кто он, повторила: – А, приятно видеть!

Говорила она бойко, разумно, рассказала о том, какой породы у нее коровы, какой характер у каждой, сколько молока дает каждая. А когда Астафьев задал вопрос, как у нее с выполнением плана удоя, она так же бойко ответила, что план выполнила.

– Ну а сколько вы теперь получаете с колхоза за свой труд?

Доярка осеклась, развела руками и, глядя то на Ивашечкина, то на Семина, медленно проговорила:

– А кто ее знает.

Когда Астафьев поблагодарил ее за беседу и доярка покинула комнату, Аким Морев с обидой посмотрел на «тройку», как бы говоря: «Что же это вы? Решили меня надуть? Я к вам с чистым сердцем, а вы?» И тихо проговорил:

– По постановлению Пленума она имеет право получить с колхоза какую-то сумму денег. Ей ничего об этом не известно. А вы уверяете, что разъяснили постановление Пленума, да еще «досконально».

– У нас в кассе денег нет, – решив выручить своих друзей, хрипловатым голосом объявил Семин.

– То есть как же это? Наличных нет?

– И вообще… ходи вверх ногами! – снова выпалил Семин.

– А вы бы взяли в банке кредит. Есть указание на авансирование давать кредит.

– Не дають, – отчеканил Семин.

– Как же так? Неужели вы не понимаете, что материальная заинтересованность – основа основ? – спросил секретарь обкома.

– Понимаем, но не дають, ходи вверх ногами!

– Кто ходи вверх ногами? – недоумевая, опять спросил Аким Морев и подумал: «Кажется, у них тут все вверх ногами».

– Это у него поговорка такая, у нашего буха, – пояснил Гаранин и, поднявшись со стула, уже направился к выходу, как бы говоря этим: «Хватит. Калякали-покалякали и – покой душе давай».

Но секретарь обкома остановил его вопросом:

– Вы сколько на трудодень в прошлом году дали?

Бухгалтер Семин полез в шкаф, достал толстенную книгу, раскрыл ее и долго перелистывал, пыхтя над ней. То ли ждал, что приезжие отвлекутся разговором и забудут о заданном вопросе, то ли хотел показать, что занят очень Серьезным делом. Наконец он подвинул к себе счеты и, сбросив толстеньким пальцем в левую сторону десять шашек, сказал:

– Весной сулили по десять килограммов зерна на трудодень.

– А дали?

– По сто грамм зерна… и арбузов… много чего-то, – ответил Семин, даже не покраснев.

– Сто граммов? Такую норму курице на день дают в хороших колхозах. Что ж, неурожай вас подкосил? – все так же мягко спросил Аким Морев.

– Урожай был великий… да не убрали: просо под снег пошло, и все такое прочее, – ответил Гаранин, помахивая правой рукой, будто что-то рубил.

– А что это «и все такое прочее»?

– Да так… всякое, товарищ секретарь обкома. Стихийное бедствие… и прочее.

– Чем же живут у вас колхозники, ежели на трудодень получили по сто граммов? – задал вопрос Аким Морев, обращаясь к Ивашечкину.

Ивашечкин растерялся. Но тут вступился, будто на таран пошел, предсельсовета Гаранин.

– Да вот так… живут уж! – уверенно сказал он, блеснув глазами.

– Живут ли?

– Не умирают… уповая на будущее, – подчеркнул Гаранин и сердито посмотрел в лицо Акима Морева, как бы говоря этим: «летаете тут – галки».

По выходе из правления колхоза Аким Морев раздумчиво произнес:

– Пока что мрачно, словно в подземелье.

Астафьев, хотя перед этим и решил быть осторожным с секретарем обкома: «А то черт его знает, как он повернет», – не сдержался:

– Теперь видите, какая назревает катастрофа?

Аким Морев, который и без Астафьева видел, в каком положении находится колхоз, сорвался:

– Чего это вы нажимаете, и все на то же место!

– Не я, жизнь нажимает.

– Нет, не жизнь, а вы. Катастрофа? У вас в районе тоже катастрофа?

– Тени даже нет.

– А тут долдоните: «Катастрофа». Здесь, очевидно, разрушают колхозный строй… И то – надо изучить, а не в панику ударившись, пороть горячку.

