Za darmo

Траектории СПИДа. Книга первая. Настенька

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Так может он, Горбачёв, и хочет этого?

– Чего-о-о? Нешто он хоть раз сказал об этом? Нешто уже выгнал хоть одного негодяя за воровство? Ты погляди, какие его мордовороты встречают? Рожи от животов не отличишь – оплыли от жира. Но бог с ними, пусть плывут, ежели им своего здоровья не жалко, только давайте же и другим жить нормально. А то сами квартиры получают без очереди, ну и это ладно – они начальники, может других таких хороших голов для управления нету, так они же, гады, другим квартиры за взятки дают, а по очереди законной не пускают. Ты тут горбатишься двадцать лет на строительстве или на заводе и хрен тебе, а не квартиру. В лучшем случае что-то плохонькое, как свинюшке.

Нет, я человек справедливый и знаю, что многим рабочим дали квартиры, но сколько же кровей попили за них, не дай бог.

– По конституции, между прочим, всем квартиры положены.

– Так то ж по конституции. Я тебе скажу, а ты меня слухай. Кон-ституция у нас прекрасная, если бы только исполнялась, как написано. Но эти алялякалы думают только, как хорошо выступить да всё, што происходит объяснить получше. А вот сделать так, штоб и правда всем лучше стало жить, так тут, брат, не то што кишка тонка, а просто не те люди стоят у власти. Не до того им.

– А ты бы чево сам сделал?

– Ты, знашь, меня этим вопросом не собъёщь. Не раз спрашивали. Я хотя што и не знаю, а только так тебе скажу, што если кто из этих алялякал чего-то пообещал, да не сделал, ну не сумел – так катись к чёртовой матери, а мы поставим другого. Этот соврал – ево в шею. Нашли бы тех, што раз уж говорят, то делают. А то вон лозунг у нас висит "Довольно политической трескотни…", а трещат же все, ажно уши вянут.

– А знашь, почему у нас на должностях хапуги и ворюги сидят, а не те, што о людях думают?

– Потому что все такие?

– Да нет. Хороших людей всегда много, только кто ж их на большую должность поставит? Подумай своей башкой. Если я начальник и ворую, нешто рядом с собой честного человека поставлю? Он же меня неправедного тут же в контроль заложит или просто скинет. Вот ежели бы мы действительно сами выбирали себе руководство, как записано в конституции или в уставе партии, тогда другое дело. Проштрафился – долой! Не получается и учится не хочешь – долой! А то, кого и когда мы по правде выбираем? Я уж столько лет на собраниях и выборах, а не помню, штоб проблемы какие были. Кого назначали сверху, того и выпихивали наверх. Система такая твёрдая теперь, што от нас вообще ничего не зависит. Вот в чём перестройка-то нужна.

– Так а вдруг Горбачёв этого именно и хочет?

– Ой нет, брат, нутром чую, что нет. Ты почитай, что он в своих речах говорит. Найди хоть слово из того, што мы тут с тобой разговариваем. Я человек, какой-никакой маленький, а грамотный, внимательно слежу за Горбачёвым по газетам, а ничего такого не вижу. Читаю, читаю, а всё одно – аля-ля и только.

Естественно, простой рабочий, может и недостаточно грамотный, мог не совсем разобраться в потоке речей первого года руководства Генерального секретаря. Может быть, внимательный читатель разберётся в них лучше.

Двадцать третьего апреля тысяча девятьсот восемьдесят пятого года на знаменитом апрельском Пленуме ЦК КПСС Горбачёв уверенно провозглашал:

– Страна достигла больших успехов во всех областях общественной жизни. Опираясь на преимущества нового строя, она в короткий исторический срок совершила восхождение к вершинам экономического и социального прогресса. Советский Союз ныне располагает мощной, все-сторонне развитой экономикой, квалифицированными кадрами рабочих, специалистов, учёных. По многим направлениям развития производства, науки и техники мы прочно занимаем ведущие позиции в мире.

