Град безначальный. 1500–2000

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Князь Юрий Барятинский
Бог войны. 1671

 
Не был мягок особо и не был жесток,
но по жизни носим, будто ветром полова,
то на юг до Олешни, а то на восток,
то на север, до самого города Шклова.
 
 
Не тревожил Москву никакой хохлован,
но отправили князя прищучить холопа,
ибо рыпаться начал предатель Иван,
славозвисный Выговский, герой Конотопа.
 
 
Впрочем, этот убрался от Киева геть,
но войною на Киев полез голоштанник,
Костянтин, горе-гетман, сплошная камедь:
то ли брат, то ли уйчич, а может, племянник.
 
 
Это был и не то чтобы полный кретин,
но никак не годился на роль воеводы,
так что шустро от князя сбежал Костянтин,
побросав буздыган и другие клейноды.
 
 
Но случился под Чудновым полный звездец,
улыбнулась фортуна предателям-братцам.
Приказал Шереметьев, не лучший боец,
вскинуть лапки и Киев оставить поляцам.
 
 
Князь ответил: «Я сам разберусь в старшинстве,
никому не давать бы подобных советов.
Я царю присягал, ну, а царь на Москве:
я не вижу в упор никаких Шереметов!»
 
 
Обе стороны льют на противника грязь:
не убивши гадюку, а разве что ранив,
в перспективе выходит, что попросту князь
недостаточно скальпов содрал с хохлованив.
 
 
Ну, с поляками ясно, с хохлами – почти;
все подробности тут приводить не рискую,
только князю пришлось по кривому пути
снаряжаться опять на толпу воровскую.
 
 
Бивший гетманов разных и всяких Сапег,
князь опять оказался в бою безотказен:
был из Разина, видно, поганый стратег,
и продул, все что мог, незадачливый Разин.
 
 
Только службы, не более, требует царь.
На хоругвях победу московскую выткав,
князь недолго возился со скопищем харь,
и всего за полгода добил недобитков.
 
 
Слава быстро проходит, судьба такова:
в палачи попадешь, изловив горлопана;
в Оружейной палате лежит булава,
и куда-то засунули череп Степана.
 
 
Обреченный чинить раздираемый строй,
полководец, заступник и божий ходатай, —
удалился в века неудобный герой,
из российских анналов бездарно изъятый.
 
 
Безразличие истину тянет ко дну,
справедливости нет, хоть признаться и тяжко, —
от того, кто спасал эту дуру-страну,
не желает отстать клевета-неваляшка.
 

Юрий Крижанич в Тобольске
1672

 
Кто в былое стреляет из малой пистоли,
на того из грядущего смотрит пищаль.
Ты на хвост не насыплешь минувшему соли,
глядя в прошлое, острые зубы не скаль.
 
 
Царь меняет к обеду за ферязью ферязь,
остывает пирог, выдыхается хмель,
а Крижанич, в Тобольск упеченный за ересь,
рассуждает о воинствах русских земель.
 
 
Спит Европа, беды на себе не изведав,
не боясь самопалов, мортир и фузей,
хоть противиться даже войскам самоедов
не сумели бы ратники прусских князей.
 
 
Описания медленным движутся ходом,
не спешит никого осуждать униат, —
не любое оружье годится народам,
но потребны дамаск, аль-фаранд и булат.
 
 
Вот на них-то и ставят в боях государи,
сколь ни дорого, но покупай, не мудри,
будет поздно, боец, вспоминать о кончаре,
в час, когда над тобой засвистят кибири.
 
 
О штанах и о шапках заботиться надо,
и о множестве самых различных одёж —
ибо мало бойцов погибает от глада,
но от хлада любой пропадет ни за грош.
 
 
Познаются уроки на собственной шкуре,
ключ грядущих удач не лежит в сундуке.
…Пишет книгу свою рассудительный Юрий
на понятном ему одному языке.
 
 
Бедолагам всегда не хватает обола,
и уж вовсе не стоит пускаться в бега, —
крепко узника держат низовья Тобола,
снеговые луга и глухая тайга.
 
 
Только в ссылке и можно работать в охотку,
сочинять, суеты избегая мирской,
там не надо садиться в харонову лодку,
что плывет в океан ледяною рекой.
 
 
Потерпи, и однажды помрет истязатель,
семь с полтиной – не больно-то страшный удел,
где была бы Россия, когда бы писатель
не скитался по ссылкам, в тюрьме не сидел?
 
