Za darmo

Приглашение на казнь (парафраз)

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Луна опять ещё не вышла.

Потом уже, лёжа, пока не выйдет Луна, пока Луне снова не вздумается выйти – «Вышел Месяц из-за туч…», правильнее: «Вышел Месяц из тумана, вынул ножик из кармана!» – размышлял: «Может там умеют заменять «тупое тут» на что-нибудь типа губного «утуту»?.. как в детстве… ему-то немного доставлось этих «у-ту-ту». Он был ладным… «был лёгок и ловок», как сказано, был «резов, но мил», как сказано ещё глубже, но утутукать любили больше с другими… Появилась слеза и каплей покатилась по Цинциннатовой щеке, и никто этого не увидел, потому что Луна сейчас светила на другую сторону или, как уже сказно, пока ещё не вышла. А капля остановилась в уголке рта, постояла, подумала и сорвалась, взявшись руками за голову, в пропасть: – ожидание несуществующего бытия обращается в пребывание существующее… а как же тогда «мой сонный мир, его не может не быть, ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия»?

Бедный, плачущий, ну прямо как ребёнок в просторной для него чересчур люльке, Цинциннат Ц. Путались в головке кто ни попадя, поэты всякие, писатели, философы, издатели, целители, ценители, утешители и предсказатели… всякий предлагал своё «там», своё «тут», своё, извините, «fort/da/fort…» «Из книжек вспоминаете? – припутывался Родион. – Дело хорошее, – говорил, предлагая пауку большую жёлтую личинку на листочке газеты, – дело хорошее, только что толку? лучше бы всё-таки крестиком или в шахматы вышивать, а то, как люди, – грозил пальцем людям, – говорят: «Подняла хвост – да пошла на погост». Да вам-то… «Лёг, – как говорят, – зевнул, да ножки протянул».

«А как там примут мои… ума холодного наблюдения или ума холодные наблюдения и сердца горестного заметы или сердца горестные заметы, смешно! то, что не смог сдержать в себе, отдал на суд, надеясь – ведь всё изнутри, каждая жилока, веночка тянется, как сказал тот же Родион, просит быть услышанной. Для чего? Кем быть услышанной? Там найдутся желающие слушать? Или как здесь, будут пинать тебя и в дождь, и в борщ… («бабкин боб расцвёл в дождь, будет бабке в борщ») Там что, найдётся тот, кто тебя поймет, и будет радоваться соловьинной радостью, соловьинной твоей радости; такой же, какой радуешься ты, когда вдруг жаба превратится в журавля, журавль в жёлтого жучка, а жучок в жужелицу, а та в жизнь целую?

Жил был кузнечик. Кузнечик не в том смысле, что насекомое с мощным жевательным аппаратом, которое, кстати, интересно совокупляется (может с совокуплениями перебор, но интересно). Интересно и интересней, и технологичней, чем у пауков. Самец носит с собой, в определённый период, сперматофор – такой, в гламурно-чешуйчатой оболочке флакончик. Шейка флакона длинная, ничего нового, с такой же как у всех зарубкой на конце. Ещё, похожа на торчащий сучёк. Сам флакончик переполнен, понятное дело, мечтами о лучшем будущем для своих детей. В нужный момент самец, урвавши лавры первого скрыпача (ведь чем громче играешь, тем больше выдавливается из тебя в драгоценный флакон), начинает das Vorspiel или, как сказад бы проще русский человек, предигру (не надо нам русским никаких прописных, никаких артиклей)… Ага, да! Зашли, как всегда не туда, куда хотели… Кузнечик бьёт смычком по струнам, бьёт, бьёт, интенсивно и самозабвенно. А самки… тут уж всё им понятно. У кого больше, тот и лучше! Говорим сейчас не про размер. Может лучше тогда сказать: у кого громче у того и больше, или тот хорош кто лицом пригож, или тот хорош кто на дело гож, или ещё как-нибудь? Словом, смычком по струнам! Самки тут как тут. Последний септаккорд переполняет флакон, и любимый даёт любимой слизнуть переполнившую каплю, после чего любимая, в предощущении, открывает прелести.