С этим тезисом нового Генерального вряд ли кто-нибудь даже из зарубежных наблюдателей мог поспорить. Тогда это было азбучной истиной почти для всех. Однако для самого Горбачёва это уже не было истиной первой инстанции. Сам он так не думал, а выступление было обычным камуфляжем. Никто не мог знать тогда, что этот тезис, как и многие другие, является всего лишь ширмой, за которой невозможно угадать настоящих мыслей осторожного шахматиста. И хорошо понимая это, Горбачёв продолжал в том же духе:

– Глубокие изменения произошли в социальной жизни. Впервые в истории человек труда стал хозяином страны, творцом своей судьбы. (А нам вспоминается разговор рабочих на улице). Гарантированное право на труд и его вознаграждение, забота общества о человеке от его рождения до глубокой старости… – всё это непреходящие ценности, неотъемлемые черты социалистического образа жизни. В них – важнейший источник политической стабильности, социального оптимизма и уверенности в будущем.

Запомним эти слова об уверенности в будущем и его основах. Хотелось ли Горбачёву сохранить эту уверенность людей, которая и правда была? Однако всем это известно и, сознавая это, новый лидер вставляет в свою программную речь будто бы новое философское "но":

– Но жизнь, её динамизм диктуют необходимость дальнейших изменений и преобразований, достижения нового качественного состояния общества, причём в самом широком смысле слова. Это, прежде всего, – научно-техническое обновление производства и достижение высшего мирового уровня производительности труда.

… Мы должны добиться существенного ускорения социально-эко-номического прогресса. Другого пути просто нет.

Горбачёв был мастером риторики. Каким-нибудь будущим исследователям будет интересно выяснить, кто именно и как обучал его этому искусству. Что же касается простого народа, то ему было никак не до исследований. Его гипнотически давили слова, повторявшиеся с тех пор почти на каждом углу соприкосновения Горбачёва с народом, слова, ничего не значащие сами по себе, но мощные в контексте потока других слов. Например, фраза, нанизанная на стержни всех речей – "Другого пути просто нет".

Никто решительно не понимал, о каком же пути идёт речь. Но самое страшное, что не понимал и не знал этого сам Горбачёв, однако, как заведенная машина он повторял снова и снова, давя на уши, на психику, на сердца – "Другого пути просто нет".

Впрочем, вполне возможно, да что там – даже наверняка – те силы, что подпитывали нового лидера всякими такими идеями, поддерживали его за ножки и спинку кресла, чтоб не упал не вовремя, те силы и разве что уж очень проницательные их оппоненты, пусть и немногие, понимали, что суть предстоящей ломки, катастрофическое изменение всего хода истории страны, выражались, казалось бы, совершенно безобидной фразой Горбачёва, которую он произнёс на Пленуме без особого акцента, но которая повернула всё.

– …Нужно смелее двигаться вперёд по пути расширения прав предприятий, их самостоятельности, внедрять хозяйственный расчёт…

Нет, конечно, это тоже не было новостью, и Америку тут никто не открыл, так как о хозрасчёте говорили и раньше. Новое оказалось подводным камнем, крывшимся в этих словах. О хозрасчёте, который поддерживался буквально всеми, предстояло на самом деле вскоре забыть, что и произошло, зато осталась "самостоятельность предприятий", перераставшая из, казалось бы, мудрого совета руководителям "думайте сами" в сначала частичную, а затем полную свободу делать, что хочется и как заблагорассудится, не глядя на других, думая только о себе. Это ли не анархия?