– Зайдемте к моей крестной, – предложил Астафьев, снова злясь на секретаря обкома: «Беда лезет в глаза, как поднятая бурей мякина, а он… все смягчает… подыскивает эластичные формулировки. Буду осторожней: пусть на него сами факты напирают!»

3

Дом крестной Астафьева, Елизаветы Лукиничны, стоял в центре улицы, на красной стороне. По всему видно, он строился любовными, заботливыми руками: фасад украшен причудливой резьбой, а крыша покрыта железом, перед домом палисадник. И все: толстые бревна, уложенные венцом, и рамы окон, и резьба, и забор палисадника – почернело, а крыша проржавела так, что кажется рыжей. Почти такие же дома тянутся и дальше, но крытые черепицей, которая местами уже провалилась, или побуревшей соломой, а за ними, на второй улице, – подслеповатые землянки, мазанки… Тут и там дома с забитыми окнами, кое-где пустыри, заросшие крапивой, с провалами погребов.

Аким Морев, всматриваясь в улицу, задумчиво произнес:

– Оскудело село-то. Но в этом есть и положительная сторона: люди ушли в город, на строительство заводов, влились в коллектив рабочих. За эти десятилетия у нас в стране рабочий класс увеличился втрое. Конечно, за счет деревни.

– Да-а, – неопределенно протянул Астафьев и почему-то повел его не к крестной, а куда-то в сторону, говоря как бы между прочим: – Мы с вами находимся в верхнем течении реки Иволги. Как и многие здешние речушки, она в половодье буйная, а летом тихая. А вон и «гидра», как зовут ее колхозники.

Они стояли на плотинке, прорванной в середине. И на плотинке и на отводных канавах – на всем лежал налет той покинутости, какая бывает на старых скотных дворах, предназначенных на слом: дамба поросла высокой сухой полынью и крапивой, в гидростанции (под нее, видимо, был приспособлен старый амбар) окна и двери выдраны, а вон кто-то принялся уже и за крышу.

– Что же тут стряслось? – спросил Аким Морев.

– До войны колхозом руководил муж крестной, Афанасий Иванович. Он вместе с колхозниками построил плотину вон там, повыше, и отводные каналы орошали ту долину, что лежит ниже. Выращивали помидоры, капусту, огурцы и даже картошку. Тогда колхоз вошел в число миллионеров, и тогда же появились дома, какие вы только что видели… А там, на второй улице, в землянках – переселенцы из Орловщины… После войны переехали.

– Ну а яснее?

«Э, нет! Хватит: уже раз нарвался. Теперь получай только факты», – подумал Астафьев и с подчеркнутым хладнокровием продолжал:

– С группой колхозников Афанасий Иванович в первый год войны ушел на фронт и погиб под Сталинградом. Ему посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. После Афанасия Ивановича колхозом сначала завладел Гаранин, ныне предсельсовета, потом Ивашечкин… И вот Гаранин, Ивашечкин и бухгалтер Семин решили на этом месте воздвигнуть гидростанцию.

– Вы это не одобряете?

– Одобряю, и весьма. Но какова цель?! – вдруг опять сорвался Астафьев.

– Какова бы ни была цель, но гидростанция принесет пользу колхозу.

– Построенная – да. Но ведь один строит с целью поднять благосостояние колхозников, другой – поживиться самому и попьянствовать. На вывозке навоза не попьянствуешь! А тут гидростанция. Ого! Электрификация социалистического сельского хозяйства! Ого! И областные власти пошли навстречу: отпустили кредит около восьмисот тысяч рублей. Гаранин, Ивашечкин, Семин пригласили строить станцию подобных себе. И «работа» закипела. – Астафьев болезненно улыбнулся. – Впоследствии крестная говорила: «Не поймешь, бывало, где вода льется, где водка». Некоторые запротестовали было, зная, что там, где водка, добра не жди. Гаранин отвечал всем одинаково: «Не подмажешь, не поедешь. Мудрая поговорка! А не нравится, тогда слагаю с себя ответственность. Сама бери бразды правления, а мы в сторонку и оттуда критиковать тебя будем». Одним словом, новая плотина была насыпана, гидростанция воздвигнута и назначен день торжественного открытия. На торжество собрались колхозники – с флагами, комсомольцы – с флагами, пионеры – с флагами, представители соседних колхозов – с флагами, районные власти – с флагами. Гаранин намеревался было уже открыть митинг, как… как плотину прорвало.