У-ух, какой беззастенчивый «там-там» влетел, ворвался сейчас в обезлуненное (ни в какое сравнение не идёт с «безлолитен», но оттуда, наверняка отуда), в обезлуненное окошко. От такого «там-тама» ограны Цинцинната пришли в движение, ещё невидимое внешним глазом, но уже мощно ощущаемое внутренним. Не дослушал про кузнечика, да и какой кузнечик, если там, в Тамариных садах, если там, оттуда «там-там» выводил городской оркестр, если сирень там, оттуда источала, все знают, синильную кислоту, от которой, все знают, даже и у жуков-антипок сердце растворяется в любовном томлении; а жасмин, удушающим своим душным духом душит все нравственные императивы. Это в правдоподобном романе сирень и жасмин цветут в разное время – у нас, в разгорячённой нашей цинциннатовой головке давно смешалось время, и цветений, и оплодотворений.

«А что, там сирень цветёт слаще?..» – удивительно, что он ещё смог сформулировать вопрос, – да и вообще… – дальше уже, лучше бы, чтоб вышла Луна. Ну, хотя бы потому, что в правилах… в правилах разве не записано, с упором на «половое общение с особами», что желательно, чтоб не видел, не воображал… узник. Но может, может это уже в прошлом, может, сейчас как-то по-другому… может… сказал же Родион… может сейчас уже желательно, желательно, чтоб видел, чтобы снилось ему, чтоб ничком в матрац? «помилование», – сказал же Родион. И все они вели себя не так… не так как-то. Эммочка хотела… что-то ей было известно («отец за столом, мать на кухне…»), что-то ей было обязательно надо… она же завтра уже уезжает, и у директора что-то, всё не получалось, и адвокат с газетой… и м-сье Пьер, похожий на личинку. Помилование, Марфинька, ты пойми!

Нет, Цинциннат! Будем пытать тебя дальше. Луна не вышла! Время ещё не пришло. Бессонница, скажем, тебя (за)мучала!

Кубометры ночи, и сажени, и кубические дюймы, и, как сказал Родион в своих свидетельских показаниях (к сожалению, в собственном его, прокурорском расследовании отказали – слишком рыж был и бородат), как сказал Родион, гекатомбы и квадрильоны черноты набросились на тебя, Цинциннат. Ты уже стал прозрачнее, ты уже хотел бы остаться, хотел бы быть прощённым и помилованным? Хотел на потребу жизни предать своё сокровенное. Это безнравственно, Цинциннат! Безнравственно продавать за деньги сокровенное, а ещё безнравственней за так бросить своё потаённое на поругание и насмешки… Обманет она тебя. Обманет тебя жизнь. Как же твой сонный мир? Его же не может не быть, «…ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия»?

– А! Не до этого сейчас! Я хочу…

«О сладостная привычка бытия! … меня всего пронизывает радостная мысль, что ныне я вполне сроднился с этой сладостной привычкой и не имею ни малейшего желания когда-либо расставаться с нею». Поэтический Кот Мурр! Гурман, любитель нежной сахарной косточки.

Сладкое молоко! Рыбное филе! которое воспитанный приветливый господин никогда не позволит себе вырвать у тебя из-под носа!

«О, природа, святая, великая природа! – скользим по прелестям Dasein у романтического автора: – Каким блаженством и восторгом переполняешь… как овевает меня… ночь свежа… таинственный шелест… необъятный свод звёздного неба»…

Поэт в бекеше вторит: «К привычкам бытия вновь чувствую любовь»…

И ещё один, со своим: “Schönes Leben! schöne, freundliche Gewohnheit des Daseins und Wirkens…

И ещё:

«Как слит с прохладою растений фимиам!

Как сладко в тишине у брега…»

И «…мёд в ароматных и тоненьких ломтиках дынных, и кровь обновляется с терпким глотком божоле…»43 – это уже unserer Zeitgenosse, – что дословно – наш товарищ по времени.

И снова врывается бекеша, внимание:

Ох, лето красное! Любил бы я тебя,

Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи, -

Слышите, какая модуляция вдруг? Ах, эти мне поэты: -

…я не люблю весны;

Скучна мне оттепель; вонь, грязь…

А это уже не смена тональности, это контрапункт, со всеми его последствиями:

Рабом родился человек,

Рабом в могилу ляжет,

И смерть ему едва ли скажет,

Зачем он шёл долиной чудной слёз,

Страдал, рыдал, терпел, исчез.

