Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я был заинтригован, так как когда-то уже воспользовался сюжетом повести, изобразив «Секрет» под алыми парусами, увозящий Ассоль из ненавистной Каперны, и, видимо, воплотив его достаточно удачно, так как холст был приобретён музеем Каменска-Уральского, а знаток фантастики Игорь Халымбаджа долго приставал ко мне с просьбой сделать для него повторение меньшего размера, на что я так и не решился, помня неудачу с «Бездной».

Нынешний заказ был своевременен уже потому, что поступления «зелени» от господина Дрискина прекратились, а новый благодетель обещал уплатить два мильона самых деревянных из всех рублей, которые в последние годы меняли свою шкалу ценностей, но не приближались к баксу даже на пушечный выстрел. Впрочем, как говорил один из героев фильма «Великолепная семёрка», когда за душой ни цента, четыре доллара – тоже капитал. Так же обстояло дело и с будущими миллионами. В общем, я снова раскрыл повесть и принялся за изучение нужного эпизода.

Сомнения возникли сразу.

Кусок текста с описанием картины был невелик. Я вызубрил его наизусть и пришёл к выводу, что не смогу его воссоздать в должном виде. Грин видел картину глазами писателя, а они видели парусник и вспененный вал совсем не так, как глаза художника и к тому же – моряка. Автору повести было достаточно, чтобы читатель почувствовал настроение мальчика при взгляде на огромное полотно, прочее его не волновало. Я же сразу понял, что не смогу изобразить корабль, идущий прямо на зрителя в последнем моменте взлёта, и тем более – человека с белой косой, предположительно капитана (если он действительно капитан, то, спрашивается, какого хрена его занесло на бак в минуту, когда судну грозит опасность?), а уж чёрную шпагу и завёрнутые полы кафтана и подавно: кепа с его амуницией закроет вздыбившийся нос судна с бушпритом и оснасткой.

«Поза человека (он расставил ноги, взмахнув руками) ничего собственно не говорила зрителю о том, чем он занят, но заставляла предполагать крайнюю напряжённость внимания, обращённого к чему-то на палубе, невидимой зрителю». Во как! Если видны ноги, что, конечно, абсурд, то видна и палуба. Выходит, автор смотрел на происходящее одновременно и сверху, и снизу. Мне нужно было выбирать что-то одно. С точки зрения литературы, Грин создал некий импрессионистический образ, который лишал меня возможности следовать в его кильватере. Вдобавок мне был недоступен «громадный» размер полотна, а имевшийся (метр на девяносто) не позволял воспроизвести все детали, описанные в книге. Правда, сын сказал, что спонсор даёт мне карт-бланш, следовательно, я могу трактовать сюжет, как мне заблагорассудится. Себе же взял на заметку, что, когда вернусь за стол и снова приступлю к «художественному свисту», мне следует быть осмотрительным: что дозволено Юпитеру, то не позволено быку. Вернее, неопытному бычку, делающему первые шажки на ниве сочинительства.

Как бы то ни было, я принялся за дело, стремясь своими средствами воссоздать не букву, а дух замечательной феерии.

Неделю я сидел, выпучив глаза, – ждал озарения, как йог, входящий в нирвану, – апробированный способ сдвинуть телегу с места, так как я не умел делать эскизов, а потому и не делал их. Знал, что если попытаюсь – выложусь до конца, и тогда надобность в картине отпадёт: ей остались бы только выжимки, а жмых не имеет ни формы, ни цвета, ни вкуса, свойственных созревшему плоду и, так сказать, аромату замысла.

В этот раз произошла осечка. Сколько ни пялился, результат не давался в руки, а кажется, чего проще следовать готовым фарватером? Я и следовал, но я не видел картины. Не получалось статичности нужного момента. Я каждый раз оказывался вживую либо на палубе «Меридиана», либо – «Крузена», когда ветер рвал мáрсели у Вентспилса или в Северном море, вблизи Ютландского полуострова, а мне нужно было увидеть требуемое со стороны. Увидеть – и изобразить вспененный вал и корабль, но не в последнем моменте взлёта, а после него, когда он скользит с волны, задрав корму и опустив бушприт, давая возможность открыться полубаку и человеку с косичкой, шпагой и фалдами кафтана, которые рвёт ветер.

