Опрокинутый город

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я стою, смотрю на веранду, смотрю, потом отворачиваюсь и тут же поворачиваюсь и снова смотрю… нет, от этого ничего не изменится. Надо не смотреть не меньше пяти-десяти минут…

Но так ли это? Я же толком не проверял.

Главное, не делать ничего специально. И если я буду подолгу следить за верандой, чтобы увидеть рабочих… я тоже это буду делать специально – и никогда их не увижу. И я боюсь пойти против Марии и Веры.

И тут я вдруг понимаю… игра в «часового»! Если я «часовой»… может, я все-таки увижу рабочих на веранде! Я иду, иду вперед, затем поворачиваюсь, иду назад – в поле моего зрения попадает веранда. Я иду, иду, опять отворачиваюсь, иду обратно уже не видя ее. Потом, когда я опять повернусь – увижу ее.

Она не может продолжать строиться и останавливаться так быстро.

Значит, я могу увидеть рабочих.

И ведь уже конец строительства – может, я хоть раз увижу их?

Но тут меня стопорит: я боюсь это делать. Опять я чувствую этот тяжелый барьер. Я не видел рабочих, потому что Мария и Вера не хотели мне показать их. Я все равно как бы иду против них, покушаюсь на ежедневный порядок, ежедневный ход. И перемещение сестер. И они знают, должны это знать… да и ведь…

И вдруг меня вовсе сковывает, я осознаю: ходя как «часовой», я все больше буду походить на…

– Димыч… – слабо окликаю.

– Ну чего?

Он, тем временем, уже отыскал, что прятать в куче песка – стоит против меня, держа смятую банку «кока-колы».

– Димыч, я передумал, – произношу уже увереннее.

– Передумал? В смысле?

– Я не хочу играть.

– Как не хочешь…

– Лучше иди к Мишке, хорошо?

– Чего? Да что с тобой такое, не пойму?

– Ничего. Я не хочу ни во что играть.

Я разворачиваюсь, чтобы идти к себе на участок и вдруг вижу… что на веранде теперь открыто одно окно. Только что не было открыто – и вдруг открыто! И на нижнюю раму легла мужская рука в грубой темно-серой варежке, облепленной бетонными крошками. Рука совершенно не двигается, просто покоится на раме; ее видно по локоть, остальное – скрывает стена. «Мертвая» рука – но я слышу змеистые голоса внутри веранды, внутри – рабочие обсуждают, переговариваются, обсуждают…

Но я не могу разобрать ни одного слова.

* * *

Это и было окончание строительства – потом веранда остановилась.

Насовсем – хотя рабочие ее так и не доделали. Почему-то они не застеклили остальные два окна, и кажется, не провели свет.

Я не знаю, с чем это связано.

Теперь по вечерам Мария и Вера сидят на веранде своего дачного дома. Когда уже темно – обычно, после десяти-одиннадцати. Сестры сидят без света, в темноте веранды. И я думаю, что рабочие могли и не дообшить что-то внутри. Но в любом случае, они уже… уехали? Но разве можно считать, что они здесь были? Только эта рука, которую я увидел в самом конце.

После этого веранда остановилась. В ней уже не появлялось никаких новых деталей.

Когда я увидел руку в темно-серой варежке, я подумал: веранда достроена. Но сейчас… нет, прекрасно видно, что она не закончена.

Теперь Мария и Вера часто сидят на ней, и всегда в это время распахнуты все окна (пустые рамы тоже выдвинуты настежь). Сестры переговариваются, переговариваются – я слышу резкие голоса в вечернем мраке. Вижу бледные, неясные треугольники лиц – будто слабо подсвеченные. Головы обернуты капюшонами.

«Сестры теперь тоже остановились. Веранда их остановила», – я думаю об этом, стоя на улице и украдкой глядя на лица сестер, просвечивающие сквозь неполную темноту ………………………………………………………………………………

Как-то раз, когда Мишка зашел на наш проезд к Димычу… (тот пил чай, сказал, что выйдет минут через пятнадцать, и Мишка его ждал)… я тоже ждал Димку, мы с Мишкой стали переговариваться. Он спрашивал, есть ли у меня здесь телевизор и как часто я приезжаю сюда – обычные вопросы, но я видел, что он не горит желанием со мной общаться, и спрашивает только для того, чтоб не стоять, не молчать.

А потом вдруг кивает подбородком в сторону веранды Марии и Веры.

– А они?.. Они что, сидят на этой веранде по вечерам?

– Ну… да. А откуда ты знаешь?

– Да видел вчера, тоже приходил, – Мишка хмыкнул и отвернулся почти как пренебрежительно.