Вот до чего доводят, Цинциннат, штудии (как говорит автор: он «упивался»), штудии старинных книг, «под ленивый плеск мелкой волны, в плавучей библиотеке имени д-ра Синеокова».

Всплывает навеянная сладость… хочется быть акробатом, гимнастом под куполом, жокеем на скачках… пылким любовником…

Ах, эти поэты! Они-то, они навевают нам «сон золотой»… Изгнать! и поэтов, и художников. В тюрьму всех, под контроль! И всякие любовные песни запретить, под флейты и кифары…44

Разумный, высокопросвещённый, философический и поэтический кот Мурр, которого, «посреди его блистательного жизненного поприща настигла неумолимая смерть». Заметьте – «посреди блистательного жизненного поприща». Ах, черпал бы и черпал у этого неисправимого романтика. Мне здесь всё по нраву, всё в «ту степь» как сказал однажды мой приятель, известный исследователь южно-русский степей; и я бы черпал, черпал оттуда, как черпает всякая черпалка, когда есть что черпать. Но, тогда это будет его книга… хотя мне кажется, да что там кажется? я знаю – мы собрались тут – компанийка, соратники, ратники из одной рати, и пишем общую псевдоправдоподобную жизнь, за которую, конечно, отвечать придётся мне.

«Бессоница – это разглядывание собственного нутра в чёрном зеркале ночи»45, – сказала ещё одна ратница. А тётя Бижуа говорила, что если будешь слишком долго глядется в зеркало, увидишь в нём обезьяну.

Отступления сбивают с ритма. Снова надо придумывать как войти туда, куда хотелось бы. Надо уметь это, надо ловким быть, чтоб туда, куда хотелось бы.

«Пожалуй, это самый ловкий писатель во всей необъятной русской литературе, но это рыжий в цирке»46, – сказал один писатель про другого писателя, а художник сказал: – "Клоун на самом деле не я, а наше страшно циничное и бесчувственное общество, так наивно играющее в серьезность… "47

Ну ладно, рыжий так рыжий… о рыжих было уже.

Выходим, выходим или входим, как хотите.

«Посмотрите на Цинцинната! Посмотрите на Цинцинната! Посмотрите на Цинцинната!»

 

Даже женщины в лисьих шубках, поверх шёлковых платьев, порхая из дома в дом, указывали пальчиком: «Посмотрите, посмотрите!»

И Цинциннат поджимал коленки (обязательно острые) к подбородку и зажмуривал сильно глаза, и ему хотелось, чтоб как в детстве, когда зажмуришь глаза: «ищите меня», – а они ходят вокруг и найти не могут, и никто тебя не видит: «Где же наш Цинциннатик, цин-цин-цин, где же наш… «у-ту-ту-ту-ту»?.. – конечно, Цинциннатик, такое бывало редко, всё больше: Федотик, отик-отик, Трофимка, имка-имка, Теодор, одор-дор, Трифон, Рюрик, Савва, Самсон… и, конечно же, Далила, у-ту-ту, у-ту-ту! и Цинциннат, от обиды, ещё сильнее зажмуривался, и снова срывалась в чёрную бессонницу, в пропасть чёрной бессонницы слеза, и не было ей пристанища, и разрывалась она между сладостью существования и глазком в двери, который был устроен так, что не оставалось, как сказал автор, ни одной точки в камере, куда бы не проникало ласковое солнце публичных забот, разрывалась между «Желанием и Отвращением».

Смешно, Цинциннат! Будто тебе дано право, выбирать. Или, может, такое право есть у судьи, или прокурора, или адвоката, или у всех на свете телеграфистов, вместе с их начальниками, и всех пожарных, вместе со всеми их жёнами? «…ни одного волоса не можешь сделать белым или чёрным»! Ах, это тоже поэтический, как уже не раз сказано, экзерсис.

…долгую ночь провёл я в бессоннице томной;

Как ни ворочался я, больно усталым костям.48

Смешно, Цинциннат!

Ладно, дальше! А то, как бы такая бессонница не превратилась в целую жизнь, когда, как уже сказано, жаба в журавля, журавль в жучка, жучок в жужелицу, а там и незаконченное упражнение про совокупление кузнечика.