Вроде бы всё ясно, но я топтался на месте. Вместо грозного вала у потолка клубился дымок сигареты, а тишина, которая раньше не угнетала, на сей раз мешала соображать. Требовался какой-то раздражитель. Так, может, включить приёмник? Бакалавр-и-Кавалер, к примеру, всегда работает с галдящим радио.

Включил и… Бог ты мой, снова «Музыка на Маяке»! Поп-музыка. А попса – это грохот ударников и ритм-ритм-ритм, бросающий в дрожь до стука зубовного, это – бум-с! бум-с! бум-с! А следом – якобы песня, на деле же примитивный набор из двух-трёх слов с душераздирающим воплем-повтором, отчего сразу возникает образ потного параноика, бьющегося в истерии, изгибающегося в припадочных судорогах. Словом, полное олицетворение шоу-бизнеса, сродни не искусству вокала, а рекламе, порхающей на крылышках прокладок в бесконечных паузах, извещая, что пропротен-сто – первая помощь при похмелье и запорах. Тьфу, при запоях.

Бахус содрогнулся. Я дёрнулся к приёмнику и вернул тишину, а с ней… пришло озарение! То, о чём думалось, появилось в яви, с полной ясностью проявилось на белом экране холста, ждавшего на мольберте: остановись мгновенье, ты прекрасно! Оставалось не испоганить его слишком долгим злоупотреблением кистью, быстро воссоздать то, что вдруг явилось мне в грохоте попутного шторма.

Итак, «С попутным штормом»? Именно с ним. За работу, товарищи!

И работа закипела. Подруга неслышно ходила за спиной, Дикарка не гавкала, Карламаркса не лез с досужими рассуждениями о смысле собачьей жизни. Когда скипидарная атмосфера сгустилась до венерианской, подруга сбежала в город, а когда вернулась, холст был готов к употреблению.

Он не был свеж, как мне бы хотелось. Трудно дались кливера, как, впрочем, и другие паруса на фок-мачте. Я всё-таки затянул процесс и чуть было не увяз в трясине. Да, Александр Иванов двадцать пять лет писал «Явление Христа народу», но то – громадный холст, множество фигур с собственным выражением [у каждого] лица. Так и сам автор – фигура, явление в искусстве, которому нужны настоящие амбиции, а не их суррогат. Я их не имел по причине отсутствия таковых, с меня и взятки гладки. Моя мечта наивна и проста – схватить весло, поставить ногу в стремя и по возможности догрести, доплестись до заказчика, с удовлетворяющим его содержимым перемётных сум.

С такими мыслями я завернул своё творение в хламиду и повёз в город на суд друзей. Если они подтвердят, что мои «амбиции» не подкачали, то и заказчик обязан безропотно принять то, что я назвал «С попутным штормом».

На смотрины прибыли Командор и Конструктор. Бакалавра не оказалось в городе. Укатил к хантам, так как Б-и-К числился то ли помощником, то ли референтом тамошнего депутата грос-думы, что копошилась в столице, и, как сказала супруга Бакалавра, сейчас он повёз боссу готовые тезисы к закону о малочисленных народах севера!

Что ж, свято место не бывает пусто, а потому к нам присоединился Бахус, державшийся на сей раз в рамках приличия. Фунфырик «хищёнки» из лаборатории Конструктора имел скромные размеры, ещё более скромной оказалась фляжка с коньяком, предложенная обществу Командором. Так как Бахус явился к нам в образе положительного героя не нашего времени, то я не спешил со стопками. Гости принялись рассматривать моё творение, а я – их.