Жизнь – огромное море и, если хотите, безбрежный океан. Каждое государство в нём корабль, плывущий своим курсом. Хорошо, если все корабли будут идти в одну сторону, помогая друг другу, но ой-ой-ой как далеко миру до этого! У капитанов и лоцманов свои навигационные карты, свои большие и маленькие познания в искусстве мореплавания, своя мораль, свои принципы. Одни ведут суда медленно в одном направлении, другие быстро, но кидаясь то вправо, то влево, то возвращаясь назад. Одни идут своим ходом, порой задерживаясь, чтобы подобрать по пути терпящих кораблекрушение, другие пристраиваются к кому-то, третьи пиратствуют, грабя и обессиливая всех встречающихся, укрепляя свою мощь чужими силами.

Но все попадают рано или поздно в штормы и ураганы. Тут-то и проверяются корабли на прочность. Если верит команда капитану, знающему своё дело, если работают все части механизма корабля, как одно целое, если каждый винтик понимает, что хоть он и винтик, а без него не жить всему кораблю, то выплывет, выдюжит, справится судно с любыми тайфунами, любыми цунами и продолжит путь.

Если же на корабле десятки лоцманов, указывающих направление в разные стороны, если каждый матрос будет по-своему завязывать узлы и по-своему понимать указания, если каждый механизм будет работать, как хочется ему, а не всему судну, то даже маленькое волнение моря в несколько баллов развалит посудину или вышвырнет на рифы истории.

Сознавая или не сознавая эти нюансы, Горбачёв, выдвинутый судьбой или же чьей-то волей в капитаны, избрал себе этот последний вариант.

Когда мастерица рукодельница хочет заменить прогнившую нитку красивого ожерелья, она сначала готовит новую нить, а не режет мгновенно старую, позволяя жемчужинам рассыпаться. Она аккуратно удерживает в ладошке бусинки и не торопясь, но верно нанизывает их заново.

Горбачёв начал резать по живому без подготовки. Хорошо зная, что какой-никакой, а контроль в стране существовал и с ним трудно будет дать анархическую самостоятельность, он осторожно произнёс на Пленуме:

– Уж коли речь зашла о контроле, то хотел бы высказать и такое соображение. Проверять надо, контролировать необходимо, и каждая проверка должна приносить практическую пользу, служить интересам дела. Но едва ли оправданы проверки по одному и тому же, порою мелкому вопросу, многочисленные комиссии, которые организуются по формальным соображениям, отрывая людей от работы, создавая обстановку нервозности.

Кто-то мог подумать, что речь здесь идёт о благе народа, о том, чтобы он не занимался лишней работой, чтобы кого-то не мучили ненужные комиссии. А вышло так, что тот, кто хотел, воспринял сказанное, как команду к ликвидации контроля. Слова, прозвучавшие с самой главной трибуны, и последовавшие затем действия начали медленно, постепенно, но очень настойчиво съедать ржавчиной недоверия сложную систему контроля навигации, управления кораблём. И он запетлял в открытом океане.

 

Суета сует. Все эти словеса, напрочь закрывавшие истинные устремления заурядной, алчущей всего лишь славы и богатства души, выскакивавшие изо рта, чтобы уже не быть пойманными и спрятанными назад, разлетавшиеся с трибун и печатных полос газет, журналов, многочисленных книг, пришли чуть попозже. А сначала был довольно холодный обычный для Москвы мартовский день, когда на Красной площади по давно установившейся традиции хоронили очередного ушедшего из жизни руководителя партии и правительства Константина Устиновича Черненко.

МОСКВА МАРТА 1985 ГОДА

К центру города, но разумеется не к самой Красной площади, подъезжали большие преимущественно венгерского производства автобусы и, мрачно шипя раскрывающимися дверьми, выдыхали из себя рабочих и служащих, студентов и школьников, издавна привыкших к массовым мероприятиям, и одинаково весело относящихся как к очередным проводам в потусторонний мир давно состарившихся руководителей самого высокого ранга, так и к различного рода митингам протеста против агрессии американцев или китайцев в отдалённых уголках земли, о которых им мало что было известно, но к которым нужно было как бы неофициально выразить чувства народа, для чего участникам выдавались за ближайшим углом бутылочки с чернилами и другими красящими веществами будто бы случайно взятыми, чтобы в порыве народного гнева стихийно бросать их, разбивая о стены посольских зданий. Иногда процессии проходили без бутылочек, но с лозунгами, написанными тоже будто бы стихийно от всей души.