Луна, луна! Осветитель! заснул что ли? Давай её сюда! Не сразу. Будто тучи всё реже и реже проносятся. Поджавший к самому подбородку острые коленки Цинциннат. Луна мелькает, мелькает, скользит сквозь решётку, цепляется за шершавые стены, за обитую железом дверь, глазком сверкнула, по столу и вдруг! Вышла! Соната! «Тý-ту-ту, тý-ту-ту, тý-ту-ту… – как сказала моя знакомая поэтесса, – соль си-бемоль ми-бемоль, соль си-бемоль ми-бемоль…» Вышла! Вся! как Афродита, на известной картине, из пены.

Помилование!

Квадрильоны ночи и черноты перемешались с там-тамом, с у-ту-ту и с Афродитой, и явили таки ту, «В пустыне цветущую балку», где он бы ещё мог… заставили таки Цинцинната нарисовать ту «в тени горной скалы»… бессонница перетёрла как жерновами Цинцинната и явилась «в пустыне цветущей балкой, где немного снегу в тени горной скалы», где ещё мог бы…

Короче говоря:

«А сердце мельник меж камней

Безжалостно растёр»

По-ми-ло-ва-ни-…

Что, Циннциннат, снова не складывается слово?

Паук, недовольный, разбудили, хотя, может, и не спал тоже, засучил лапами, будто, будто протирая потревоженные глаза.

А Цинциннат встал в шепелявые туфли: «что? что-то там, в газете?..» – преступник, стараясь туфлями не шепелявить, переступая, будто аист по скошенному полю, озираясь на дверь, подошёл… прищуриваясь, пытался читать… «Каз-нить, мол, нель-зя, мол, по-ми-ло-в… по-ми-ло-ва..» Осветитель! Да! Вспыхнул свет! Включили свет! Часы! ударили перепугавшуюся половину. Застукали! Снова застукали!

Следили, Цинциннат, вот и застукали, и окружили. Если следят, рано или поздно всё равно застукают. Не отделяясь от стен, оставаясь в стенах плоскими цыкающими, пока – это было видно, ждали, когда дирижёр махнёт палочкой, когда инспектор манежа скажет «action», даст знак – шикающими тенями – переговаривались, пока – вполголоса, чтоб не мешать, будто о своём, хотя понятно было, косились, любопытствуя… адвокаты, прокуроры, председатели, все эти Маскерони, Боки, директор с Родионом, две секретарши – одна, которая как цапля (цапля чахла, цапля сохла, цапля сдохла), и та, вторая, которой были симпатичны Цинциннатовы, с туго накрученными вёрстами, икры … да что там говорить, труппа была готова к выходу, группа к прорыву, армия к наступлению, Ахилл к подвигу и, если хотите, Спаситель к распятию; подбежали опаздывающие, как всегда (часы подвели, «пробили неизвестно к чему относившуюся половыну»), но не опоздавшие шурины и остряки: «Хлебни винца, до венца» и «Сократись, Сократик», и Марфинька, как всегда, щёлкая подвязкой и поводя бёдрами, как будто что-то под низом было неладно, неловко, которая, как удивлённое дитя, не мотала головой вслед за всеми.

Свет съел Луну. Теперь всё было видно, и Цинциннату пришлось запахнуть распахнувшийся халат. Несерьёзно было уже возвращаться на кровать, да и отворачиваться, и делать вид, что нет никакого дела было уже смешно. Застукали. Теперь было некуда отворачиваться. Были со всех сторон.

Цинциннат сделал непроницаемое лицо… опять?.. и вдруг – «Барррабаны! Фанфары! Марш! Выходной марш! За пультом (сам) король маршей – Цинциннат свободной от халата левой рукой (пришлось левой – правая была занята) неуверенно послал привет… – Выходной марш! Паррад-алле! И пошли! – было написано… – Публика в восторге! – написано в газете, – Осветитель окончательно проснулся и устроил целую цветомузыку, – было написано в газете лихим репортёрским словом. – Первым, рассыпая вокруг бенгальские огни и искры, хлопая хлопушками и пуская шутихи, мол: «Дамы и господа! Не по своей воле, но по воле закона! Друзья! но, во-первых, здравствуйте! – шёл Председатель – фокусник и иллюзионист, престидижитатор и глотатель шпаг. – Начинаем! С началом! как у нас цирковых принято! Прошу (-у-у-у, – поддержал эхом цирковой радист) садиться!»