С Командором было всё ясно. Изучил, когда писал его портрет. Он был вторым, а первым, воплощённом в красках, оказался Прозаик Борис Анатольич, давний соратник мой в бражных застольях и утренних похмельных синдромах. Третьим, попавшим на холст с помощью моей кисти, был незабвенный Витя Бугров, великий Знаток литературы фантастического толка, первейший друг Командора, да и нас с Конструктором удостоивший своей дружбы. Конструктор, даром что почитавший свою профессию главной в жизни, тем не менее не был чужд литературы. Его книга «Тигр проводит вас до гаража», как, впрочем, и другие, написанные в жанре, любимом Командором и Знатоком, весьма ценилась читателями и потому была отмечена премией «Аэлита». И то, что я взялся за его портрет, было следствием дружбы и почитания. Однако образ писателя и железнодорожного академика-создателя вибрационных машин для выгрузки смёрзшихся сыпучих грузов из вагонов не поглянулся выставкому. Мне отказали, я осерчал и, обрубив концы, прекратил контакты с официозом в лице Союза советских (чтоб им пусто стало!) художников, а потому портрет воина и поэта Венедикта Станцева стал последним в ряду корифеев уральской литературы. Портрет, увы, остался у меня. Веня отказался от дара, который негде было повесить в малогабаритном жилье, а что оно было [именно] таким, я убедился, когда писал его, имея натуру, холст и палитру в комнате, в то время как сам находился на балконе. К счастью, Веня пристроил себя в Литературном музее, где портрет, к несчастью, и сгинул в неведомых застенках.

Нынешнему «выставкому» я доверял полностью, и когда они потянулись к стаканам, чтобы «спрыснуть успех», я понял, что не зря пялился в потолок и отравлял избу парами скипидара и вонью красок. Теперь можно было расслабиться, но сразу и собраться, так как «выставком» потребовал доложить, каковы мои успехи на литературном фронте.

– Господа питоны, – ответил гнусным голосом Володьки Медведя, – я не умею, как ты, Конструктор, сражаться на два фронта. Либо то, либо это, а потому на литфронте снова замерло всё до рассвета.

– Надеюсь, рассвет уже близок? – осведомился Командор.

– Да кто ж его знает?! Пересесть с одних салазок, которые разогнались, на те, что стоят на месте, вряд ли получится с маху.

– А ты не с маху, а постепенно, – хором посоветовали они.

– Попробую. Что ещё остаётся?

– Вот и хорошо, что ничего другого тебе не остаётся, – кивнул Командор. – Ну, Миша, давай-давай – «тостуемый пьёт до дна»!

А когда я опростал свой стакан, вдруг спросил:

– Кстати, а где у тебя «Флибустьеры»? Ну та, с капитаном Флинтом и попугаем?

 

– Далеко. В Липецке, у кузена.

– Жаль, хотелось взглянуть ещё разок. Видишь, как получилось? Тогда – Стивенсон, нынче Александр Грин.

– И ничего подобного! От Стивенсона там рожки да ножки, а в нынешнем «Шторме» от Грина только запашок шашлычный, а где мясо?

– А ты запихай обоих, и Грина и Стивенсона, в свои анналы, – усмехнулся Конструктор. – Без них всё равно тебе не обойтись.

– Не получится, – снова не согласился я. – Я, господа, жалкий статистик. Протоколирую кочки у верстовых столбов. Мне никогда не придёт в голову такое: «Огни деревни напоминали печную дверцу, прогоревшую дырочками, сквозь которые виден пылающий уголь. Направо был океан, явственный, как присутствие спящего человека». И если я не бросил свои «анналы», то лишь потому, что благодаря им обрёл новый смысл существования под небом своим, где я, кажись, ныне гость нежеланный.

– Цицерон… – пробормотал Конструктор.

– А как же картины? – спросил Командор. – В них, что ли, нет смысла?

– Уже нет. Да, я вкладываю в них душу, но сейчас они приносят удовлетворение, если приносят и некую сумму. Я уже старый пердун. Мне надо думать о вечном за Млечным Путём, а такоже, други мои, о том, куда девать всё то, что пылится за печкой. Ведь хламу накопилось порядочно, и это при том, что я и без того распихал по людям столько, что не знаю, не помню, кому и что отдавал.

– А то, что у нас, ты помнишь?

– Хе-хе… Ещё бы! Но ты, академик, сам смотришь в грядущее. И сколько раз говорил, что портрет твой и прочие вещицы после тебя снова вернутся ко мне. Так что, всё намазанное мной – это гумус. А по Москве горят костры, сжигают старый мусор…

Больше они не приставали – поникли гордой головой и поднялись.

Я тоже поднялся. Написал сыну записку, в которой просил его показать заказчику «С попутным штормом», и если тот примет работу благосклонно, то и поторопить с расчётом, после чего проводил «выставком», а сам отправился на вокзал.