В этом отношении жители Москвы и ближнего Подмосковья бесспорно обретали совершенно уникальный опыт массовых выражений чувств состраданий и горя на похоронах, восторга (порой правда и негодования) при организованных встречах руководителей зарубежных государств, к которым необходимо было проявлять соответствующее отношение, отвечавшее определённому моменту политических баталий, в которых массовки на улицах являются не столько результатом политической активности народа, сколько одним из блюд закулисной кухни большой политики. Такого богатого опыта в объединении душ по разным поводам нет и не могло быть ни в одном городе страны советов. Это ещё одно из специфических условий, делавших москвичей несколько другими, отличающихся от всех остальных жителей гигантского государства.

По давно установленному порядку центральные станции метро в такие дни для выхода через них закрывались, и потому Настенька встретилась со своими подружками Викой и Наташей на Пушкинской площади у магазина "Наташа" по одной простой причине – всем было так удобней.

Вика жила на Комсомольском проспекте в том самом здании, в котором находился Салон красоты и откуда очень легко без пересадок можно было добраться до Пушкинской на троллейбусе.

Квартира Настеньки располагалась в Ржевском переулке совсем рядом с проспектом Калинина в старинном здании, от которого можно было, скажем, по улице Воровского добежать до Арбатской площади и сесть на тот же троллейбус, которым добиралась Вика, а можно было и проще – сесть почти у самого дома на автобус и прямиком на Пушкинскую. Настенька же предпочитала особенно в праздничные дни, как и в часы пик, ходить по возможности пешком, ибо пятнадцать минут пути для молодой девушки не казалось расстоянием.

Что же касается Наташи, то ей в этом смысле повезло куда больше, поскольку она жила почти у самого магазина "Наташа", почти у самой площади, а если совсем точно, то напротив библиотеки имени Некрасова, или Некрасовки, как её называют читатели, куда девочки часто забегали за книжками и посидеть позаниматься, потому что там было тихо, там можно было почти всё найти, там была рядом недорогая столовая, где имелась возможность быстренько перекусить, если не хотелось подниматься на третий этаж к Наташе и надолго расслабляться, попивая кофе в комфортных условиях небольшой, но уютной квартиры, доставшейся Наташе в наследство от бабушки.

Однако именно потому, что Наташа жила ближе всех к месту встречи, она выбежала к подружкам последней, заставив их прождать минут десять после назначенного времени, так что Вика и Настенька направились, было, к ней домой, чтобы силой поднимать вечную копулю (так называли её между собой подружки) когда она вынырнула из-за киоска союзпечати и на возмущённые возгласы подруг резонно заметила, что не на праздник собрались, а на похороны, куда спешить вообще не следует.

Организатором мероприятия являлась, конечно Вика, как и полагалось комсоргу студенческой группы. Она всем говорила, что пойти на похороны надо обязательно, чтобы не было неприятностей, которых и без того хватает.

Что ж, надо так надо, дело привычное, тем более в последнее время, когда что ни год, то проводы на Красной площади. Хотя в этот раз похороны ещё одного из старой гвардии, казались не совсем обычными, не такими как раньше. Удивительным показалось, что никакой прежней строгости со стороны руководства с привычными угрозами за неисполнение, неявку и так далее не замечалось. Так что Вика по инерции предыдущих похорон говорила о возможных неприятностях. Вообще же студентам разрешили самим добираться до Красной площади, не очень организовываясь, что выглядело весьма странным.

Люди шли по улице Горького не большими стройными колоннами, как раньше, а разрозненными небольшими группами, парами и поодиночке. Ещё больше девушки были удивлены, подойдя к Манежной площади.