Аким Морев еще раз посмотрел на полуразрушенную гидростанцию, на черный зев – прорыв в плотине, на еще свежие, непобуревшие электрические столбы с беленькими чашечками-изоляторами, на прошлогодние заросли полыни, репейника, крапивы, захватившие берега и дно бывшего водоема.

– Акт составили: «стихийное бедствие», – тихо закончил Астафьев. – Секретарь райкома Ростовцев сие принял за чистую монету… и колхоз-миллионер, созданный огромнейшими усилиями народа, рухнул.

Аким Морев перевел взгляд ниже, за плотнику, на долину, которая когда-то орошалась. Там тоже все опустошено, заброшено, предоставлено крапиве, полыни и репейнику.

4

Елизавета Лукинична оказалась дома.

У нее на тощем, испещренном лучистыми морщинами лице бирюзовые глаза, взгляд которых в былые времена, наверное, «разил» парней. Увидев на пороге Астафьева, она засияла и быстро пошла к нему навстречу, говоря:

– Ванюшка! Крестничек! Проходи. И товарища своего зови. Вот радость-то мне! – И, поцеловав три раза Астафьева в губы, пожав руку Акиму Мореву, сразу же захлопотала на кухоньке, гремя самоваром.

Аким Морев осмотрелся.

Внутренний вид домика был еще более неказист, нежели внешний. Здесь деревянные стены тоже почернели, но вдобавок было и пусто: на окнах ни одной занавески, стол, местами изрезанный, не покрыт, вместо табуретов и стульев длинные скамейки. У порога стоптанные опорки от мужских сапог. В углу покрытая дерюгой кровать. Дверь в соседнюю комнату открыта, и через проем виден портрет на стене, вероятно Афанасия Ивановича, – бородатого человека с золотой звездочкой на груди, явно кем-то подрисованной потом… Там же вся стена увешана пучками трав, кореньев.

В памяти Акима Морева возникла плотина, полуразрушенное здание станции, заросшее дно бывшего водоема, оскудение в долине, бегущие во все стороны электрические столбы… а теперь вот эта пустота в доме защитника Родины, Героя Советского Союза, человека, который создал колхоз-миллионер… И у секретаря обкома невольно брызнули слезы, те слезы, что в народе называют «неудержимыми». Он их смахнул, а они снова полились.

– Ветер. Надуло… там, на плотинке, – сказал он и несколько минут сидел молча.

Астафьев глянул на него, подумал: «Оказывается, он не «слепыш»: слезы! Что же, и заревешь! Значит, ему свои мысли доверить можно».

Елизавета Лукинична поставила на стол самовар, чашки, сахарницу с комковым сахаром, затем, стряхнув ладошкой что-то невидимое на столе (стол был чистый), налила гостям довольно жиденького чаю и присела у порога. Отсюда сияющими глазами, в которых почему-то играл смешок, несколько секунд смотрела на Астафьева, потом заговорила:

– Большой уж ты стал. Ох, какой большой, Ванюшка! А я сейчас вспомнила: семь лет мне было, крестному твоему тоже семь. Принесли мы тебя из церкви, а твой отец спрашивает: «Ну, как звать-величать моего сына?» А мы забыли. Не то Василий, не то Петр… и как припустились кум и кума к попу. Прибежали, спрашиваем: «Как парня-то звать?» Ответил: «Иван, Иван Богослов». Ты такой и вышел – проповедник жизни новой, – и горестно вздохнула, обводя стены взглядом.

 

Аким Морев с детских лет знал, что комковый сахар покупают крестьяне потому, что он крепче, не так быстро тает во рту и что с одним маленьким кусочком можно выпить и две, и три чашки чаю. Зная это, он не решился пить внакладку, а отгрыз от куска краешек и стал пить вприкуску.

В это время в дом вошла женщина, что-то шепнула хозяйке и, передав большой ноздрястый ключ, скрылась.

– Что это, крестная? – спросил Астафьев.