Слева остров Лангеланд, к северу – Зеландия.

Ну не всё ли нам равно – Дания ль, Голландия?

Утонули берега в серебристой дымке.

Возле кирох и домов разные скотинки.

Пароходы мимо прут – салютуют флагом

Триста с лишним миль прошли – отмеряно лагом!

«Удалая курсантская»

«Парусный флот – дворянство морей, высшая знать океанов», – сказано эстонцем Юханом Смуулом в одном из стихотворений. Джозеф Конрад согласился бы с ним, я – тем более. И не только я. Все осознали это, когда баркентины под всеми парусами вошли в пролив, а в нём – в Зунде, ещё до Копенгагена – нас окружила армада яхт под парусами всех цветов и размеров. Они сопровождали нас до узкости между датским Хельсингёром и шведским Хельсингборгом, а несколько крупных яхт отстали лишь в Каттегате. Я был горд таким вниманием, хотя понимал, что яхтсменами движет желание не только нас посмотреть, но и себя показать. Одно лишь скребло сердце – наши старенькие серые паруса, сплошь и рядом испятнанные заплатами.

За плавмаяком Каттегат-Южный ветер зашёл в бакштаг левого борта. Паруса – как барабаны. Даже гудели похоже. И скорость приличная – восемь узлов с копейками. Вспомнился рассказ Чудова о том, как флаг-капитан когда-то доказывал столичному начальству необходимость дальних походов. Чиновники упирались, а он говорил им, что баркентинам и океан нипочём. Мол, «Индевр» Джемса Кука имел водоизмещение 350 тонн, «Санта Мария» Магеллана всего 120, а Джошуа Слокам, первым завершивший кругосветку в одиночку, сделал это на «Спрее», имевшем жалких 12 тонн. У нас – 350, да плюс к ним радио, гирокомпас и локатор. И не в кругосветку на три года пойдут баркентины, а на три месяца вдоль обжитых берегов, когда погода не сулит неожиданностей и только благоволит учебному плаванью курсантов.

– Чиновник – на то и чиновник. Его, в первую очередь, беспокоит собственная судьба. Для него эти цифры – пустой звук, – рассказывал Вадим Владимирович. – Для них важна другая цифирь. Сразу упомянули «Памир». На баркентине сорок пять мальчишек, а если и они… как на громадном барке?! Ведь только шестерых удалось спасти. Словом, не ходил бы ты, Ванёк, во солдаты. Пришлось объяснить дядям, что «Памир» погубила жадность и некомпетентность при погрузке зерна.

– Прочитал им лекцию, – продолжил капитан, – а потом нажал на патриотизм, напомнил о Крузенштерне и Беллинсгаузене, Головине и Лисянском – всех перечислил, добавив, что и они на утлых судёнышках прославили Россию. И нам бы надо воспитывать будущих капитанов не в тепличных условиях, а на океанском ветру, под парусами.

Рассказ Чудова я передал со слов Стаса и Пети Груцы. Они довольно скупо поведали мне о прошлогоднем рейсе в Атлантику и об осенней пробежке в Балтике, но сказанного было достаточно для выводов и сравнений. Порадовала настойчивость флаг-капитана, добившегося того, что теперь и Мишка Гараев мог повторить их прошлогодний маршрут. Главное, как нас встречали в Зунде! Для морских народов баркентины по-прежнему оставались «дворянством морей», выходит, и мы, команда, в какой-то мере – «высшая знать океанов»!

В Каттегате, при добром ветре, курсанты начали приходить в себя. Многие ещё укачивались, но без сильных приступов морской болезни, какие выворачивали наизнанку в родной Балтике. Крохотный Юрочка Морозов, изъявивший желание работать на фор-бом-брам-рее, вообще не знал, что такое морская болезнь, а второкурсник Селезнёв, он же старшина первой вахты, любил подшучивать именно над этим цыплёнком. Однажды, начитавшись Лухманова, он устроил Юрочке то ли допрос, то ли экзамен по «Солёному ветру».

– Борщ могишь сварить? – грозно спрашивал он голосом капитана дубка или фелюки. – А на бабафигу лазил?