– Любопытно, – проговорила Настенька, отрывая подруг от разговора о недавно открывшемся новом косметическом салоне, – неужели все просто так заходят на Красную площадь? Ни пропусков не видно ни у кого, ни кордонов милиции, ни колонн.

– Я тоже думала, что нас тут выстраивать будут, – согласилась Вика. – Нам так неопределённо говорили, что трудно было понять, как всё организовывается.

– Девчонки! – Возмущённо затараторила Наташа. – Тут вообще какая-то чехарда. Народу набилось, как на толкучке. Может, не пойдём туда вовсе? Рванём лучше ко мне, а? Что мы здесь потеряли? Кофейку попьём…

– Нет уж, пришли, так посмотрим. Всё-таки историческое событие. Как ни как, хоть и недолго, а был главой государства, – как всегда рассудительно и безапелляционно заявила Вика.

– Тем более, что реформу образования при нём начали, – довольно мрачно добавила Настенька. – Теперь детей будем не с семи лет учить в школе, а с шести. Вот уж спасибочки!

– А что тут такого? Сегодня и так многие стараются пропихнуть своих детей с шести лет в первый класс. Малыши такие умные пошли, что хоть с пяти лет начинай учить. А я бы с двух лет брала, – сказала Наташа и звонко рассмеялась. – Ау да уа – это они у меня быстро научатся писать. И по-английски сразу заговорят: Хэллоу, папа, дай жевачку.

– Вот именно "дай", – ещё недовольнее буркнула Настенька. – Ты думаешь, их в детском саду ничему не учат? Не знаешь что ли, что и английский там стали преподавать. Многие к приходу в школу уже читать, писать и даже считать умеют. Фактически детский сад – это та же школа, только называется иначе. И вместо того, чтобы вложить деньги и улучшить условия обучения в детских садах, усовершенствовать их программы, мы начинаем всё вообще переделывать. А зачем спрашивается? Чтобы ухлопать гораздо больше денег, а результаты получить с минусом.

Ты прикинь сама: теперь каждой школе нужно больше помещений, учителей, воспитателей, техники сколько новой и при этом добавляется учебный год. Отсюда элементарно сделать вывод, что часть работы детского сада, то есть целый год их жизни перекладывается на плечи школы. Но во имя чего, я спрашиваю, когда всё то же можно вложить в головы детей в старшей группе детского сада? Зачем, интересно знать, нам копировать зарубеж? У них несколько иная система, но суть-то та же. У нас даже во многом было лучше. Не случайно же американцы многое переняли у нас в вопросах обучения.

Наташа, смеясь, обняла Настеньку за плечи правой рукой, а ладонью левой зажала подруге рот, говоря:

– Всё-всё-всё. Поехала Настенька – не остановишь. На нас уже все смотрят. Сейчас ты тут целый митинг откроешь по своей теме, но в данном месте сегодня без тебя выступающие найдутся.

Вика шла чуть впереди, осматриваясь по сторонам, пытаясь найти в толпе идущих кого-нибудь из руководства института. Наташа с Настенькой едва поспевали за нею, пересекая Манежную площадь. На Красной площади пробиться к мавзолею Ленина уже было невозможно.

Да, всё казалось совсем не так, как в феврале прошлого года, когда хоронили Андропова, не так, как при других похоронах. Тогда все подходы к Красной площади перекрывались несколькими рядами милиции и солдат. Десяткам людей в штатском и военным нужно было показывать пропуск, если он был. Все остальные проходили только в колоннах, тянувшихся длинными ручьями и разделёнными между собой ровными двойными, тройными рядами служащих Министерства внутренних дел. Людские потоки могли соединиться лишь за пределами Красной площади. ГУМ и все учреждения поблизости закрывались в такие дни заблаговременно. У всех окон ГУМа, особенно выходящих на Красную площадь, у каждой двери выставлялась охрана из надёжных людей. Приходившие на площадь, не подозревая того, находились ежесекундно под пристальным наблюдением сотен глаз, видео, кино и фото камер. Ни одно подозрительное движение не могло ускользнуть от внимательного взора охраны.