 
Что за странная нота звучит, как звучала,
что за долгие ночи и краткие дни?
Может, вовсе и нет ни конца, ни начала?
Может, только и есть, что одни лишь они?
 

Царица Наталья
1672

 
Весь очеканен узором затейным,
в горницу плавно плывущий сосуд,
блюдо капусты великим говейном
слуги великой царице несут.
 
 
Ныне к еде не положено соли,
квасу нельзя, а не то что вина,
и причитается миска, не боле,
каши, что сварена из толокна.
 
 
Квашено чем-то моченое что-то,
кушай, царица, молитву прочтя.
В страхе – в ознобе, и, взмокнув от пота, —
слуги твои уповают на тя.
 
 
Повар, да что ж ты наделал, каналья,
вызвал на головы нам молонью:
не пожелает царица Наталья
есть непотребную кашу сию!
 
 
Шепчутся знатные вдовы умилно,
и состраданья полны, и любви:
ну, тяжела ты, Наталья Кирилна,
матушка, только царя не гневи!
 
 
Это великое благо, послушай,
то, что постимся мы в зимние дни, —
скушай, царица, хоть что-нибудь скушай,
гнев от холопов своих отжени!
 
 
«Нет уж, в подробностях всё растемяшу,
рано пока рассуждать про тюрьму,
только за эту поганую кашу
вас непременно я к ногтю возьму.
 
 
Вспомню и трусов, и жмотов, и скаред,
вся-то заходит страна ходуном,
кашу еще не такую заварит
мальчик, рожденный в дворце Теремном!..»
 

Атаман Иван Сирко
Характерник. 1680

 
От крестин до венца и до смертного ложа
то ли вечность, а то и не так далеко.
Из картины торчит длинноусая рожа:
полюбуйтесь, враги, на Ивана Сирко.
 
 
Он – то ссыльный полковник, то грозный соперник,
он – то мальчик зубастый, то страшный кулак,
знаменитый воитель, казак-характерник,
победитель татар, атаман-волколак.
 
 
Не возьмешь ты его ни тишком, ни нахрапом,
не готовь ему камеру в черной тюрьме,
не услужник полякам, тем боле – кацапам,
но всегда неизменно себе на уме.
 
 
Он от вечного боя не ждет передыху,
он живет на коне, – лишь копыта стучат.
Он жену охраняет, как серый волчиху,
и детей бережет, будто малых волчат.
 
 
Потому умирать и не хочет вояка,
что еще не добит окаянный осман.
Может, кто тяготится судьбой волколака,
но доволен такою судьбой атаман.
 
 
Истребленья волков не допустит Всевышний,
приказавший татарское горло разгрызть.
Пусть в Сибири бессильно гниет Многогришный,
но потомков спасет атаманова кисть.
 
 
Поражений не знавший за годы скитанья,
кошевой янычарам – что шкуре клеймо;
так пускай обчитается сволочь султанья
матюгами и прочим, что впишут в письмо.
 
 
Пусть поселится ужас в нахлынувших ордах,
чертомлыцкое войско пойдет вперекор,
чтобы выли полки янычар плоскомордых,
убираясь в пустыню к себе за Босфор.
 
 
Обозначено место, и вытянут жребий,
на потомков своих справедливо сердит,
сей герой, вознесенный над стадом отребий,
скаля зубы, как волк, разъяренно глядит.
 
 
Скалит зубы на силы татарского юга,
тяжело содрогается вражеский стан,
на который взирает с Великого Луга
знаменитый Сирко, православный шайтан.
 

Патриарх Никон
Которость. Толгский монастырь. 1681

 
Много ль схимнику надо?.. Говей не говей, —
всё равно не отменишь последнего часа.
Потихоньку подкрался Михей-тиховей,
подождать отказавшись до третьего спаса.
 
 
Что-то больно уж много веселья вокруг,
что-то больно уж тяжко плывет домовина.
Это – Которость, это спускается струг,
чтоб по Волге доставить в столицу мордвина.
 
 
Он сегодня последнюю встретил зарю,
и последнюю нынче додумает думу,
и всего-то полгода осталось царю,
и всего-то полгода еще – Аввакуму.
 
 
Светел день, но отходную время прочесть:
для того и распахнута вечная Книга.
Человеку исполнилось семьдесят шесть,
и псалом утверждает торжественность мига.
 
