Za darmo

Записки Видока, начальника Парижской тайной полиции

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Записки Видока, начальника Парижской тайной полиции
Audio
Записки Видока, начальника Парижской тайной полиции
Audiobook
Czyta Сергей Чонишвили
11,37 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

У меня не было эполет; но я подвергался таким же опасностям, как и они, и так же ежедневно жертвовал своей жизнью».

И этот человек, страшный для тех, кто его не знал, был симпатичен всем, кто с ним сближался, потому что они видели в нем натуру деятельную, отважную и преданную честным целям.

Поэтому-то столько лиц приходили к нему со своими сокровенными тайнами, в которых требовалось содействие верной руки, когда нужно было вывести из затруднения оскорбленную женщину или восстановить затронутую честь семьи, словом, в тех делах, которые нельзя открыть ни друзьям, ни закону… но где необходим человек решительный, с верным взглядом и неистощимый в спасительных средствах, знающий все пути, чтобы уменьшить беду или восторжествовать над ней.

«Скольких знатных лиц я знал, которые, будучи уверены, что он скромен, как могила, прибегали к нему даже тогда, когда он уже не занимал официальной должности, поверяли ему свои горести, и он умел их утолять, потому что, изучивши до глубины нравственную географию человеческой души во всех слоях общества, он всегда мог оказывать те услуги, за которые готовы заплатить жизнью!»

«Этот великий дипломат совершал во всех этажах дела милосердия, покрытые тайной и потому имевшие еще большую цену. На его скромность всегда могли полагаться, потому что он никогда не изменил ей».

«Он не только извинял некоторые проступки, по относился к ним с состраданием, потому что сам переиспытал столько горестей в своей исключительной жизни. Извинял и тем, которых спасал от скандалов, потому что если и был сам без страха, но не без упрека, сознавался в собственных погрешностях и искупал их неустрашимостью и состраданием».

«Он упрекал себя за удальство и дуэли в молодости, особенно с теми, кто имел несчастье ухаживать за нравившимися женщинами, причем часто соперничал с опытными бойцами. В возрасте, когда люди благовоспитанные едва кончают гимназический курс, он уже был на своей родине известным ловеласом среди молодежи, о котором еще и теперь сохранилось воспоминание».

Для всех, интересовавшихся Видоком, оставалось неразгаданной задачей, куда девалось его состояние, потому что он отличался умеренностью и проживал немного: он всегда старался избежать объяснений об этом предмете. Нам известно из достоверного источника, что он сделался жертвой подлого злоупотребления доверием; но от кого? Эту тайну он унес с собой.

«Он тщательно скрывал свои стесненные обстоятельства, хотя гордость его не страдала от них. Натура его постоянно проявлялась в письмах.

Он писал мне 8 марта 1857 года;

«Несчастный, угнетаемый страшными страданиями, делается нетерпелив; десять дней ожидания – это целая вечность

…Не дай Вам Господи испытать мук, переносимых мною без утешения, без…

…Лучше умереть.

…Я ожидаю Мессию».

В другом письме:

«Раненный в сердце, в ногу, старый лев не может выйти из своей берлоги, где он стонет, не имея более сил рычать. Оставленный всеми, он с мужеством и покорностью ожидает, чтобы отверзлись двери вечности».

Его безденежье длилось долго, потому что еще в 1852 году 31 декабря, накануне нового года, он писал мне обычные пожелания:

«Чувствуя в душе благодарность, невозможно забыть…»

«Спешу воспользоваться новым годом, чтобы поблагодарить Вас…»

«Примите уверение в моем уважении и признательности.

Ваш нижайший и покорнейший слуга

Видок.

Р. S. Что касается до меня, у меня нет решительно ничего».

20 мая 1856 года он писал мне:

«Вы меня забыли; это не в Вашей привычке, потому прощаю Вам.

Старый лев»

«Дорого яичко к велику дню, видно Вы забыли пословицу».

«Старый лев нуждается в Вас и надеется на Вашу обязательность. Он, впрочем, привык принимать доказательства Вашего доброго расположения».

5 марта 1857 года:

«От несчастных пахнет, и потому те, у кого слишком тонкое обоняние, бегают их, как заразы».

И тотчас же за тем следует смягчение;

«Старый лев надеялся, что Вы опять, о нем вспомните…»

«Кабы Вы приехали и утешили его! А пока он жмёт Вам руку своей лапой.

Видок».

Еще за два дня до параличного припадка, который свел его в могилу, он писал мне:

«Я все еще в большом затруднении, без поддержки, без покровительства».