Такой порядок отрабатывался годами отнюдь не только в целях безопасности одного человека – главы государства, живого или уже почившего, но и с целью обезопасить главную площадь страны от любых скандальных происшествий, недоразумений, непочтительности в любые дни, а не только во время крупных мероприятий. По жизни Красной площади весь мир судил о жизненной силе России. Площадь являла собой сердце, по ритму биения которого можно было определять здоровье страны, здоровье её народа.

В хаосе, царившем в этот мартовский день на Красной площади, в непонятной сутолоке и неразберихе виделся Настеньке символ чего-то нехорошего, грозящего всем и ей лично.

– Девочки, – почти прошептала она, – у меня такое впечатление, что дом, в котором мы живём, начинает рушиться. Это какой-то кошмар. Чем это всё для нас кончится?

– Да брось ты, Настенька, пугать. Как было, так и будет. Никто нас не согнёт, ничто нас не сломает. – Патетически произнесла Вика.– Стоял один человек во главе, теперь другой встанет. Какое имеет значение кто? Брежнев был вроде ни то ни сё, а смотри ж ты, почти два десятка лет просидел в кресле. А почему? Да потому, что от него мало что зависело. Он, по сути, не представлял из себя великую личность и, поводимому, мало на что влиял в политике. Другие работали, а он лишь предоставлялся. Речи читал он, а писали-то другие. Такова у нас система коллективного руководства. Думаю, что и теперь так будет. Выберут ещё кого-то, да уже и выбрали, наверное, а работать всем придётся.

–Вик, – Настенька с некоторых пор стала называть подругу либо коротко, как сейчас, либо ласковее – Викочка, но никогда не звала Викой, что казалось ей слишком официальным и сухим. – Вик, я понимаю, что будет кто-то другой, но посмотри, что делается. Разве когда-нибудь в серьёзных случаях такое творилось на Красной площади? И милиции полно, и кого хочешь, а порядка никакого не видно.

– Ну, всё, замолчи, – прикрикнула Наташа. Вон кто-то уже говорит в микрофон. Может, сейчас узнаем, кто стал главным.

Траурный митинг начался. Говорливая шумящая площадь постепенно стихла, настраиваясь на один голос, разносящийся десятками мощных динамиков до слуха каждого, стоящего на площади и далеко за её пределами.

Тысячи людей в этот момент практически впервые услышали этот голос, который будут потом узнавать не только по тембру, но и по характерным фразам, интонациям, сопровождающимся столь же характерными отрепетированными движениями рук, узнавать не только в исполнении обладателя, хозяина голоса, но и в интерпретации его многочисленных профессиональных и самодеятельных пародистов.

Но это потом, а сейчас его слушали на площади и многие даже не расслышали или не запомнили фамилию Горбачёв. Понимали лишь одно, что сильный моложавый голос не выражал искреннего сострадания, которое могло идти из глубины души, когда расстаёшься с действительно близким тебе по духу человеком, товарищем по партии, по совместной борьбе за общие идеалы.

Голос говорил дежурные фразы, от которых веяло, не смотря на артистизм произношения, холодом бездушия. Фразы, написанные кем-то другим, несколько лишь переделанные с других выступлений по таким же случаям, не могли звучать искренне. шедший всего два дня назад человек для говорившего с трибуны как бы не был человеком вообще, а лишь символом, о котором по этикету надо было сказать хорошо, поскольку о покойниках плохо не говорят.