Публика в восхищении! Чуйки, кафтаны, тулупы, ротонды, платья-декольте шёлковые, шерстяные, ситцевые, сарафаны и комбинезоны, – осветитель! поскакал в восторге по залу (амфитеатру): арлекины-бродяги, разряженные в пестрые лохмотья калеки, проститутки всякие, смеральдины, франческины, коломбины, фанчески, серветтки, пройдохи-бригеллы, ковьеллы-ловкачи, шулеры-скарамуччи, тартальи-маски, злодеи, картонные носы, парики, шарфы, цилиндры, улыбки, гримасы, пьеро и пьеретки, пульчинеллы, клерки, гризетки, пажи, кардиналы, герцоги, принцессы, принцы, волшебники, карлики, художники и их жёны сплетенные и совокуплённые друг с другом в визгах и восторгах забытья, – радист выхватил и усилил то там, то здесь: «Любим! Ждём! Ату его! Ату! C'est un homme, oh!!!» Секретарша! Цапля чахла, цапля сохла, цапля сдохла! на ходулях, жонглируя… Прокурор, жонглируя арбузами, дынями, спелыми вышнями и грушами (хорошую грушу не съедают, говорят, а выпивают, особенно если груша хороша, моченая) – кульбитами, курбетами, фляками49, флик-фляками, стрекасатами, сальто и рондадами или рундададами, если кому больше подходит, пробивался от начала к финалу, будто сорвавшийся со старта Юрген Меннель50 или, ещё лучше, как тот воин, неизвестный по имени, но который вынес перл на поверхность: «Радуйтесь, афиняне, мы победили!». Перл вынес, а вдохнуть не упел, отошёл как все, выдохнув, отдавая долг пространству (подстерегла его жизнь), а вот ещё великолепное сравнение, стоящее тех обоих: как раввин в синагоге, левой рукой разворачивал свиток, бежал словом, правой же, рукой, сворачивал его, чтоб прийти к некоему парадоксальному выводу.

Радист усилил на весь зал громкоговорителем: – Правая рука, вполне! может не знать, что делает левая!

Жонглёр, с видом победителя, зачастилспелыми дынями, арбузами и вышнями.

– Вот это – настоящий тенор! – рокотали зрители, и многие теряли чувство реальности, потому что были в стремлении быть захваченными мечтой и иллюзией. – Вот это вывод!

Вывод, который, кстати, не удалось опровергнуть адвокату, адвокату, как две капли воды, все же видят, похожему на Романа Виссарионовича (если честно – это и был сам Роман Виссарионович. Не могло же так случиться, что у обоих адвокатов была одинаковой длины заячья губа и одинаковой длины синяя бровь?)

«Зачем нам этот секрет? – вскакивал известный городской моноциклист на моноцикле. Городской остряк. Ему всё равно было, что борщ, что хвощ. За ним его друзья – остряки и городские шурины: «Полишинелев секрет! – кричали в мегафоны. – Полишинелев секрет! Хватит с нас Полишинелев!»

«Антре»! Клоуны! У них своё «Антре».

Адвокат же, носком щупая, по канату, под куполом, лишь на плотность воздуха правой, опираясь: «Эт-т-то, для в-ас вы-и-вод!.. – то левой рукой: Для нас эт-т-то, из-вини-те, предпосылка!..

– Ну! Это уже «Каучук»! – острило «Антре» по поводу предпосылки. – «Клишник»! – ехидничал шурин, глазом же, все косились и указывали на свидетельницш, пришедших вместе со своими ужасными мужьями, силовыми жонглёрами-свидетелями и соревнующихся в гибкости мышц и подвижности суставов в этом нелёгком, но имеющем успех у мужчин цирковом жанре».

Цинциннат читал…

Было написано: «Всё собрание защищает общая аура, повисшая жёлтым (что свидетельствует об активности собрания), повисшая жёлтым над Выездным Заседанием Цирка. Общая аура, проникая в толщь атмосферы, рассеивает её губительные катаклизмы и защищает Открытый Городской Суд от наносных проникновений».

Цинциннат читал и не понимал…

Смотри, козлище,

куда ты лезешь?

Смотри, кобыла,

какой козлище!

…читал и не понимал…

Меня ты любишь,

ему даёшь ты!

А я за стойкой

лакаю водку.