На следующий день он слег и не вставал уже более. Он с твердостью сносил бедность и избегал сознаваться в ней, хотя досадовал, когда не отгадывали крайность его положения.

Видок был очень крепкого и сильного сложения; все, отдававшие отчет о его многочисленных процессах, всегда начинали говорить о его росте и атлетических формах. Если бы лета его не были достоверно известны на суде, то ему никто не поверил бы, когда он объявлял о них с некоторым кокетством. Если вспомнить, какую бурную молодость он провел, какие лишения вытерпел в полку, в тюрьмах и острогах, сколько трудов и опасностей перенес в течение двадцати лет, проведенных во главе охранной бригады, то невольно приходит в голову, сколько этот человек мог бы прожить в другой среде и при других условиях.

Он сам часто повторял, и даже за два месяца до смерти: «Я, верно, доживу до ста лет… Во всяком случае, лет десять еще проживу».

Можно бы сделать вопрос другого рода, более возвышенный, можно бы спросить, до какого положения в обществе, до каких чинов, особенно в армии, дошел бы Видок, одаренный в такой степени силой, мужеством и умом, если бы его по поразило с восемнадцати лет постыдное осуждение за проступок, который в настоящее время закон осудил бы далеко не так строго. Его сгубило именно это осуждение, а не проступки его молодости, не исключая и того, за который он был осужден. С той норы, проходя жизнь под разными именами и костюмами, под гнетом постоянной стражи, выталкиваемый из общества при всякой попытке жить с достоинством, он не имел покоя до тех пор, пока не обратился в полицию просить убежища от острога. В нем были задатки великого человека; а он оставил по себе память, хотя человека необыкновенного, но с грустной, фатальной знаменательностью.

Г-н Шарль Ледрю так описывает его последние минуты:

«Я, по его желанию, был вызван на третий день после параличного удара. Мне написали от его имени, что он опасно болен, исповедовался, скоро будет причащаться, чрезвычайно желает меня видеть и надеется, что я приеду завтра, т. е. в понедельник, 4-го мая. Я поспешил тотчас же, еще 3-го мая. Его изменившееся лицо, почти не двигавшийся язык заставили меня опасаться, что он не успеет выполнить последних обязанностей.

Я тотчас же отправился к священнику, которого он избрал в духовники. Это был г-н Орсан, викарий церкви Тела Господня, в улице Св. Людовика.

Подойдя к больному, священник напомнил ему о том, в каком расположении необходимо быть, чтобы приступить к святым тайнам, и что главное – надо открыться во всех своих грехах.

– Батюшка, – отвечал Видок, – если я позвал вас сам, то значит, хотел высказать всю правду. Моим всегдашним правилом было воздерживаться и не делать худого.

Я провел жизнь в преследовании преступников, которых предавал в руки правосудия, и я был бы преступнее величайшего злодея, если бы, призвавши служителя Божия для исповеди, я не сказал правды и одной только правды».

«Священник пришел со мной во второй раз к больному.

При входе его на лице Видока выразилось совершенное спокойствие, и он обоим нам дружески протянул руку.

Я удерживался делать ему какие-либо вопросы, из боязни утомить его. Но он сам начал.

– Я счастлив, что вижу вас с добрым батюшкой… Как, он меня понял!.. Я ему все сказал… таково было мое твердое намерение заранее… он принес мне большое утешение… Но я хочу докончить начатое. Завтра, в два часа, он обещал меня пособоровать и причастить… Вы не опоздаете… именно в этот час я желал бы, чтобы вы были здесь.

На следующий день, в назначенный час, мы со священником были у его постели; кроме нас, был дьячок, дама, которую Видок одну только допускал ходить за собой, еще две дамы, его соотечественницы, которые, живя в одном доме и узнавши, что священник принес предсмертное причащение, пришли тоже помолиться.

После краткого поучения духовник приступил к совершению соборования, этому загробному крещению. Внимательный взор больного был устремлен на священника; он, казалось, хотел проникнуть сердцем и духом в величественную простоту этой торжественной церемонии, в которой священнослужитель святым помазанием очищал каждый его член, подобно как таинство исповеди очистило его душу».

«Минуту спустя после соборования, он был причащен.

Затем умирающий, задыхаясь от сдерживаемых порывов умиления, стал рыдать, приложа руку к сердцу, как бы желая этим выразить то, чего язык не мог произнесть. Наконец он сделал усилие, чтобы произнести следующие слова, сопровождаемые слезами благоговения; раскаяние как бы излилось в слезах благодарности и счастья:

«Этот день счастливейший в моей жизни. Это слишком много счастья для Видока».