– Ключ-то? От сундука. На работу пошла. Хлеб от ребятишек в сундук заперла, а ключ мне: растащут хлеб голодные ребятишки, – ответила Елизавета Лукинична и, чуть подумав, добавила: – Мать, а сердце в комок сжала и хлеб от ребятишек спрятала: иначе все съедят, а завтра зубы на полку. Вот так и живем, крестничек, Иван Богослов, проповедник новой жизни. Ох, Ванюшка, Ванюшка! – проговорила она, видимо не смея выказать внутреннюю боль.

Тогда сказал Аким Морев:

– Плохо живете, Елизавета Лукинична.

– Да уж куда хуже: в пропасть летим.

– Почему перестали садить помидоры, огурцы? Ведь, говорят, выгодно было.

Елизавета Лукинична болезненно улыбнулась.

– Да уж как-то сама собой беда налезла, милый человек, не знаю, как вас звать-величать, – заговорила она так, будто выступала на собрании колхозников: взмахивала правой рукой, кому-то грозя кулаком. – Примерно с консервным заводом договор подмахнули власти наши: рамы парниковые завод нам дал, мы ему за это помидоры, огурцы. Года четыре за рамы работали. Ну, у колхозников руки отвалились: кто за так-то работать будет? Окроме того, власти наши у государства кредит огромный взяли на постройку гидростанции. К чему, зачем станция? Народу не сказали. А ее, плотину-то, прорвало. После этого завод стали звать не «консервным», а «констервным», гидростанцию – «гидрой». – И вдруг она заговорила зло: – Эх, крестник! Сбежала бы я отсюда, как и другие, куда глаза глядят, да дочки держут: надо их до дела довести. Учатся. В городе. Хорошие они у меня, работящие. На каникулы летние приедут – в колхозе работают, а кроме этого, травы, коренья собирают. Вон, видишь, на стене? Аптекарю одному в город сдаем: этим кормимся. А сосед наш морских свинок разводит. На крыс похожие. Сдает куда-то в ученое место: этим живет. Другой украдкой сапожничает. Иной валенки катает. А иной базарничает – заразным делом занимается. Да и нам приходится с огородиков все на базар таскать. Стыдно. Да что будешь делать? Косынку вот на нос стянешь, чтобы глаза твои не видать было, и торгуешь. Так и переколачиваемся. Ведь что получается, Ванюшка? Неурожай – хлеба колхозникам нет, урожай – хлеба колхозникам тоже нет.

Аким Морев внимательно посмотрел на нее и, не понимая, спросил:

– Елизавета Лукинична, мне ясно – если неурожай, то хлеба нет. Но почему же, когда урожай, хлеба тоже нет?

– В позапрошлом году был неурожай, мы ничего не получили. В прошлом году был великий урожай… Хлеба хоть топором руби. И опять дали по сто грамм на трудодень. Разве это паек – сто грамм?

– Куда же зерно девалось?

– Под снег: не убрали.

– Что ж, рук не хватает?

Елизавета Лукинична подняла обе руки и сказала:

– Вот две у меня, а ведь их можно превратить в четыре, а то и в шесть. Обезрадили нас.

– То есть пропала радость в труде? – повернувшись к Астафьеву, проговорил Аким Морев и снова к Елизавете Лукиничне: – Обезрадостили, значит? А что же вы, Елизавета Лукинична, не обратились в обком партии, например?

– Эх, батюшка! Обращались… Год, а то больше тому назад. Тайком от властей местных все колхозники под жалобой расписались, направили… этому… как его… Малинову… Секретарю обкома, вон кому. Долго не отвечал на наше письмо. Мы уже думали: «Под сукно положил»… А он, вот тебе, и нагрянул – на четырех машинах. Всю улицу запрудили. У нас мысль радостная: «Теперь он нашим властям мозги вправит». – Елизавета Лукинична оборвала рассказ и, видимо намеренно, захлопотала, наливая чай. – Чайку-то! Заболталась я совсем.

– Говори, говори, крестная, – подбодрил Астафьев.