– Понятно.

– Не достроили – и сидят? – повторил он опять.

– Ну да, – тихо произнес я. – А что такое?

– И света там нет… ну не знаю, я б не стал бы, – он пожал плечом и опять отвернулся.

Мишка больше ничего не говорит, в этот момент появляется Димыч.

Потом позже, через несколько часов… до меня доходит – и это меня попросту сражает! Димыч сказал Мишке, что я его сосед, но не сказал, в каком именно доме я живу. И Мишка подумал… что я живу с Марией и Верой, что они мои родственницы!! А значит… он подумал, что одна из них моя мать!

…Один раз, когда я опоздал домой, материн голос – она так ругала меня – ее голос – в какой-то момент! Такое сходство по резкости, по тону – Мария! Моя мать – это был голос Марии!

А-а-а-а-а-а! – крик Марии! – она порезалась. Острая ветка лавровишни.

У меня часто все кричит внутри – нечеловечески, немо.

* * *

Сегодня ночью мне приснился сон.

Я вижу Марию, сидящую на веранде. Вернее, я вижу ее лицо – так, как если бы я встал к нему почти вплотную. Взгляд женщины абсолютно недвижен. Я смотрю на ее лицо. Мне страшно и неприятно притягательно. Никогда еще я не видел его так близко от себя – и чувствую свои малюсенькие ноги, ошалело бегущие на одном месте где-то чуть пониже горла…

Справа позади лица виднеется фрагмент застекленной оконной рамы, открытой вовнутрь веранды (тогда как наяву окно открывается наружу).

На стекле отражены оттенки заката – причем очень странно, они как разлагаются на фиолетовый, бирюзовый и лимонный цвета. А истинный закатный цвет – алый – я угадываю только по искрам, играющим в белках Марии.

Закат где-то там, за пределами сна и яви. Сон сохранил только его отражения.

Я изучаю ее лицо. Я понимаю, понимаю, что опять не могу, не в силах описать его – не смотря на то, что оно прямо передо мной. Нервы напряжены, напряжены – малюсенькие ноги под горлом бегут, бегут на одном месте, бегут, разгоняя, распаляя внутри жар и испарину!..

Голова Марии закована в курточный капюшон. Ткань на краях – в морщинках; вроде тех, что образуются на старушечьем рту.

Почему она так странно смотрит? Будто ничего не видит.

Бледное лицо освещено чем-то желтым. Может, закатом? Но нет, как раз непохоже. Или на веранде провели свет?

Но ярые искры заката так и играют в белках Марии. И тут только осознаю… Она сидит на веранде на закате! Наяву такого никогда не бывает! А Вера в этот момент перемещается по участку – теперь я это понимаю, я чувствую, что Вера там, между грядок – но не могу, не могу увидеть, – я изучаю лицо Марии.

Ее глаза будто ничего не видят – почему? Она смотрит мимо меня. Что освещает ее лицо? Не могу понять. И вот это уже нездоровая, печеночная желтизна – и изнутри лица тоже, – постепенно бледность отступает…

Лицо Марии напрягается, губы стискиваются. Это мучительная гримаса боли. Ресницы подрагивают, но кровь не приливает, лицо только очень желтое. В белках разгораются искры заката. Гримаса – Марии невыносимо больно, но она вынуждена терпеть. Я понимаю, в чем дело: на участке Вера подошла к физалису, и оранжевые фонарики как всегда поедают изнутри ее фигуру…

…пламенем…

Вере не больно, она наоборот оживляется – подпитывается жизнью от физалиса. Больно Марии, продолжительно больно – быть может, Вера не отошла от растения поспешно, как они делают это наяву?

Я хочу это увидеть, но не могу.

Я вижу только лицо Марии.

Ее белки желтеют – сильно и быстро, – а затем на них проступает хрустящая чернота. Глаза покрываются пористой чернотой, слепой и будто вымоченной в машинном масле. Зрачков уже тоже невозможно разглядеть. Искры заката в глазах теперь превратились в радужные, маслянистые потеки.

Трехчастное разложение цветов на оконном стекле давно потухло. Их сменил кварц.

* * *

Сон явился предвестником попросту необычайных вещей.

Наутро после завтрака я достаю из-под кровати банку со стрекозой – я совсем и забыл о ней с тех пор, как принес домой. Стрекоза сидит в банке. Так, как будто жива. Но я знаю, она уже давно должна была умереть.

А может, она все-таки не умерла? Я ведь закрыл банку марлей, а не крышкой, чтоб туда проходил воздух… но нет, все равно уже должна была умереть.