– Лазил, отвяжись! – отвечал строптивый малыш, узнавший что такое «морской прикуп». – И борщ сварю – подумаешь!

– А кашу? – не отставал старшина. – И бишкет зажарить могишь? Ага, могишь, тогда тебе место у Миши на камбузе.

Книгу известного капитана-парусника читало большинство наших школяров, поэтому очень скоро на «Меридиане» установилась мода на итало-греческую терминологию, принятую на черноморских шхунах ещё при царе Горохе. Теперь курсачи называли корму «пупой», нос «провой», якорь превратился в «сидеро», цепь его – в «кадину». То же и с парусами. Фок стал «тринкетом», фор-марсель – «парункетом», но самым большим спросом пользовалась «бабафига» – фор-брамсель.

К Юрочке больше не приставали. Думаю, из уважения. Ведь он, самый маленький, самый щуплый и безотказный, работал даже выше «бабафиги». К тому же он не был сачком, как некоторые верзилы. В мореходку пришёл со школьной скамьи, после семилетки. Мечтал и добился своего. Первый рисунок я сделал с него – вперёдсмотрящего, прижавшегося к фок-мачте с большим биноклем в руках. За этим занятием меня застал капитан и…

– Гараев, зайди ко мне. Есть для тебя зама-анчивое предложение! – с чувством сказал кеп, но я подумал, что мне опять предложат какую-нибудь обузу.

Я не ошибся, но капитанская просьба – тот же приказ, обязательный для выполнения. «Заманчивое предложение» заключалось в том, что Букину захотелось поиметь альбом. Эдакую фото-памятку о рейсе. Мне поручалась «художественная часть» – оформление отдельных листов; сфотографировать команду, штатную и курсантов, обязался второй механик Саня Ушаков. По окончании рейса капитан обещал отдать нашу продукцию в какое-нибудь рижское фотоателье, где их, листы, переснимут, размножат в нужном количестве, переплетут и тиснут на обложке соответствующую надпись.

– Она будет одинакова для всех, исключая фамилию, – пояснил кеп, растолковав мне суть своего замысла. – Выглядеть надпись будет, примерно, так: «Участнику парусного похода на УС „Меридиан“ в навигацию такого-то года Гараеву Михаилу Ивановичу».

Что ж, выглядело убедительно и заманчиво. Придётся попыхтеть, но времени впереди достаточно. «Справлюсь!» – решил я, но прошли недели, прежде чем удалось сделать первый лист. В Каттегате об этом нечего было и думать.

Попутный ветер сопутствовал баркентинам до острова Анхольт, но у Лесё зашёл в крутой бейдевинд. Оба судна пустились в лавировку, переходя с галса на галс. Все – короткие, в пределах узкого фарватера, а это бесчисленные повороты и бесконечные «парусиновые» авралы, выматывающие всех. В конце концов ветер превратился в сильный «мордотык» и вынудил убрать паруса. Наши «болиндеры», имевшие всего-то по двести пятьдесят лошадок, не выгребали, но, тыкаясь туда и сюда, мы всё-таки добрались к ночи до рейда порта Скаген и отдали якоря.

Скаген обосновался на самом северном кончике Ютландского полуострова. Рядом, за мысом Скаген-Рёв и плавмаяком с тем же названием, начинается Скагеррак, однако проскочить в пролив не было возможности. Во-первых, ветрище дул «со страшной силой», как сказал бы Рэм Лекинцев, во-вторых, добираясь до спасительного рейда, мы сожгли почти весь керосин. Память о тех часах осталась в бюваре, подарке Коли Клопова.