 
А в Москве-то в Кремле растревожился двор,
а в Москве-то дрожат по углам доброхоты,
а в Москве-то готовится земский собор,
и сплошные о воинстве русском заботы.
 
 
…В Цареграде с султаном торгуется дьяк,
бедолага: поди, помирает от страха,
а Господь наказал тех султанских бродяг,
что свели патриарха в простого монаха.
 
 
Ну же, Господи, ну, поскорее ударь!
Слишком мало в державе осталось святого,
и совсем уж становится слаб государь,
и династия вовсе угаснуть готова.
 
 
Отступает душа в непросветную тьму,
и судьбы таковой не бывает мизерней.
День почти отошел, и вдали потому
в Ярославле уже зазвонили к вечерне.
 
 
На темнеющий запад плывут облака
над расколотой надвое плоской страною,
но не в Лету сегодня впадает река,
а напротив, – неспешно впадает в Эвною.
 
 
Холодеет усталое сердце в груди,
и стирается грань между тайным и явным,
завершается жизнь, и теперь впереди
лишь забвенье о мелком, лишь память о главном.
 

…И августа 16 дня порану достигшимъ имъ монастыря Пресвятыя Богородицы, иже есть ва Толгѣ шесть поприщъ имуще отъ града Ярославля, за полпоприща же монастыря того и тутъ Блаженный повелѣ пристати ко брегу, понеже бо отъ скорби вельми изнемогая, и причастися тутъ святыхъ и Пречистыхъ Тѣла и Крови Христовы запасныхъ Великаго четвертка Тайнъ отъ руки своего Духовнаго Отца Архимандрита Никиты Кириллова монастыря. <…>

 

Вечернему убо часу приспѣвшу, егда же во градѣ начата къ вечернему пѣнію благовѣстити, нача Блаженный Никонъ конечнѣ изнемогати и озираюся, яко бы видя нѣкіихъ пришедшихъ къ нему, такожъ своима рукама лице и власы и браду и одежду со опасеніемъ опрятовати, яко бы въ путь готовился; Архимандритъ же Никита и братія и присланный діякъ видя Блаженнаго конечнѣ дыхающа, начата исходное послѣдованіе надъ вими пѣти. Блаженный же возлегъ на уготованномъ одрѣ, давъ благословеніе своимъ ученикамъ, руцѣ къ персемъ пригнувъ, со всякимъ благоговѣніемъ п въ добромъ исповѣданіи, благодаря Бога о всемъ, яко во страданіи теченіе свое соверши, съ миромъ успе, душу свою въ рунѣ Богу предаде, Егоже возлюби. Отъ житія сего отъиде въ вѣчное блаженство въ настояцее лѣто отъ созданіи мира 7189 (1681 г.) мѣсяца августа въ 17 день.

Иподиакон Иоанн Шушерин

Несколько слов о реке Эвное – реке памяти. Насколько я знаю, сведений об этой реке в трудах античных авторов, включая Вергилия, до нас не дошло. Однако она появляется у Данте. Не исключено, что Эвною Данте почерпнул из источников, до нас не дошедших. Конечно, возможно, что он ее придумал, но есть косвенные факторы за то, что такая река всё-таки была. Известна склонность человечества к антиподам: если есть река забвения, Лета, то должна быть и река памяти – Эвноя.

Гиви Чрелашвили

Алексей Лодьма Стрелец
Пустозёрск. 1682

 
Лихо годы летят, как собачьи упряжки,
посмотри за воротца, далёко ль отсель
нынче безымень бродит того Никиташки,
и того, кто умрет через пару недель.
 
 
Огорчений немного и мыслей негусто,
лишь плывет от кострища недавнего дым.
Пустозёрское место содеялось пусто,
хоть и ясно, что сделалось местом святым.
 
 
Враг, поди, богомолен, и тоже распятьем
осенен, потому-то и чует беду, —
это надо же быть под которым проклятьем,
чтобы ранее смерти скитаться в аду?
 
 
Вот и ползает пусть от погоста к погосту,
даже летом пускай остается во тьме, —
ведь анафему пастырь занес на берёсту,
потому как не всем разживешься в тюрьме.
 
 
Нешто жалко, что нет воздаянья поступку,
но бессмертие жизнью оплачено всей,
потому как муку и овсяную крупку
из Мезени возил ты сюда, Алексей.
 