Я принимаюсь вращать банку – то по часовой стрелке, то против; наклонять то вправо, то влево, а стрекоза ездит по дну – то вправо, то влево, – я изучаю ее с самых разных ракурсов. Брюшко стрекозы больше не изогнуто в крючок – оно выпрямилось и походит на иглу. Само брюшко походит на иглу, и я вспоминаю, как хотел насадить стрекозу на иглу в первый день.

Я так и вертел банку в руках, и с каждым движением в моем мозгу мелькало лицо Марии – такое, каким оно было во сне, в разные моменты, – и очень странная вещь: теперь оно не только не пугало меня, но и вообще не вызывало никаких ощущений.

Даже когда глаза Марии превратились…

– Я хочу, чтобы эти женщины исчезли из нашего поселка, – произнес я вдруг вслух. Совершенно спокойно и бесстрастно, и мой голос гулко разнесся по комнате.

Да, я этого хочу.

Потом решаю достать стрекозу из банки – все-таки очень хочется посмотреть на нее не за стеклом. А заодно проверить… да нет, по тому, как она бездвижно «ездила» по дну, ясно, что…

Я снимаю марлю, просовываю руку внутрь, подцепляю стрекозу пальцами, вынимаю… Однако в последний момент рука дергается, пальцы дрожа выпускают стрекозу – она падает на стол.

Тукш-ш.

В соседней комнате отворяется дверь на улицу. Это мать идет. Я вижу ее через стекло двери в эту комнату. Мне вдруг становится неловко, почему-то. Я пугаюсь – будто мать чего-то не должна знать. Чего?

 

– Что? – спрашиваю я, когда она входит в комнату.

– Ты что-то говорил? – спрашивает она.

– Я? Ничего.

– Мне показалось, ты звал меня.

– Нет.

Мать переводит взгляд на стрекозу, лежащую на столе. Я тоже смотрю… и только теперь понимаю, что… стрекоза ударилась о стол слишком сильно, когда я ее выронил. Одно из четырех лепестков-крыльев переломилось пополам. Половинка крыла лежит на столе отдельно.

Я уронил стрекозу. Сожаление? Да, капелька есть. Но почему-то мне хочется сказать, что я… сломал стрекозу.

А ведь раньше, эти слова Димыча… ты прям как о человеке говоришь – когда я предположил, что она, наверное, была больна.

Нет, теперь мне наоборот хочется сказать, что я сломал стрекозу – будто речь идет об игрушке.

Марию и Веру я вижу где-то около полудня. Я выхожу на крыльцо – Вера прохаживается по дорожкам. Мимо картофельных грядок. В руке бидон, не до конца наполненный водой. Вроде все как всегда, но нет – я сразу чувствую, что привычная хронометражная размеренность нарушилась – бидон покачивается чуть более резко, чем обычно.

Потом вижу Марию. Она стоит возле лавровишни. Я вижу ее замершую, она чуть согнулась в пояснице, куртку на спине избороздили морщины. Левая рука отставлена в сторону и заслонена стволом дерева. Видимо, женщина опирается на какой-то недоступный моему зрению предмет – я вижу только небольшую часть руки, от туловища до середины плеча. Но не успеваю я…

Эта левая рука… я вдруг понимаю, что остальная ее часть, на самом деле, не скрыта от меня лавровишней, но… я замечаю узенький просвет между стволом дерева и видной частью руки.

Я приглядываюсь, затем протираю глаза. Холодею, у меня гулко постукивает в висках. Нет, я по-прежнему вижу этот узенький просвет… остальной руки просто нет? Не мерещится ли мне это все?

– Мария! – вдруг окликает Вера.

Я четко слышу это слово – «Мария» – а не так, как всегда. Но голос у Веры очень странный, глухой и, в то же время, пронзительный – сейчас это словно два разных голоса, объединившиеся в одном. А бидон в руке все скрипит, но… как-то изношенно. Как заржавелые петли.

– Что такое, Вера? – отвечает Мария.

Ее голос – обыкновенный. То есть он такой, какой должен был бы быть у обычного человека. Но ведь у Марии отсутствует… разве ей не страшно – почему она так спокойно говорит?

Я опять смотрю на узенький просвет между частью руки и стволом лавровишни.

Сейчас Мария двинется сейчас Мария двинется к Вере и я уже точно пойму…

Нет, я не хочу смотреть!

Резко бросаюсь в дом сажусь на стул и следующие минут пятнадцать сижу в одном положении изогнувшись – так словно у меня живот болит. Я не могу прийти в себя, а в голове оркестр – танцует, танцует!