 

Голос говорил об ушедшем символе, а другой, внутренний голос того же человека, словно пел уже о той жизни, которую начнёт завтра, нет, уже начал сегодня, вчера или…

Внутренний голос полагал, что его в микрофон не слышно, ведь он говорил глубоко внутри. Но люди, которые привыкли слушать голоса, научились распознавать за звонкими кричащими нотами лозунгов и штампов глухие низкие утробные внутренние голоса себялюбцев. Сегодня он ещё не говорил своих знаменитых потом фраз. Сегодня он говорил не о себе, а о нём, ушедшем:

– Как зеницу ока берёг Константин Устинович Черненко единство коммунистической партии, коллективный характер деятельности Центрального Комитета и его Политбюро. Он всегда стремился к тому, чтобы партия на всех уровнях действовала как сплочённый, слаженный и боевой организм. В единстве мыслей и дел коммунистов видел он залог успехов, преодоления недостатков, залог поступательного движения вперёд.

Настенька слушала сухие, как опавшие осенние листья, слова голоса коммуниста о своём товарище и вдруг вспомнила строки, написанные поэтом не коммунистом Есениным о создателе коммунистической партии Ленине после его кончины:

Застенчивый, простой и милый,

Он вроде сфинкса предо мной.

Я не пойму, какою силой

Сумел потрясть он шар земной?

Но он потряс…

Шуми и вей!

Крути свирепей, непогода,

Смывай с несчастного народа

Позор острогов и церквей.

– Странно,– думала Настенька, – почему это так, что прекрасные строки Есенина о Ленине почти никогда не слышишь с эстрады? Часто читают Маяковского, что, само собой, хорошо, но и Есенин написал по-своему чудесно, и она продолжала вспоминать строки из поэмы "Гуляй-поле":

И вот он умер. Плач досаден.

Не славят музы голос бед.

Из меднолающих громадин

Салют последний даден, даден.

Того, кто спас нас, больше нет.

Его уж нет, а те, кто вживе,

А те, кого оставил он,

Страну в бушующем разливе

Должны заковывать в бетон.

Для них не скажешь:

"Ленин умер!"

Их смерть к тоске не привела.

Ещё суровей и угрюмей

Они творят его дела…

Нет, эти слова не были данью моде. Они не писались в стремлении получить Ленинскую или какую другую премию, а то и высокий пост в Союзе писателей. Это были стихи от сердца. Стихи человека, по-настоящему скорбившего о громадной потере для всего человечества и для него лично.

– О Ленине написано много, – думала Настенька, – и много искренне. О ком ещё так писали? Любимым пишут от всей души, поэты – своим друзьям, о народных героях складываются песни сами собой. По искренности написанного можно судить в значительной мере о предмете поклонения.

Например, о Сталине написано великое множество стихов и очень немало совершенно искренних. Верили и было во что. Даже сегодняшний знаменитый Евгений Евтушенко написал когда-то о Сталине хорошие стихи. Правда, сегодня он, кажется, извиняется за них или что-то в этом роде.

Зато о других руководителях Советской страны вообще никаких произведений вспомнить нельзя, кроме разве их собственных докладов. Обмельчали люди что ли? Ни при жизни о них не пишут, ни после. Да и что писать, если ничем они не жертвуют ради народа и думают-то скорее не о нём, а о том, как усидеть подольше в кресле и побогаче составить капиталец?

Настенька любила стихи. Глядя издали на мавзолей, с которого произносились слова, уже вовсе не доходившие до её сознания, она вспомнила ещё одного известного советского поэта Андрея Вознесенского, которого ей довелось целых два раза слушать, как говорится, живьём и который тоже вроде бы не коммунист, но очень интересно писал о Ленине в поэме "Лонжюмо".

Ей многое не нравилось в поэзии Вознесенского и прежде всего слишком частое отсутствие искренности в стихах, стремление писать ради сенсации, а не по велению души, любовь к архитектурным построениям стихов, что тоже делалось ради сенсационной формы, а не для лучшего выражения или понимания мысли.

Когда среди студентов возникали стихийные споры о Вознесенском, девчонки начинали возмущённо кричать:

– Да ты что, Настя, это же Вознесенский! А ты кто? Что ты его критикуешь?