 
Что за сила сыскалась в тебе, в христолюбе,
и такое сознанье святой правоты?
Быть бы пятым тебе в полыхающем срубе,
если с этим гостинцем попался бы ты.
 
 
Только верному псу и не надобно порска,
он летит и не ведает прочих затей, —
а на небе пылает костер Пустозёрска,
указуя дорогу к спасенью детей.
 
 
Нынче сердце стрелою пробито навылет,
только горестей дольних незримы следы;
сколь ни пыжься Москва, все одно не осилит
по весне зарубившей печорской воды.
 
 
А вода и сама как придет, так отыдет:
у людишек не жизнь, а одна колгота.
Это что же за власть, что себя же не видит,
и творит из пустыни святые места?
 
 
Горе горькое радости служит причиной,
и, сияя для всех от печорской страны,
над землею висит негасимой лучиной
пустозёрский пылающий куст купины.
 

Стрелец Лодьма, как удается выяснить, это тот самый брат Алексей, в доме которого до «казни» 1670 г. встречались по ночам пустозерские узники. Из еще одного документа Новгородского приказа мы узнаем, что имя пустозерского стрельца Лодьмы было Алексей. Благодаря этому проясняется контекст письма дьякона Федора к семье Аввакума, письма, по которому и известно давно о пустозерце Алексее и его доме. Федор благодарит Марковну за «запасец» («крупки овсяные и яшные»), который она прислала с неким Лодьмой ему и протопопу Аввакуму, и продолжает: «Мы з батюшкой ис темницы нощию… вышли к брату Алексею в дом и тут побеседовали… и запасу мне отец половину отделил – крупы и муки». Становится ясно, что Лодьма и брат Алексей – одно лицо и что привезенную крупу с мукой делили в его доме. Несколькими строками ниже дьякон просит Марковну «всякую посылку» для них присылать к Лодьме.

Петр Хмелев. Албазинский острог
Треклятая челюсть. 1690

 
На стяге третий век парит двуглавый кочет,
и в небо не глядит страна,
немотствует она и вспоминать не хочет
про темный день Албазина.
 
 
Торжественный дракон, великий соглядатай,
волной тяжелой грохоча,
внимательно следит, как бьет маньчжур косатый
российского бородача.
 
 
Одумайся, казак, одумайся, ламоза,
ужели супостат еси,
серьезная ли ты, подумай сам, угроза,
войскам бессмертного Канси?
 
 
Ужели не поймешь, что очутишься к лету
рабом маньчжурских образин?
Ужели защитить дерзаешь крепость эту,
острог убогий, Албазин?
 
 
С правобережья враг поглядывает хмуро,
а ну, казак, давай лытай,
притом проваливай не только что с Амура:
вали в Россию за Алтай!
 
 
Здесь ни к чему скрижаль российского закона,
китайцы знают испокон
историю о том, как Белого Дракона
здесь Черный одолел Дракон.
 
 
Где сланец, где порфир, где взгорье, где низина, —
война за каждый клок земли.
Полсотни казаков в Пекин из Албазина
с собой маньчжуры увели.
 
 
И вырваться домой не чая и не смея,
не в плен попавши, а впросак,
в треклятой челюсти пылающего змея
сибирский станет жить казак.
 
 
Глядишь в минувшее, – да и не вяжешь лыка.
В грядущем – не видать ни зги.
Теперь женись, казак, теперь из Ханбалыка
и шагу сделать не моги.
 
 
Пройдет и год, и два, а там и пять, и десять,
но оставайся начеку:
на родине тебя согласны лишь повесить,
притом на первом же суку.
 
 
…Во тьму уходит даль, речная и лесная,
судьба стирает имена,
и с запада плывет, былое пеленая,
шекспировская тишина.
 
 
Кончается рассказ, противится натура,
но в кратких строчках сберегу
непрожитую жизнь на берегу Амура
и смерть на том же берегу.
 

…И ныне я, холоп ваш, будучи в такой треклятой челюсти, молю всещедраго Бога и вашего государевского жалованья я, холоп ваш, к себе, чтоб освобождену быти ис такие мне, холопу вашему, погибели.

Петр Хмелев

История албазинцев и письма Петра Хмелева хорошо известна. Интересно, что один из русских послов на обращение албазинцев с просьбой вывезти их в Россию ответил им примерно следующее: «Вас следовало бы вывезти в Россию для того, чтобы повесить».