Стрекоза!.. Крыло, переломившееся пополам. Мария, ее рука! Рука – у Марии исчезла… нет, этого просто не может быть! Рука! Я думаю о руке Марии…

Потом, когда я постепенно начинаю приходить в себя… наверное, мне все это померещилось. Но в груди продолжает пульсировать онемение, страх… но все же я чувствую, любопытство пересиливает. Еще некоторое время я не выхожу на улицу, решаюсь, решаюсь, чтобы выйти и снова посмотреть. И если так получится, что у Марии отсутствует рука…

В конце концов, все, что происходило до этого…

Я выдыхаю и выхожу на крыльцо.

И вижу, что Мария все так же стоит у лавровишни. Как будто с места не сходила – а быть может, так и есть? И рука по-прежнему отставлена и заслонена стволом. Малюсенький просвет тоже виден. Рука как обрезана ножницами почти по контуру по линии ствола.

Мария зависла. Стоит ко мне затылком. Ее черные волосы чуть всклокочены.

А Вера куда-то делась. Быть может, ушла с участка? Но сейчас меня больше интересует… надо, посмотреть на Марию с какого-то другого ракурса?.. Да, да, так и надо сделать.

Я осторожно спускаюсь с крыльца и, проходя зеленый стол, над которым нависают ветви черноплодной рябины, иду в другой конец своего участка – да, вот отсюда можно осторожно поглядеть. Но я вижу, что пока шел, Мария тоже уже слегка переместилась. Она повернулась как против часовой стрелки. Теперь я лучше могу разглядеть ее лицо, но она все так же стоит боком ко мне, рука отставлена и «заслонена» деревом. И я опять не могу… все тот же тоненький просвет между частью руки и стволом.

Значит… надо еще с другой позиции? Надо, наверное, выйти на проездную дорогу – посмотреть оттуда.

В продолжение следующего часа… меня тянет, хочется разглядеть, есть у Марии рука или нет, но так пока и не удается это сделать. Я бегаю, бегаю по проездной дороге, подпрыгиваю, бегаю, смотрю, бегу опять на свой участок, приседаю, смотрю, вытягиваюсь в струнку, снова бегу на проездную дорогу. Потом даже иду на соседний пролет – может, оттуда удастся увидеть. Но рука Марии всегда чем-нибудь заслонена. Женщина как маневрирует – если я смотрю на нее из-за облепихового дерева, ее рука за умывальником. Если я подбегаю к ящику с доломитом, ее рука за углом сарая.

Если я бегу влево, Мария перемещается вправо; если бегу вправо, Мария перемещается влево.

В конце концов, я уже утратил робость и страх – свободно бегаю то туда, то сюда… но конечно, не захожу на их участок. И женщина уже давно в тех частях, где раньше никогда ее не замечал. В какой-то момент я вижу ее и внутри дома, через окно – раньше так хотел там увидеть! Нет, сейчас важнее…

Рука Марии. Она всегда прячется от моего зрения, прячется.

Да, Мария уже не ходит туда-сюда непрестанно, а Вера куда-то растворилась.

Листья облепих такие паутинно-, пресно-зеленые. Над верхушками розово-синее небо с прозрачными, невесомыми облаками.

Если рука Марии за наслоением листьев… я чуть-чуть отклоняю голову… но кажется, листья сами поворачиваются как створки – и снова заслоняют.

Я бегу на самый угол участка… ага, Мария уже в доме, ее тень за легкой занавеской, а тень руки за какой-то другой тенью… маленький белый промежуток между – как разрез ножницами.

Если я подбегаю и вытягиваюсь в струнку выше ветки облепихи… а Мария как-то наоборот чуть понизилась, и ее рука заслонена старой бочкой.

Я подбегаю к другой облепихе, вытягиваюсь в струнку, смотрю. Подбегаю к третьей, клоню голову вправо, смотрю. Снова ко второй, наклоняюсь влево…»

…на этом конец. Дальше в тетради пустые страницы… я начинаю лихорадочно перелистывать, еще раз, еще – руки дрожат неимоверно. Да, ничего больше нет.

Я плохо соображаю от нервов.

«Ребенок, ребенок… может, подросток лет пятнадцати… мог бы такое написать?» – подбирается мысль – сквозь ледяное волнение. Вроде как что-то подбирается – ничего не соображаю – объяснение, объяснение… «Кто бы мог это… чья это тетрадь…»

Но ни капли не понятно, откуда она вообще взялась. «В моем, в моем доме!.. Кто мог придумать такое – эти сестры… Нет-нет, конечно, все это выдумка – как иначе может быть! Это писал нездоровый человек, нездоровый…»

– Леш, ты наверху? Ты на второй этаж залез? Что ты там делаешь? – слышу голос матери снизу.

