Za darmo

Зверь из бездны

Tekst
6
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Зверь из бездны
Audio
Зверь из бездны
Audiobook
Czyta Станислав Иванов
5,93 
Szczegóły
Зверь из бездны
Tekst
Зверь из бездны
E-book
4,55 
Szczegóły
Tekst
Зверь из бездны
E-book
9,05 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава тридцать третья

Вернулась Вероника, взволнованная и расстроенная: Ермишка ничего не знает, Бориса не застал и оставил записку в номерах, а Веронике не сказал ничего про записку потому, что побоялся: «Приказания такого не было, и, может быть, опять не в свое дело влезешь». Пили чай, и Вероника поминутно задумывалась и переставала слышать, что ей говорят. Мысли ее кружились около Бориса. «Что-то случилось». Лучше поскорее вернуться в Севастополь. Но как? Рыбаки сказали, что рыба не ловится и везти в Балаклаву нечего, – сегодня не поедут.

– А завтра?

– Едва ли и завтра. Что, впрочем, будет ночью? Не надеются.

– Я думаю, что Борис в Балаклаве, – уверенно сказала Лада, когда Вероника в раздумьи остановилась у окна и затуманенным грустным взором смотрела в сверкающую синь моря. Лада была в этом уверена: она хорошо знала Бориса, этого человека минуты. Вероятно, застрял в Балаклаве с Карапетом или другими приятелями, закрутил и забыл, что он жених и что его ждет любимая женщина. Видно, горбатого только могила исправляет…

– Может быть, пойти мне в Балаклаву? – обернувшись, тревожно спросила Вероника.

– Оставайтесь до завтра. Может быть, явится сегодня ночью или завтра утром, – посоветовал Владимир.

Решила остаться. Успокоилась. Увлеклась воспоминаниями о прошлом и невозвратном. Потом Лада рассказывала про свои страшные приключения и переживания во время эвакуации и жизни на Кубани, как болела тифом, как жили в саду и как бежали. Точно перечитывали книгу о Рокамболе – столько всяких страшных и невероятных приключений. Владимир рассказал, как со Спиридонычем жили в сектантском скиту и как потом пробрались в Крым к «зеленым». Души у всех взбаламутились от этих рассказов и воспоминаний, как у детей от страшных сказок. Разошлись поздно и не могли заснуть. Точно весь дом пропитался нервной тревогой: даже девочка капризничала, пугалась и не отпускала маминой руки… Ночь была лунная, яркая, тихая и звездная. Море вздыхало прибоем и пересыпало гальки и ракушки на берегу, как горох из мешков. Вероника не раздевалась. Прилегла было в зале на диване, где ей приготовили постель, но скоро поднялась. Не лежится. Все кажется, что надо скорее что-то сделать, куда-то пойти. Выходила на балкон, смотрела на сверкавшую лунными блесками морскую пустыню, прислушивалась к молчанию ночи и вдруг начинала чувствовать невыносимое одиночество и страх. Тихо проходила в комнаты, озиралась и радовалась, что в других комнатах не спят: Лада тихо разговаривает с девочкой, Владимир осторожно покашливает и ходит. Чрез занавешенное стекло двери в его комнату виден свет. Владимир не мог уснуть от иной тревоги: близость Вероники не давала покою его душе… Все казалось, что осталось между ним и этой прекрасной девушкой что-то недоговоренное, оборванное. Как начатая и внезапно прерванная мендельсоновская «Песня без слов»… И вот он думает, что такое творится в его душе? Неужели снова оживает оборванная любовь, похожая на сорванный нечаянно нерасцветший еще бутон. Каждый шорох в зале, шаги, скрип двери на балконе заставляют его вздрагивать и прислушиваться… Она не спит!.. А часы бегут, бегут… Завтра ее здесь уже не будет, и никогда больше они не встретятся на путях жизни… Путь жизни! Для него, решившегося оборвать этот путь своей рукой… Помешал ребенок, а вот теперь – эти шаги и шорох в зале… От них тоже испуганно бежит мысль о смерти и является неутолимая жажда жизни…

– Владимир Павлович, вы еще не спите?

– Нет, нет…

– Мне скучно и страшно…

– А можно к вам?

– Да…

Тихо вышел из комнаты и прошел в зал. Здесь только лунный свет, и в нем черный тонкий женский силуэт у окна.

– Вы… плачете?

– Так это…

Остановился около нее. Подняла голову: на освещенном лунном сиянием лице огромные глаза с тоской и приветливой улыбкой. Точно пожаловалась Владимиру. На что? Не только страх предчувствий несчастия с Борисом прятался в душе Вероники: там было еще чувство оскорбленной гордости. Любовь не только дает, она еще и требует…

– Хотите, посидим над морем?

Пошли, взобрались на скалу с площадкой на вершине и сели рядом на белой садовой скамье. Необозримый простор, сверкающий, туманный, сливающийся на горизонте с небесами. Опять вздохи моря, шорохи гальки и мертвая заколдованная тишина…

– Хорошо!..