Стольник Петр Толстой
Мальта. 1698

 
Море синее – под, небо синее – над.
Здесь такая жара, что не видишь чудес ты.
Здесь июля конец, и один лимонат
позволяет не сдохнуть во время сиесты.
 
 
Гордых рыцарей тут – что в подвале крысят,
не исчесть ни одних, ни других среди ночи.
До Барбарии тут лиг, поди, пятьдесят,
а в Цицилию плыть – так еще и короче.
 
 
Слишком много российскому пищи уму,
и непросто ползти сквозь кипящее лето,
полагая, что Малта – названье тому,
что на Мальте всегда называлось Валлетта.
 
 
Нет сомненья, что остров велик лепотой,
пусть в Россию охота уже до зареза.
Но приказа царя не нарушит Толстой
и живет на заезжем дворе «Долорезо».
 
 
Приглашает великий магистр ко двору,
и прием велелепен зело и торжествен,
и к обеду зовут, несмотря на жару,
а обед и богат и весьма многоествен.
 
 
В тот собор, где хранятся частицы мощей,
без магистра, глядишь, не пустили и близко б,
между тем созерцанья предивных вещей
удостоил Толстого латинский епископ.
 
 
Может, хуже – замерзнуть в сибирской тайге,
но одобрит ли царь, если будет зажарен,
а точнее сказать, – испечен в очаге
государев посланник, российский боярин?
 
 
Все, кто числят отчизной ту жаркую печь,
прилежат католической вере единой.
Там у быдла в устах тарабарская речь,
а монаси беседуют только латиной.
 
 
Примечателен крест на мальтийском гербе,
и большое на острове том любочестье,
и хорош этот край, но не сам себе:
поместил его Бог на неправильном месте.
 
 
Был достоин бы самых великих похвал
этот остров, приют благодати огромной,
если б он, не тревожим ничем, почивал
под Калугой, Рязанью, Мологой, Коломной.
 
 
Удивительна этого града краса,
но куда бы утешнее русскому вкусу,
чтобы крепости сей водвориться в леса
под Елец, или Брянск, или Старую Руссу.
 
 
Чтоб на рыцарей дивный сошел угомон,
и являл бы тот остров благую картину,
а у нас бы росли апельсин и лимон,
и чтоб жители Малты забыли латину.
 
 
Но дорога в грядущее снова темна,
но вокруг континента довольно вертеться,
и уже за кормою почти не видна
столь приятная сердцу морская фортеца.
 

Интересная деталь: Петр Андреевич Толстой приходился прапрапрадедом и А. К. Толстому, и Л. Н. Толстому.

Франц Лефорт
Gavotte Macabre. 1699

 
Второго марта кончился табак,
смерть проплясала нечто вроде танца.
Судьба в загробный завела кабак
упившегося адмирала Франца.
 
 
Кто виноватым сроду не бывал,
тот, в общем, не обязан и молиться.
Уж лучше дать веселый карнавал,
чем тратить капитал на словолитца.
 
 
Зачем лечить, коль скоро это тиф?
Работал гробовщик куда как споро,
под сорок залпов душу отпустив
князь-папы всепьянейшего собора.
 
 
Царь, безусловно, дорожил людьми,
и боль утраты в нем не умирала.
Сынок Анри, тем паче брат Ами
отнюдь не заменяли адмирала.
 
 
Годов неполных сорока шести
не думал он, что песенка допета,
но был обязан все-таки уйти
под музыку старинного квартета.
 
 
Соратников не разглядеть в толпе,
безличье задевает за живое.
К тому же больше никаких супé,
и смерть такая неприятна вдвое.
 
 
Зато и болтовни на столько лет,
и столько мыслей каждому умишку:
кто погребен, а кто как будто нет,
и кто украл с его могилы крышку.
 
 
С тех пор немало водки утекло,
но мертвецу во хмель войти непросто,
и адмирал гуляет тяжело
в ночной тени Введенского погоста;
 
 
Начала нет и, значит, нет конца,
уходит в никуда тропа кривая,
и призрак смотрит из окна дворца,
скотопрогонный тракт обозревая.
 

Самый короткий год
Первое сентября. 1699

 
Господи, Господи! Боже ты мой!
Русь поприветствовал новою датой
год семитысячный, двести восьмой
(он же шестьсот девяносто девятый).
 
 
Кто бы представил, помимо царя,
чем на великой Руси отзовется
день разрешенной ухи из угря,
день Симеона, день Летопроводца?
 