25 июня. Стоим на яшке. Ветер наконец скис, и капитаны убыли на бережок. За ними прислали катер с грозным названием «Викинг». Стоим, но это лучше, чем делать по миле в час, как вчера. Ночью подойдёт СРТ. Он даст воду и топливо. Одно непонятно, куда подевался наш танкер? Или он рассчитывает снабдить нас керосином один раз, где-нибудь в океане, и смыться? На «Тропик» уже подаёт верёвки СРТ-Р, пришедший с Северного моря, а мы пока любуемся дюнами на берегу, молами, что образуют внутреннюю гавань – отстойник для рыбацких ботов, красными крышами над серыми стенами домов с белыми прожилками контрфорсов. Слева от городка приютилась ветряная мельница, за ней, дальше к югу, тянутся дюны покрытые кустарником. Справа от игрушечных домов, на мысу, торчит свечка маяка. Вчера прямо из-за него заходящее солнце вдруг высыпало на зелёные воды охапку красных лучей, окрасив барашки розовой краской. Любуемся, как из гавани, кудахтая, выбегают на простор речной волны чистенькие тралботы. Эти спешат в Скагеррак, а намедни, когда мы кувыркались южнее, у Фредериксхавна, такие же чистюли возвращались с промысла. Старались пройти мимо баркентин, чтобы поглазеть на «рашн сейлорс». Рыбачат, видимо, семейно. За штурвалом – сам, глава семьи, на палубе – сама, фрекен мама, рядом возятся со снастью дочь и сын или муж дочки, так как среди тросов и кухтылей ползают карапузы – с пелёнок оморячиваются будущие рыбаки. Датчане машут нам, мы – им: пролетарии всех стран, соединяйтесь!

26 июня. СРТ подошёл ночью, когда снова начался ветродуй и развёл волну. Его еле привязали. На корме вывернуло с мясом киповую планку из бруса. К счастью, это единственный урон. Залились под завязку. Теперь до Гибралтара никаких остановок, если… Ладно, не буду загадывать. Со Скагеном распрощались, дуем Скагерраком. Ветер в жилу, паруса тугие – прём по изумрудной воде. На горизонте – трёхмачтовый барк. Чей? Вчера, между прочим, сквозанул мимо мой старый знакомый «Альбатрос». Швед нёс все паруса. Знатно шпарил! Знать, ещё не сгинуло «дворянство морей»! Живёт! Датчане это понимали лучше наших чиновников, когда крутились возле баркентин и любовались Стасом и Петей. Те гремели штангой, тягали гирю и были невозмутимы, как ихнее железо: что им зрители!

Ой ты, Северное море, паруса над головой! Петь хочется от нынешней благодати. Ветер снова попутный, значит, до Па-де-Кале – как по асфальту. Школяры при деле. Одной группе Лёня Мостыкин преподносит азы навигации: столпились на бизань-рубке и, задрав мордашвили, зырят в трубы секстанов – солнышко ловят, секундомером щёлкают, бегают на «пупу» к лагу, а после морщат лобешники над мореходными таблицами. С другой занимается Попов. Эти заняты прокладкой курса. Нашего, само собой, на ходовой карте. У радиста – своё. Приладил к столу в носовом салоне синюю лампочку и «гребёнку», школяров усадил вокруг, и теперь они, потея от усилий, пытаются разобрать, что он «пишет» – правда, в среднем темпе – своей морзянкой.

Все пристроены, все заняты не тем, так этим. Сшивари кучкуются возле боцмана – прорех на чехлах хватит для всех. До ремонта парусов дело пока не дошло, а до пошива и вовсе не дойдёт. Пошить парус – не в носу ковырнуть. Когда капитан Грей решил обзавестись алой оснасткой, он нанял целую бригаду спецов. Не доверил боцману Атвуду и мариманам ответственную работу. Может поэтому я перенимал у Майгона основы портняжного искусства, чтобы во всеоружии встретить любую неожиданность, ведь я, как и курсачи, шёл на паруснике в первый рейс, а положение обязывало: подшкипер, это вам не хрен собачий… а собачачий!

Ну, а сейчас, в сей славный миг, я бездельничал, правя вахту с чиф-мейтом. Отсюда, видимо, и праздные мысли, что немного смущало: все при деле, а я бью баклуши. Паруса – в норме, бежим ровно. Северное море плещет зелёной волной, а Юрий Иваныч берёт высоту солнца. Берет он сунул в карман, ветер растрепал волосы, и солнце превратило его шевелюру в подсолнух: блондин есть блондин.

 

Вот он щёлкнул секундомером и поспешил к лагу, что тащился за кормой, и там щёлкнул, а потом резво шмыгнул в ходовую рубку. Я уже сыт подобной картиной, а потому… Гм, пуркуа па? А почему бы не попробовать самому? Секстанов навалом, хронометров тоже предостаточно… «был Ранзо беспортошник, теперь он стал помощник – работает с секстаном и будет капитаном».