Глава 7

– Да, я здесь, – отвечаю.

Инстинктивно, лихорадочно прячу тетрадь под журналы. Но мать не идет наверх, а разговаривает со мной, стоя у лестницы.

– Ты там давно? Ты чего забрался-то туда?

– Я-я… да просто, ну… захотелось на поселок на весь посмотреть.

– Игорь приехал!

– Чего?!

– Да, да, вот такие дела. Игорь приехал – твой брат двоюродный.

– Я понял! И где он?

– Возле дома – ты ж слышал, как машина подъехала?

– Нет… не слышал…

– Короче, давай, быстрей его встречать спускайся.

Я сбегаю вниз, спешу на дорогу… и правда Игорь! Вот это сюрприз – его машина стоит, и он суетится возле, хлопает дверьми.

Он сюда уже года три не приезжал.

– Игорь! – окликаю.

– Лешка! – он улыбается мне, поворачиваясь в закатных лучах, которые косят из-за крыши дома напротив.

(И когда я был наверху, там тоже уже все прошивали закатные лучи, вдоль всех балок и брусьев – вот сколько часов я просидел с этой странной необыкновенной тетрадью!)

– Ты чего, совсем не удивлен мне?

– Удивлен, но…

– У тебя просто вид какой-то… взъерошенный – ха-ха.

– Серьезно?

– Ну да. И даже напуганный. Что это, как раз из-за меня?

– Да нет, я просто…

Я делаю шаг вперед, протягиваю руку…

– Нет-нет, слушай, у меня руки перепачканы. Видал, какие?..

Он показывает – да, они все в масле, черные. И кажутся еще чернее на закате.

– И главное, что не вливал. Это я так случайно к канистре прикоснулся, представляешь? Сейчас. Я на участок схожу, руки вымою… умывальник-то на обычном месте висит?

– Ну да.

– Я сейчас руки только помою – а ты можешь начать вещи таскать?

– Я…

– Ну или меня подожди – вместе будем… слушай, ничего не случилось?

– Э-э… нет.

– У тебя лицо какое-то странное, ей-богу. Бледное.

– У меня?.. Нет-нет, все в порядке…

– Ну ладно, расскажешь потом.

Он уходит мыть руки, а я остаюсь возле машины…

Таскать вещи?..

Глава 8

…Вместо этого я принимаюсь усиленно ходить туда-сюда возле машины. «Что это за тетрадь, откуда? Кто это написал?.. Это про ребенка – нет, исключено, что ребенок мог написать такое! Да-да, это про ребенка – велосипед, стрекоза, детские игры…» – словно вертится-тараторится в моей голове, твердятся аргументы того, что и так понятно. «Откуда взялась тетрадь?.. Этот почерк чужой, чужой, инородный…» – расхаживаю вдоль машины – я совершенно потерян сознанием для чего-то другого, потерян; ничего не замечаю вокруг себя. «В моем доме…» В нашем доме ведь никто никогда не жил, кроме нас. А тетрадь оказалась между журналами – но это материны журналы! Старые – сколько журналов она выписывала лет тридцать назад. «Эта тетрадь не материна – она не может быть ее! Сестры… те самые сестры, о которых она рассказывала вчера? Это совершенно непостижимо!»

Все внутри на несколько секунд затаивается – от страха и щекотного трепета.

А потом начинает твердиться, как забивать разум: «Мария и Вера высокие, как спички, прямоспинные, они ходят и ходят, без остановки, без остановки. Если Мария – на середине тропинки между первой и второй картофельной грядкой, Вера – в начале тропинки между третьей и четвертой. Если Вера – в конце тропинки между второй и третьей…

Стрекоза! Я ее спас, слипшиеся крылья почти поломанные – вот она взметнулась и опять летает – как восстановилась – и я нахожу тетрадь! А в записях начинается с того что ребенок наезжает на стрекозу велосипедом она больна – то есть это как начало к тому что она снова разрушается. Потом разламывается крыло – и вот Мария уже без руки… это как бы избавиться от страха, испуга! Но все равно же стрекоза остается – всегда, всегда…»

Эта цепочка плетется сквозь мозг и повторяется, повторяется: «Стрекоза, я ее спас слипшиеся крылья почти поломанные…» – мысленная, словно выстраивается в сознании инерционной, инертной тканью… и страх, недоумение и крайняя тревога, о которой я не могу говорить.

– Лешк! – окликает меня Игорь. – Ты чего расхаживаешь-то, я не пойму?

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?