– А мне плакать хочется… – прошептала Вероника.

– О чем?

– О том, что… разучились люди любить… Камень дают вместо хлеба…

Владимир понял: она говорит о любви Бориса.

– Мне кажется, Вероника Владимировна, что любовь скорее искусство, чем наука. Теперь все искусства в упадке. Таланты уходят в область иного порядка… в область разрушения… И даже животворящая любовь теперь больше разрушает, чем созидает. Люди вообще озверели. И любовь приблизилась к звериной… Таких, как вы, немного осталось… Вот я сижу около вас, и чудеса творятся в душе моей…

– Я знаю… Вы – хороший.

Вероника вздохнула. Потом сказала:

– А сильно Борис изменился за то время, как мы были в разлуке. Иногда мне кажется, что… он меня не любит… Не то, что не любит, а… любит только как… женщину. А может быть, и нет вовсе той любви, какой мне хочется… Знаете, Владимир, я два года каждый день думала о нем и молилась за него, и разлука только помогала мне любить его. А вот он… Мне все кажется, что любит меня только, когда я близко, рядом, а когда мы не вместе, то… не тоскует и забывает обо мне… Я все думаю: может быть, я только воображаю, что он меня любит?

– Если любовь – искусство, то воображение тут необходимо, как вдохновенность художнику. Когда люди перестают воображать, что они любят, они перестают любить…

Вероника насторожилась: за словами Владимира ей почудилась какая-то предостерегающая тайна.

– Владимир! Я с вами откровенна и искренна… и заслуживаю того, чтобы мне платили тою же монетою. Говорите прямо… всю правду!

– Какую правду? О чем или о ком?

– О Борисе… Вы что-то знаете про него и, как мой друг, – ведь я знаю, что вы ко мне очень расположены… как и я к вам, – не имеете права скрывать… Он меня не любит?

– Счастливые люди – жестокие люди… и слепые.

Владимир положил голову на изгиб своей руки, которой обнимал спинку лавочки, точно страус, прячущий в момент опасности голову под собственное крыло, – так легко говорить правду:

– Вы все забыли от счастья… И забыли о том, что было тогда, при нашей первой встрече… И теперь ничего не видите…

Вероника страшно смутилась: ах, какая она глупая! Ведь, она знала, что Владимир был тогда к ней больше, чем неравнодушен, и делает его поверенным в своей любви к другому. Конечно, это и глупо, и жестоко. Но… но она думала, что все это было мимолетно и прошло. Ведь и она моментами поддавалась очарованию, очень близкому к начинавшейся любви: не раз ей тогда приходила мысль, почему она впервые встретилась не с Владимиром, а с Борисом?

– Простите меня, Владимир… Разве я могла ду-мать, что это… серьезно и глубоко… то, что было тогда. Вы любите жену, у вас есть семья…

– Я тоже воображал, что все это есть…

– Воображали?

– Ну, да. Если можно вообразить, что тебя любят, то можно вообразить, что есть жена, дети и прочее, – иронически произнес из-под руки Владимир.

– Бог с вами! Что вы говорите… Вы такой хороший, честный и добрый…

– Разве когда числишься по паспорту женатым, то нехорошо и бесчестно полюбить… другую… Вас, например?

Странно: Владимиром овладевал Мефистофель, и ему хотелось издеваться над самим собой, над своей любовью, над любовью Вероники к Борису. Правда, которую он знал о своей жене и Борисе, – вливала яд в его душу и отравляла ее жаждой делать больно всем: и Веронике, и Ладе, и Борису, и самому себе.

– Вы думали, Вероника, что мое чувство к вам, о котором вы успели забыть, было неглубоким, а ваши чувства к Борису и его к вам – глубже моего? К сожалению, не изобретено еще такой меры, чтобы измерять глубину любви…

– Владимир! Зачем вы такой… злой? – с мольбой прошептала Вероника.

– Потому что я вас люблю, Вероника…

– Боже мой!.. Зачем вы… мне…

– Вы просили сказать вам правду.

Владимир смолк. Вероника чувствовала себя виноватой. Что он стих? Может быть, плачет? Острая жалость к Владимиру закралась в ее сердце. Она склонилась над Владимиром, коснулась рукой его головы и прошептала:

– Я виновата, дорогой мой… Я вас очень люблю и… понимаю, что мне не следовало… Владимир! Простите?

Он схватил гладившую его руку, притянул к своим губам и стал целовать. Она пыталась вырвать руку и испуганно шептала:

– Не надо!.. Не надо!.. Опомнитесь!..

И вот в этот момент, когда они ничего не видели и не слышали, кроме стона душ своих, словно на сцене из провала, выросла на высоте фигура женщины:

– Ах, вот вы где!..

Это была Лада, в ночных туфельках поднявшаяся по ступенькам каменной лесенки на высоту скалы. Не было у Вероники обычной у женщин изворотливости в щекотливые моменты жизни: вырвала руку и растерялась, ничего не сказала Ладе. Владимир поднял голову и снова спрятал лицо в изгибе руки, обнимавшей спинку лавочки. Лада постояла, отвернувшись от них, на площадке, вздохнула и сказала, смотря в небеса:

– Так глупо смотрит луна.