– «С хозяином повздоря, решил пойти он в море»! – пропел я решительно (чем удивил сигнальщика) и птицей сиганул с бизань-рубки, удивив на сей раз курсанта, который крутил штурвал под бдительным оком Фокича, нашего лучшего рулевого.

– Давно пора! – кивнул Минин. – Ты ж, Миша, по слухам учишься в мореходке?

– Болтун – находка для врага! – упрекнул я себя, вспомнив, что как-то обмолвился Майгону о заброшенной учёбе, когда он поделился со мной своим намерением поступить в рижскую мореходку. – Учился и недоучился. Возьмусь ли за учебник снова, того не знаю, но коли судно учебное…

– Вот именно! – воскликнул старпом и тут же вручил мне секстан и секундомер. – Я сейчас быстренько решу задачку и определюсь, а ты, Миша, иди наверх, да пару раз посади солнышко на горизонт. Потом – вместе займёмся.

С этого дня старпом принялся натаскивать меня, и когда проскочили Северное море, а потом и Бискай (его – без машины, только под парусами), я уже довольно прилично управлялся с «астролябией» и решал задачки с помощью Мореходных таблиц.

13 июля. Гибралтар. Пришли и отдали яшку 11-го числа. В Дакар снимемся не ранее 16-го, когда подойдёт припоздавший танкер ТМ-322. Он будет сопровождать нас до Азор, где заправит и помашет ручкой. А пока лопаем свежие фрукты и овощи, плоды травы банановой, отдыхаем и поманеньку работаем: циклюем блоки, покрываем их лаком, подкрашиваем борта и переборки. Курсачи блаженствуют и рвутся на берег, но Покровский ведёт строгий учёт, а в увольнение пущает только с комсоставом, не доверяя нам, палубным швейкам.

Я в увольнение не спешил. Занялся письмами, так как подошёл херсонский СРТ «Идени», вот я и решил отправить почту с калининградскими морагентщиками. А ещё мне хотелось сделать этюдишко или, в крайнем случае, пару набросков с буржуйского лайнера «Леонардо да Винчи», родного брата «Андреа Дориа», затонувшего близ Нью-Йорка после столкновения со шведским сухогрузом «Стокгольм». Меня, само собой, интересовали не родственные связи двух итальянцев, а внешний вид респектабельного сеньора, доставившего к Скале ораву не менее респектабельных господ, и сверкавшего на голубой скатерти бухты, наподобие огромной сахарной головы, режущей глаз своею белизной.

У меня был свой интерес к этому великолепному судну. Уже давно хотелось написать экзотический холст с названием «Город у моря», на котором белый город сбегал из поднебесья, с уступа на уступ, к синему морю, а на нём, на фоне зданий, испятнанных голубыми тенями и купами деревьев, стоял бы такой вот красавец вроде «Леонардо», и были бы город и судно олицетворением тех видений, что посещали меня когда-то в детских мечтах. Замысел (пышно говоря) возник, когда «Грибоедов» влачился мимо Танжера, который – сам-то, по сути, не шибко романтичный и презентабельный – лишь дал толчок завлекательной мысли. Так и возник в шевелении серого вещества город-мечта, пароход-мечта и мечтательный взгляд со стороны океана на южную, в мареве, идиллию. Словом, как в песне: синее море, белый пароход, плавает мой милый уж четвёртый год.

Этюда я так и не написал. За лайнером виднелся холмистый берег с городом Ла-Линеа, а его рыжие бугры меня не вдохновляли, да и будущая картина теперь настолько явственно виделась мне, что, ограничившись набросками, решил: встречи с чудом судостроения достаточно для будущего «шедевра», как достаточно и встреч с Гибралтаром, который оставил скверную память. Нет, вру, просто грустную, так как именно здесь, у подножия Скалы, я обязательно подвергался непонятным приступам ностальгии по нашим русским берёзам, и тогда жестяной шелест пальм словно скрёб по сердцу своими острыми листьями.