«Перед причастием священник дал ему поцеловать крест из оливковых зерен, привезенный из Оливкового сада и благословенный папой, а также четки, благословенные святым отцом, которые Видок надел на руку. Больной сделался спокоен, почтительно глядя на эти предметы, после чего проговорил:

«Я был на краю пропасти. В течение 75 лет я не входил в церковь. Я и не вспоминал о Боге, разве вскользь, при случае.

Теперь свет озарил мою душу… Я люблю Бога, чувствую это и чувствую также, что Он меня любит за мое искреннее раскаяние. Да осенит меня Его благодать… Он меня простит.

Я во многом согрешил, но в душе всегда был добрым и честным человеком… Он это знает и теперь, бесконечно милосердный, не имеет причины не простить меня.

У меня была сумасбродная голова в юности, и я никогда не мог выносить несправедливостей. Раз тридцать я дрался за священников, которых намеревались оскорблять во время Террора 93-го. Сам же я никогда не оскорблял ли священнослужителей, ни самую религию. В тот день, когда на площади в Аррасе казнили девиц Сю-Сен-Леже, увидя трех драгун, тянувших веревку гильотины, я сказал, что они подлецы и что лучше бы им оставаться при своем посте. Я дрался со всеми тремя и с того дня не хотел носить хлеб в дом Робеспьера». (Видок, как известно Читателю, был сын булочника)».

 

«Я чересчур любил женщин… но не развратил ни одну из них…

Если бы не мой буйный нрав и не моя наклонность к ссорам, препятствовавшим мне оставаться в военной службе… я был бы вторым Клебером… Но легкомысленный проступок в Дуэ изменил мою судьбу: я дал возможность одному бедному мужику бежать с помощью подделанного мною ключа… Этот проступок, такой же, как все мои побеги из тюрьмы, как мои ссоры с тюремщиками и низшими судебными чиновниками, был причиною моих несчастий».

«Так как меня нельзя было оставить в Тулоне и так как знали, что я мог быть полезным, то г-н Дюбуа поместил меня в полицию, в Лион.

Вместо того чтобы сражаться с врагами отчизны и заслужить маршальский жезл, я сделался начальником полиции в Париже.

Я сражался всеми возможными средствами, под разнообразными костюмами и с вооруженной рукой против врагов общественного порядка – воров и убийц.

Без женщин и дуэлей я получил бы крест Почетного легиона и поднялся бы на вершину почестей».

«После этих отрывочных фраз он написал на бумаге, оставшейся в руках ходившей за ним особы, три имени – Ламартина, Занжиакомо и Пекура».

«К этим именам он добавил словесно имя г-на де Берни. Это был старший судья, с которым мы познакомились в тот день, когда я, Оре, бывший адвокат в Аррасе, а в то время советник суда в Дуэ, и Ландрен, были собраны у Боажана, адвоката кассационного суда, теперешнего сенатора; мы собрались для совещания о том, имел ли право министр внутренних дел выслать Видока из Франции за то, что он осужден в подлоге… В это время пришел слепой Берни, в сопровождении одного бывшего судьи, и просил чести присоединиться к нам, причем заявил, что он знал и следил за Видоком во всех его действиях и нашел его безукоризненным и достойным всякого уважения».

«После вышеозначенных слов, выслушанных Видоком с напряженным вниманием, потому что слабеющие силы его часто прерывались – язык не повиновался и двигался с трудом… итак, по произнесении этих слов, он продолжал с умилением смотреть на распятие, которое духовник повесил над его постелью, чтобы оно постоянно было перед глазами умирающего».

«Особа, которую он особенно почитал и которую избрал себе в сиделки, была г-жа Лефевр; он уже с давних пор находился у нее в качестве нахлебника.

Видя, что совсем не может писать и что ему стоило величайших усилий начертить три вышеупомянутых имени, од обратился к ней и продиктовал странный нижеследующий документ, написанный ею карандашом на клочке бумаги:

«Что касается до Эмиля Шевалье, который явится в качестве моего наследника, то это незаконный сын г-на Ледюка, адвоката в Аррасе. Весь Аррас знал эту интригу и ее результаты. Притом, когда зачался и родился этот ребенок, я содержался в остроге, в Тулоне или Бресте; а известно, что в этих местах невозможны подобные сношения.

Эмиль хорошо знает, что он не мой сын; это несомненно уже потому, что он никогда не носил другого имени как Эмиль Шевалье, хотя я не запрещал носить ему мое.

Во всех занимаемых им должностях удержано имя Шевалье, и только за несколько последних лет, видя мою старость, он вздумал назваться Видоком.