А Настенька упрямо возражала:

– На меня авторитеты сами по себе не действуют. На меня может влиять искусство, его лучшие творения, а не имена. Да, я люблю стихи Вознесенского, его рифмы, фантастические сочетания образов, но всё принять не могу. Поэзия должна быть искренней всегда, а вы вспомните поэму Андрея "Лёд", которую он посвятил погибшей во льдах девушке. И что вы там видите? Вместо настоящей любви, вместо сострадания по юной душе, погубленной из-за чьего-то равнодушия, о чём и нужно было писать, вместо слёз, которые обязательно почувствовались бы у Есенина и передались бы читателю, мы наблюдаем, как поэт упражняется в составлении фигуральных льдинок из слова "лёд", повторенного бесчисленное множество раз. Ведь известно, что сколько ни повторяй слово "сахар", во рту от этого слаще не станет. И потому, читая поэму "Лёд", холодно становится не от повторений слова "лёд", а от холодного отношения к трагедии самого поэта, который в поэме думает не о погибшей девушке, а о себе, о своём стихотворчестве, будет ли оно сенсационным. Такую поэзию я принять не могу.

И всё же многое у Вознесенского Настеньке нравилось, а потому поэму "Лонжюмо", вернее отрывок из неё о Ленине, она даже читала на студенческом вечере. И сейчас эти строки наплывали на неё, растворяя перед глазами всё окружающее, оставляя лишь кучку спорщиков, которым она чётко и уверенно бросает восклицательными знаками слов Вознесенского:

Врут, что Ленин был в эмиграции.

(Кто вне родины – эмигрант.)

Всю Россию,

речную, горячую,

он носил в себе, как талант!

И финал – удивительно верный и, наверняка, искренний – не на публику, а выстраданный всей жизнью вопрос, который хотела бы и Настенька задать Ленину, если бы он был жив:

Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин:

"Скажите, Ленин, мы – каких Вы ждали,

Ленин?!

Скажите, Ленин, где

победы и пробелы?

Скажите – в суете мы суть не проглядели?.."

"Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?"

И Ленин

отвечает.

На все вопросы отвечает Ленин.

Вот только что же он отвечает, поэт не написал. Видимо побоялся тогда в шестьдесят третьем году написать, что Ленине совсем таких нас ждал. А может написал, да не напечатали? Впрочем, почему нет таких? Может, много есть и таких, каких Ленин хотел бы видеть", – говорила себе мысленно Настенька, – я, например, не такая. Спросила бы я его, а он бы ответил: “Нет, милая девушка, вы ещё многого не понимаете и ничего ни для кого не делаете. Нет, вы не такая". И пришлось бы конечно согласиться. Дала, правда, раз по морде человеку за хамство, но и только.

Настенька вспомнила о Вадиме. Больше года он не появлялся в институте, и девушка думала, что уже никогда с ним не встретится после злополучного свидания в ресторане, а тут на тебе – объявился на зимней сессии.

Встретились случайно в коридоре, когда Настенька выходила из библиотеки. Увидев его, она от неожиданности выронила стопку книг, набранных для следующего семестра, а он естественно стал их поднимать. Не оттолкнёшь же.

– Извините, – говорит, – я помогу. Тут многие спотыкаются – темновато в коридоре.

Настенька и не спотыкалась вовсе, но спорить не стала, забрала книги, буркнула "спасибо" и ушла. Потом стала замечать, что время от времени он пытается к ней "подкатиться" и втянуть в разговор, но она всякий раз его обрывала, отвечая, что очень торопится. А перед самым восьмым марта в целях большей безопасности от притязаний Вадима Настенька попросила своих однокурсников Олега и Юру быть её телохранителями, что они выполняли с большой охотой, ибо сами давно мечтали об этом, и потому всюду следовали по институту за своей прекрасной дамой, готовые в любой момент силой оттеснить любого, кого она не хотела бы видеть рядом. Так что Вадиму не удавались попытки хотя бы просто поговорить с девушкой. Она была непреклонна.