…читал, не понимал ничего, и ему казалось…

Цинциннат читал, не понимал ничего, ему казалось, что это… это несуразица, какая-то нелепость, чепуха, какой-то… да, правильно, какой-то mauvais ton, хотя на самом деле произошла ошибка – это взбудораженный, загнанный, повергнутый мельканием репортёрских метафор и заслезившийся в отчаяние глаз выхватил на странице рядом стихи:

Его ты любишь,

а мне даёшь ты!

А он за стойкой

лакает водку.

Опубликованные по случаю «Дня всенародной памяти (всенародного ликования)», ранее незнакомые стихи знакомого поэта, статуя которого, в сквере, «похожа на снеговую бабу», попали случайно на плачущие глаза Цинциннату, и плачущий Цинциннат не понимал, хотя на самом деле, конечно же, Цинциннат догадывался, что это и есть тот абсурд, та доведённая до «опушки бреда» жизнь, в которую (ведь сказал же Родион – «помилование»), в которую ему… нет… «ещё не время», но, может быть, ему будет предложено возвратиться… туда, ах! «где в три ручья плачут без причины ивы, и тремя каскадами, с небольшой радугой над каждым, ручьи свергаются в озеро, по которому плывёт лебедь рука об руку со своим отражением».

А белый лебедь на пруду

Качает павшую звезду

На том пруду, куда тебя я приведу.

Ах, обманет тебя жизнь, Цинциннат. У неё много вариантов. Обманет…

…и снова в уборную! топать, шуметь водой, кашлять в уборной… маскируя рыдания…

Но дальше, дальше.

Арабские прыжки, отрепетированные специально для сегодняшнего мероприятия, заняли главное место, закончились, и началось («finalmente!» – крикнул из зала до синевы бритый директор Родриг Иванович), finalmente началось судебное следствие… а то… как бы всё заседание не превратилось в цирк какой-то… кульбиты в курбеты, рондады в рундады, а те и совсем в комплементы (прошу заметить, не в комплименты, а в комплементы, хотя и в комплименты было бы неплохо) и в «белый лебедь ещё, – на пруду».

Прокурор, Адвокат (по пять тысяч слов у каждого). Да это десять страниц текста! С ужимками и жестами – час читать надо, но все терпели, терпели и в прениях мотали головами.

Терпели и мотали головами:

– исследовав доказательства!

– причинив ущерб!

– аргументы бьют мимо!

– исключить из обвинения!

– исключить обвинение!

– как белка в колесе!

– как белка в колесе, а на самом деле, как коту под хвост!

– «Я не чинил зла людям. Я не нанёс ущерба скоту. Я не совершал греха в месте Истины. Я не творил дурного. Я не кощунствовал. Я не поднимал руку на слабого. Я не делал мерзкого перед богами. Я не угнетал раба перед лицом его господина. Я не был причиной недуга. Я не был причиною слёз. Я не убивал…»

– Вот! указывал на исповедуемого Цинцинната Роман Виссарионович, – а вы говорите, десять заповедей! -

– Я не приказывал убивать. Я никому не причинял страданий, – продолжал кающийся. – Я не истощал запасы в храмах. Я не присваивал хлебы умерших. Я не совершал прелюбодеяния. Я не сквернословил. Я не давил на гирю».

Интересно, интересно, что он получит за все эти свои «Я не..»?

– Жизнь коротка – искусство вечно! – выдавал за своё, по поводу исповеди, прокурор, и стороны шли дальше:

– там гроб теперь!

– передать на поруки!

– причинить телесные повреждения!

– вредные последствия!

– Я хочу, как вы!

– Долой шапки!

– мягкое наказание…

– к чёрту всю вашу музыку!

– ещё немножко и вы их полюбите!

– Престидижитатор!

Все мотали головой…

 

– Человек грешен жить! – опять вступал, вместе с медными инструментами в оркестре, прокурор и выбивался вперёд, звоня собственной медью51, альтгорн такой, рожок с вентилями и мундштуком, на самом дел шут из шутов, похож на доктора, по прозвищу Говорящий Сверчок, которого пригласили к несчастному Пиноккио.

– Мёртвые сраму не имут! валко жить, да помирать терпко! продолжал полагающие ему пять тысяч слов прокурор: – жить мучиться, а умереть не хочется! – Верти, ни верти, а надо умерти! а это что за житье, вставши, да за вытьё? Свет в окошке – одно из приятнейших ощущений, всё, что оставила ему жизнь. Осужденный будет заключен в темный карцер. Общество и общение с людьми, так необходимые – будут изъяты (для счастья людей) – осужденный будет содержаться в полнейшем одиночестве. Его тело закуют в железо. Хлеб и вода будут его пищей, солома для подстилки будет дана в необходимом размере… до того времени, пока он не сделает свой выбор.