Раз, когда он явился ко мне с визитной карточкой этого имени, и когда я, приняв его, сделал замечание на этот счет, он согласился со мной, что он незаконнорожденный сын. Мой рассказ клонится только к тому, чтобы показать нравственность матери и сына.

При этом визите он простер свою дерзость до того, что намеревался получить мое наследство вперед, предлагая за это доказать, что он мне не сын и, прибавя, что его мать, бывшая тогда еще в живых, явится и объявит перед судом всю правду.

Невозможно лгать, стоя одной ногой в гробу и только что принявши святое причащение.

Повторяю, это не ради перекоров, но ради того, чтобы дать понятие о безнравственности сына и матери».

«Еще за несколько минут до смерти больной повторял имена Ламартина, Верни, Занжиакомо и Пекура».

«Что касается до особы, которую он особенно любил и которая ухаживала за ним до смерти, он так был тронут ее заботами, что накануне сказал: «На небе я буду молиться за ее дочь, потому что г-жа Лефевр была относительно меня, как монахиня». И он упросил меня тотчас же написать стихотворение, в котором бы выразилась благодарность к ней».

«Тщетно я повторял, что я не поэт; я был вынужден настояниями умирающего (res sacra miser!) написать карандашом плохое четверостишие, которое он заставил меня прочесть три раза, говоря: «Это доброе дело… благодарю вас!»

Видок имел счастье чрезвычайно восхитить почтенного священника, принесшего ему последние утешения религии, и этим мы закончим наши выписки из брошюры Шарля Ледрю: «Мы слышали, как священник сказал, давая последнее благословение кающемуся, осенявшему себя крестным знамением:

«Две чудные смерти, которые мне случилось видеть во все время моего служения, – это смерть Видока и смерть генерала Деро, умершего девяноста лет от роду, после шестидесятилетней деятельности на высшем служебном посту».

«Я все сказал. Но так как я говорил о душевном враче, то должен упомянуть и об усердии телесного врача, лечившего Видока в продолжение тридцати лет как предпочтительного своего пациента. Его зовут г-н Дорнье, это тоже живая жертва; он стар и беден! Но у него верный взгляд, а в особенности он обладает даром поддерживать в больном надежду до последней минуты – он, которого несчастье преследовало самым беспощадным образом и который должен бы быть большим скептиком».

«Его бедность, несмотря на познания, произошла от трех последовательных переездов с квартир, вследствие перестройки домов; и таким образом ему пришлось жить в трех различных кварталах, удаляясь от приобретенных пациентов».

«Но при всех переездах дружба к старому, привилегированному пациенту осталась неизменна».

«Когда его не было у постели больного, чтобы повторять «теперь лучше…», «да» (причем последний со своей стороны находил всегда какую-нибудь новую силу, поддерживающую угасающую жизнь). Видок беспрестанно за ним посылал, он звал его как человека, державшего в своих руках нить его существования».

«В торжественную минуту смерти священник и врач подошли к нему, чтобы принять последний его вздох».

«Он сделал доктору знак, что дело его покончено, а священнику, чтобы он подошел как можно ближе, дать ему последнее благословение… и прошептал, испуская последний вздох:

«Вы, вы… мой единственный врач».

«В первый день параличного удара, который Видок признал за смертельный, он сделал все распоряжения насчет похорон и продиктовал, какую сумму оставляет муниципалитету и церкви».

«Он требовал, чтобы его гроб провожал кортеж бедных, и только.

Это требование было выполнено в точности.

Его провожали, не считая других приглашенных, пятьдесят мужчин и женщин, которых он выпросил у монахинь благотворительного общества».

«Шествие отправилось из церкви, где заупокойная обедня была отслужена его духовником, как он того пожелал».

Не в обиду г-ну Шарлю Ледрю надо сказать, что погребальная процессия за гробом Видока состояла не из бедных. За нею же действительно шли сто человек бедных, из которых каждый получил по три франка; я не знаю, это ли хочет сказать Ледрю выражением, не считая других приглашенных. Кроме этих награжденных бедных, в церкви не было и десяти человек; из числа присутствующих одна молодая девушка заливалась слезами.

Как только Видок умер, явились в качестве наследников; во-первых, тот, кого он называл Эмиль Шевалье, по который тем не менее считается его законным сыном, пока суд не доказал противное; во-вторых, супруги Лефевр с завещанием по всей форме, в-третьих, бульварная актриса, две, три, пять или десять женщин легкого поведения, тоже каждая с завещанием по форме, но, к сожалению, прежде составленными и потому недействительными.