 
День для того, чтоб солить огурцы,
чтобы под вечер поддать, отдыхая,
чтоб никуда не летели скворцы,
чтоб нагадалась погода сухая.
 
 
…Осень, опять начинается год,
номер меняйте, а святцы не троньте:
завтра – Руфина, а с ней – Феодот,
также и сын их – овчинник Мамонтий.
 
 
Следом Анфим, и еще Феоктист,
двое Вавил, а потом Афанасий,
тот, что ухой неизменно душист
щучьей, лещачьей, судачьей, карасьей.
 
 
Только все более пусто в лесу,
холод под утро все более злобен,
вот – листопад, и совсем на носу
месяц декабрь, а по-русски – ознобень.
 
 
Тяжко скрипят ветряки на ветру,
чертовы мельницы мелют скелеты.
Только плевать государю Петру
на древнерусские эти приметы.
 
 
Хватит по пьяни писать кренделя,
царствие лучше возьмем да отметим
чем-нибудь, чтоб загудела земля, —
круглым числом, то бишь новым столетьем!
 
 
Месяцы мчатся, друг друга тесня,
тысячелетняя бездна разверста
от Симеона, рябинного дня,
и до куриного дня Селиверста.
 
 
Странно, загадочно, вовсе темно,
право, такое возможно ли в мире:
месяцев быть бы двенадцать должно,
а оказалось всего-то четыре.
 
 
И вопрошает народ неспроста:
нешто такое бывало дотоле?
Праздновать можно ль рожденье Христа,
ежели аспид сидит на престоле?
 
 
Год на санях проскользил к декабрю,
вот, наконец, и озноб, и простуда,
и узнавать неохота царю
что, и куда, и зачем и откуда.
 
 
Царь уступать никому не привык,
он и к пожару готов, и к потопу,
у государя особый салтык —
он загоняет Россию в Европу.
 
 
Хватит шушукаться, русский народ, —
перекрестись, поклонись и работай, —
да и запомни, что нонече год
тысяча, боже ты мой, семисотый.
 

Мазепа в Бендерах
1709

 
Дела у гетмана невероятно худы.
Не верится, сколь он бывал великолепен!
Ребром, в котором бес, и орденом Иуды,
и много чем еще отмечен путь Мазепин.
 
 
В той Варнице полно медов да винограду,
что пахнут мухами – на то роптать навищо?
Мазепа здесь живет, просравши ретираду,
и близкой смерти ждет, развесивши усища.
 
 
Зачем ему казна, с которой он удрапал?
Он держит золотой, из бочки оный вынув,
с ним что на крышу лезть, что укладаться на пол,
когда за семьдесят, – уже не до цехинов.
 
 
Соратники сидят, как куры на насесте,
горюя, что война ще даже не почата,
а гетман пыжится и потребуе мести,
турбуясь за свои тяжелые бочата.
 
 
Он шуйцей обнимал ту Мотрю, что Мария,
сто тысяч крепостных десницею облапив:
и теплилась в душе наисолодша мрия:
навидавшись в Москву, побить усих кацапив.
 
 
Страшися пуговиц, король холодной Сверье!
Коль с левой встал ноги, то все не слава богу,
коль даже у своих утратил ты доверье,
безглуздо уповать на свейску допомогу.
 
 
А королю конец: он скоро сломит шею
и в битве с турками утратит кончик носа,
под пули датские полезет он в траншею
и боле не задаст ни одного вопроса.
 
 
Проходит снизка дней безрадостных и серых,
перед грядущим страх, пересыхает в глотке;
казаки сердятся, – зачем ты, гад, в Бендерах
серебряные все распродал сковородки?
 
 
Кто поумнее, тот ховается в вертепы,
за дело гиблое бессмысленно сражаться.
Вот осень на дворе, и больше нет Мазепы,
и скоро тронутся подводы до Галаца.
 
 
История не то, что мы сегодня строим,
а то, чем мы потом историкам потрафим, —
кто через триста лет запишется героем,
не станет размышлять про несколько анафем.
 
 
И ураган, и гром, и бесконечный ливень,
народ возликовал и буйствует призывно,
апофеоз судьбы – купюра в десять гривень,
пусть это и никак не золотая гривна.
 
 
Не порти праздника, не лапай маскарада,
гордыню прибери, и скатертью дорога!
Ликует все страна, твердя, что эта зрада —
высокоякисна чудова перемога!
 
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?