– Да что говорить-то! Всю ночь песняга раздавалась из дома Гаранина, а наутро машины, как утки с озера, снялись и укатили. Только и всего. Мы думали, Малинов местным властям головы пооткрутит, тому же Гаранину, а вышло, Гаранин нам стал ребра ломать… Письмо-то в обком сочинил Яша… Чудин, учитель, коммунист, молодой, положим… Гаранин, Ивашечкин и Семин докопались, кто написал, и взяли Яшу в ежовые рукавицы. У-у-у! Что они с ним сделали: отца-мать вспомнили, деда-бабку вспомнили, прадедушку, прабабушку. И нашли, что прадедушка когда-то путался с цыганами, конокрадством занимался… и давай за это Яше всыпать. Яша было заикнулся: я, слышь, учитель, а не конокрад, так ему и за это… «Отпираешься, слышь». Потом за письмо насели на него… Групповщину, слышь, организовал, склоку, на честных коммунистов клевету накатал, а сам не подписался, темные силы в колхозниках разбудил. И давай, и давай. Потом нам объявили: «На волоске Чудин висит в партии. Сдался, слышь, только тогда, когда сказали ему: «Капитулируй. Не то выбросим из партии». Вон какое слово военное в ход пустили! И Яша капитулировал, признался: антисоветское письмо написал, колхозников смутил, коней красть намеревался, чтоб продолжить дело прадеда, да не удалось: цыгане куда-то сгинули. Расписался, значит, наш учитель Яша во всех грехах и в ножки Гаранину поклонился.

– Да как же это он, да и вы тоже сломились? Да еще в ножки? – спросил Аким Морев.

– Э-э-э, батюшка мой! – воскликнула Елизавета Лукинична. – Когда человек над пропастью висит, он готов таракану в ножки поклониться: спаси! – И зло зашептала, обращаясь к Акиму Мореву: – Вот что понять вам надо, ежели касательство к власти имеете: больно много штукарей развелось! Штукари – Гаранин, Ивашечкин, Семин! Что причиталось нам выдать за труд наш – они вон где сгноили. Во-он! – запросто подталкивая к окну гостя, яростно заговорила она. – Во-он гумно!.. Бухгалтер наш, пузырь, на собрании уверял – сорок тонн там сгнило. Обмолотили мы осенью пшеницу, в кучи ссыпали, а они, штукари, даже не прикрыли ее: так в кучах под зиму и пустили. Кричали мы: убрать надо хлеб. Не на чем, слышь. Не на чем? Да мы, бабы, подолами его перетаскали бы. Отвернулись штукари от требования народного! – угрожающе и гневно добавила она.

Аким Морев постучал в стекло окна, поманил шофера Ивана Петровича и, когда тот вошел, сказал:

– Сейчас же привезите сюда председателя колхоза и председателя сельсовета.

Елизавета Лукинична смертельно побледнела.

– Ну вот – петля мне на шею: сживут они теперь со света и меня и дочек за язык мой. Ох, Ванюшка! Они хотели… хотели, власти-то наши, убрать хлеб с гумна, да это мы… как это – саботировали. Ну, народ озорной. Право же, – говорила она, а глазами молила Акима Морева: «Не погуби. Детей моих пожалей».

Аким Морев подошел к ней, обнял, сказал:

– Это ведь для мышей страшнее кошки зверя нет. А мы с вами не мыши. Спасибо за откровенность. Вы сделали большое дело для своего колхоза. А со штукарями мы проедемся по полям, а потом, будто нечаянно, завернем и на гумно. А сейчас я еще об одном хочу спросить вас. Они рассказали вам о решениях Пленума Центрального Комитета партии?

Елизавета Лукинична умоляюще посмотрела сначала на него, затем на крестника.

– Врать-то я не умею, а боюсь.

– Говори, крестная: Аким Петрович – новый секретарь обкома, – произнес Астафьев.

– Вон кто, – задумчиво проговорила Елизавета Лукинична и некоторое время, колеблясь, молчала, затем решительно: – Скажу! Нет, не рассказывали. Пытались мы узнать, да Гаранин как гаркнул: «Мы – пленум!»…

– Вот как? Ну а газеты вы читаете?

– Где уж? Пытались выписать, так Гаранин сказал: «Лимит запрещает. Ничего, без газет проживете: и без этого, ого, как грамотны». И живем, словно в темной берлоге.

– Так и живете? – задумчиво спросил Аким Морев, обводя взглядом пустые стены избы.

– Так и живем. Стоя на корню… гнием.

Аким Морев сел на лавку и, притянув за руку Елизавету Лукиничну, усадил ее рядом с собой.

– Давайте поговорим, Елизавета Лукинична, как брат с сестрой. В Москве весной собрались на Пленуме ваши, родные вам люди, такие же, как и ваш покойный муж.