Прометеем прикованным стоит Цинциннат Ц. на горе Кавказ. Его мучит Орёл. Изматывает ветер. Раздробляет дождь. Леденит снег. Очень важна его тайна. Но, если вечно тебе будут раздирать печёнку одним и тем же способом?.. а там столько работы: людей вылепи из глины, раздобудь им огонь, Пандора52, сколько всего, сколько?..

Покатились слёзы.

– Conclusione, – заключил Сверчок: – Когда мёртвый плачет – это признак того, что он находится на пути к выздоровлению (кивок в сторону Цинцинната).

– Нет, нет и нет! – взметнулся адвокат, похожий на Сыча, который тоже, в качестве доктора, был приглашён к Пиноккио, хотя адвокат должен был по закону быть похожим на прокурора, который походил на Говорящего Сверчка. – Лучше век терпеть, чем вдруг умереть. Живи – почёсывайся, умрешь, и свербеть не будет. Жил – полковник, помер – покойник. Жизнь – сказка, смерть – развязка, гроб коляска, покойна, не тряска, садись да катись! – Вот как не весело у нас сегодня, вот что у нас сегодня, Ваша честь – и остальные четыре тысячи девятьсот шестьдесят пять слов заскакали, как лягушки на случку по мокрому полю.

– Когда мёртвый плачет, это признак того, что он не желает умирать! – заключил адвокат, так в глубине души и оставаясь консультантом Сычём из пиноккиевской сказки.

Когда это видел автор, чтоб лягушки по полю скакали на случку? Но, напомню: каждому дано было пять тысяч слов, а что можно из пяти тысяч сложить, если даже в самом маленьком словарике – тысяч их – ого сколько, минимум?.. тут, как говорится, и лягушки по полю поскачут.

Важные заключения не пронеслись мимо Цинциннатова сознания, вполне возможно оставшись в подсознании, в нашем ненасытном либидо.

Поговорить бы сейчас про либидо, но никто не поймёт. Никто не поймёт, как и до сих пор не понимал, не поймет, как можно прерывать заседание суда, ещё почти его и не начав? Надо только сказать, что цирроз печени случается совсем не от того, что ваша мама спала со своим любовником на одной с вами кровати. «Только не туда, только не туда», – шептала мама и ты не понимал куда, и не мог уснуть.

Обидно, конечно, когда, путём испытаний, преодолений и напряжения жил, так много деталей, фактов, нюансов, накрученных, столь готовых идти и бежать миль вдруг окажутся втуне, окажется, что раскрутить их уже некому, уже никогда никто не узнает, что у тишины нет ушей, потому что она сама сплошное ухо, а у темноты нет глаз, потому что она сама сплошной глаз…

Секретарь суда

Вниманию свидетелей и экспертов!

Председательствующий

По данному делу, материалы которого вам уже известны, вас выслушают в качестве свидетелей. Я хотел бы обратить ваше внимание на важность присяги… Я хотел бы обратить ваше внимание на важность присяги и святость ее. Имейте в виду, что закон предусматривает тяжкие наказания в отношении тех лиц, которые, несмотря… умышленно или по невнимательности… дают показания.

Панорамно дали в три ряда выстроенных свидетелей. Как хор в капелле – все оделись в костюмы высокого шитья или, как сейчас говорят, высокой моды, словом от кутюр или просто «Haute Couture». «Согласно с законом» – все являлись со всем своим – у кого что в душе зарыто – всё требовалось быть предъявленным. Стоя, будто хористы в хоре, они держали и показывали суду на вытянутых ладонях статуэтки и чучела… У кого в руках было чучело бесхвостой кошки, у кого – гипсовый раскрашенный слепок придушенной синицы, в полторы натуры – так ассирийские, а может древнеегипетские усопшие, на фризах в пирамидах, показывают судье мёртвых Озирису их древнеегипетских и ассирийских ибисов и гиппопотамов, символизирующих их жизненные, в посюстороннем мире совершённые грехи.

Хор, как сказал бы Родион, со всей присущей ему его правдивостью, в полном составе производил впечатление.