От увольнения, впрочем, я не отказался: валюта обязывала сойти на бережок и посетить лавки на Мейн-Стрит, которые я, нищий идальго, обошёл стороной в прошлый раз, а теперь, охваченный жаждой стяжательства, решил прошерстить от порта до стены Карла Великого.

Надо сказать, что списки групп увольняющихся на берег соответствовали истине только на борту баркентин. В городской толчее они подчинялись закону броуновского движения, которое, если я ничего не путаю, хаотическое по своему существу. Все «молекулы» быстро распадались на «атомы», а те снова сбивались в кучки и упорядочивались только в порту для возвращения в кубрики и каюты.

На сей раз, отстав от своих, я прилип к тропиканцам. Петя Груца тащил нас в гору, где примостился среди зелени «Рок-Отель». Крутизна Скалы вынуждала шоссе свиваться в серпантин. На каком-то витке я отстал и спустился в сквер к бронзовым генералам, которых застал в обществе Струкова, Гришкевича и долговязого Тавкича, симпатичных сердцу подшкипера курсантов с первой вахты.

Парни были много моложе меня, однако это не помешало сложиться между нами товарищеским отношениям. Я знал, что на них можно положиться во всём, а понял это ещё до выхода в море, когда баркентины стояли у причала УЭЛа и принимали продукты. Курсанты тащили на борт коробки со сгущёнкой, и вот один «раздолбай» (по мнению Москаля, нашего артельщика) уронил в воду картонную тару, разом уменьшив на сорок банок норму «сладкой жизни» экипажа. Москаль, конечно, рвал и метал матюганы в адрес виновника, а старпом, услышавший его вопли, пригласил водолаза, благо спецбот стоял поблизости. Увы, затея сорвалась, так как работник глубин запросил за услугу такую сумму, что чиф поперхнулся и сказал жадине-говядине, что за эти деньги он «надоит две коробки молока». И тогда Гришкевич и Струков предложили свой вариант: они-де могут нырнуть и пошарить на дне, пока картон не размок, а банки не погрузились в грязь и тину.

Сомнение вызывала вода – грязная, замазученная: попробуй нашарить в ней коробку на глубине в четыре-пять метров. И всё-таки старпом разрешил им попытку «в порядке эксперимента». Одной попыткой дело не ограничилось, но сгущёнка в конце концов оказалась на палубе. Москаль, в виде премии, вручил ныряльщикам по банке, а когда они слегка очистились от грязи, Минин отправил обоих в баню, дав увольнительную до ноля часов.

Тавкич был из той же породы незаметных, но незаменимых людей. На том же причале лежал запасной винт, привезённый с завода двумя днями раньше. Он был довольно тяжёл, но невелик по размерам. Грузить его решили вручную, благо планширь «Меридиана» находился на одном уровне с причалом. Тавкич был в числе грузчиков, но в какой-то миг подкачал. Был слишком нетороплив, а нерасторопность в иных делах бывает наказуема: не успел убрать рукѝ – и винт размозжил ему пальцы. Врач Егорцев оказал первую помощь – это само собой, – но руку спасли родители курсанта, оказавшиеся хирургами. Однако же парня было решено списать: когда-то ещё он станет работоспособен?! И всё-таки Тавкич уговорил капитана и училищное начальство оставить его на судне. Оставили и не пожалели. У мыса Финистерре Николай уже работал на «бабафиге» вместе с Юрочкой Морозовым, который в отличие от двух других Морозовых, шёл под первым номером. Забавно было видеть крохотную фигуру Юрочки у правого нока бом-брам-рея, и Тавкича, эдакого Жака Паганеля, у левого. Разницу в весе компенсировали глухие топенанты рея, а чтобы рослый курсант не переваливался через него, опустили перт по длине его ног.

И теперь, когда мы вместе с бронзовым герцогом Веллингтоном созерцали ширь бухты, а также замершие в гавани крейсера и авианосец, появление запыхавшегося Юрочки было встречено «несмолкающими аплодисментами». Что ж, приятная компания! Теперь я не жалел уже, что от своих отстал и к тропиканцам не пристал, теперь я с удовольствием возглавил самостийный коллектив и повёл его «тропой самурая» на Мейн-Стрит, где он растворился среди ему подобных синих флотских воротников на белых форменках.