У Марфиньки в руках был сочащийся персик, и Марфинька его постоянно облизывала, чтоб капли не падали на пол. Смешно.

Марфинька одна! Одна Марфинька выделялась среди всех (да и как она могла не выделяться? – желаемый персик слаже килограмма конфет, другими, опять же Родионовскими словами, что ищешь, то всегда найдёшь!), выделялась среди всех устремлённым на него взором, и, как казалось Цинциннату, совсем не тем, тогдашним фабричным, а лёгким и правдивым взором возлюбленной, и, казалось, прижималась к нему нежным бархатом одетым телом…

варианты:

1. прижималась к нему нежным бархатом одетым телом.

2. прижималась к нему нежным, бархатом одетым телом.

Разница, как сказал бы автор в одну запятую, а всё-таки кордебалет!

…и, ни то, что кубической сажени ночи или квадратного дюйма – микроскопической части невозможно было разглядеть этой ночи на прозрачной паутине желания.

Ты обещала блаженство (как ты сама сказала, твоё словцо) «похлеще», чем в Раю… а кто знает, какое в раю, Марфинька? и ты будила определённые жизненные отправления.

У Марфиньки в руках был сочащийся персик. Марфиньке всякие фрукты полезны! (не устану повторять), «неужели не хочешь, ради меня, ради всех нас… Я была готова всё тебе дать. Стоило стараться!..».

Рядом с Марфинькой – всё же она оставалась в центре композиции, расплескав свои жёлтые, будто солнечные лучи, пятнами на всех – рядом стояли все те же персонажи: Родион стоял от директора в третьем ряду. У него в руках было чучело, понятно всем, бесхвостой кошки, у директора – гипсовый раскрашенный слепок придушенной синицы, в полторы натуры.

В глазах Цинцинната была растерянность.

Да, сколько таких, отчаявшихся… в сколькѝх глазах видел наш хранитель тюремных тайн этакого такого тюремного отчаянного ожидания. «Надежда, – как сказано, – есть и у тех, у кого больше нет ничего»

Явился несправедливо пренебрегаемый, да и не напрасно, потому что только от него зависело кончить на пять, а он… Уже на пять отпали бы все проблемы.

Явился с топором в руках («Разве можно сказать, что человек – плотник или музыкант, если видишь у него в руках топор или гусли?» – написал один писатель. «Писателей буду штрафовать», – тут же! написал директор и, тут же, добавил: – тем более что с топором, может стоять и палач), явился с топором в руках, перламутровый, как личинка м-сье Пьер. Он был в числе свидетелей (а мог бы, как сказал Родриг Иванович, и в преступники угодить). Он был уродлив, очень уродлив (горе уродует людей), не только мертвым перламутром халата, но и выбивающимися из-под полы ножками-сардельками и, из рукавов, ручками-сосисками, а в лице остались только губы, те, засосавшие на поддельном фальшивом фотомонтажном снимке «Брудершафт» нижнюю губу Цинцинната. Большие мясистые губы тянулись снова к нему и снова пытались засосать, и говорили: «Лимончик оставить?» «Фотогороскоп», «Висячая керосиновая (как сказала бы моя бабушка: «кирисиновая») лампа», «Мало света…» «Все эти наслаждения духовного, гастрономического, сексуального… порядка».

– Жил-был пόжил, да и ножки съёжил. Чем жить, да век плакать, лучше спеть, да помереть…– закончил на жалостливой ноте м-сье Личинка.

– Одноразово кто-то хлопнул в ладоши. Но репутация была основательно подорвана, и больше никто хлопать не стал.

Тут же глаз высветил Родиона, так и застал его, собирающегося второй раз хлопнуть.

– Свидетельствуйте! – не глядя, указал пальцем в Родиона Председатель.

– А у меня что, свидетельств? (вытащил из-за пазухи чучело кошки, без хвоста)… вот вечное моё наказание, вот мой единственный свидетель. Так если мне, её (подняв чучело над собой) всегда будут подавать, как той сумасшедшей из романа… «Фрида, я Фрида», Фриде, всегда! То так какая мне разница – за дверью быть или под дверью выть? А согласно с наблюдением, так у него даже с матерью не нашлось, в матери, даже, он не нашёл ничего с собой общего, не замечает даже, что из одного куска выкроены.