Подобрала рукой юбку и, не произнеся ни одного слова, быстро сбежала вниз по лесенке.

– Боже мой! Что она подумала? – прошептала в отчаянии Вероника.

И словно в ответ на ее вопрос в тишине ночи странно так прозвучал и растаял в лунном свете надорванный женских смех…

– Она смеется… Боже мой!..

Вероника закрыла загоревшееся краской стыда лицо обеими руками и зашептала:

– Что же теперь будет? Как же быть?.. Она подумала, что… Боже мой! Но я… я ни в чем не виновата перед ней. Я виновата перед вами, но перед ней…

Теперь странно так, искусственно засмеялся мужской голос:

– Не смущайтесь!.. Ведь моя жена была любовницей моего брата, а вашего жениха… Так что все мы – люди больше, чем «свои»… сочтемся потом!..

 

Настало долгое молчание. Точно вдруг что-то оборвалось, что до этой поры громко звучало. Точно плотно прикрыли комнату, из которой несся шум, говор, смех. И в этой тишине стало громко вздыхать море, и ярче играть лунный свет. Странно вытягивались из-под скал вершины застывших кипарисов, точно поглядывали, что делают два человека на вершине. Страшная правда! От нее точно острый нож пронизал душу и Вероники, и Владимира. Точно он до этой минуты все играл опасностью, как Карапет с кинжалом в диком танце, а потом одним ударом пронзил и свою, и Вероникину душу. Зачем он сделал это страшное непоправимое преступление перед Вероникой, Ладой, Борисом и самим собою? Бог знает. Точно злой дух вселился в него и завладел его устами. Вырвалось. Разбило все оковы рассудка и вырвалось… Вероника сдвинулась на край лавки, обвила рукой спинку ее, отвернулась от Владимира и опустила голову. Точно заснула. Не шевельнется. Владимир поднял голову, нашел блуждающим взором Веронику. Отшатнулась. Что он наделал? Господи, что он наделал? Упал перед Вероникой на колени, плакал и умолял:

– Не верьте мне! Не верьте. Я… подлец… из зависти и ревности оклеветал брата и жену…

– Негодяй вы, – прошептала Вероника, поднялась и гордо пошла прочь, оставив ползающим…

– Вероника! Погодите… я должен вам сказать… Ради Бога!..

– Оставьте меня!.. Избавьте меня от вашей любви и всяких откровенностей.

Вероника спустилась вниз, оставив позади Владимира. Несколько мгновений она стояла в неподвижности. Решила побороть страх и гордость: пойти к Ладе и сказать ей, что случилось не то, что она заподозрила. Не поверит? Бог с ней! Но она все-таки должна сказать правду: она невеста Бориса и чиста перед ним и перед Ладой. Было тяжело идти в домик, под лунным светом казавшийся беломраморным: шла тихо, с опущенной головой, и на балконе приостановилась, чтобы не билось так громко сердце. И в этот момент в белом домике грохнул выстрел…

– Лада! – вскрикнул, точно простонал мужской голос на высоте, за кипарисами, и заскрипел песок под торопливыми шагами.

– Ради Бога! Идите туда… к ней!.. Ради Бога!..

Тут только Вероника поняла, что грохот в домике – не простой стук от падения тяжелого предмета, а голос смерти… Перекрестилась и вбежала в зал. Владимир стоял на балконе и зачем-то и чего-то ждал еще. Ну вот зовет Вероника:

– Владимир! Скорее! Сюда… Она там…

Из запертой комнаты доносился слабый стон: «Ах! Ах! Ах!»

– Ну, сломайте же дверь! Скорее!

Владимир скрылся и вернулся с топором. Начал злобно ломать дверь, выворачивая ее лезвием топора. Дверь выпрыгнула и растворилась: тускло мерцал на столе светильник, и слабый свет, красноватый и вздрагивающий, освещал судорожно извивающуюся на диване Ладу и револьвер около подушки.

– Лада!.. Лада!.. Лада!.. – слабо стонал Владимир, стараясь заглянуть в сонные глаза.

Вероника отстранила его и стала рвать одежду на груди. Сонные глаза Лады отразили женщину в черном, с белым крестом на груди, и сомкнулись, а на губах появилась и застыла улыбка…

Вероника сразу забыла все, что еще минуту назад переполняло ее душу, и превратилась только в «сестру милосердия». Спокойно, но проворно, она промывала рану на груди и делала перевязку. Надо было приподнять Ладу и положить удобнее и ровнее. Понадобился Владимир, но его в комнате не было. Выглянула за дверь и позвала. Не пришел…

– Помогите кто-нибудь!

Заглянула старуха, погрозила пальцем и прошла в комнату Лады. Скоро она прошла обратно с ребенком на руках, и было слышно, как прозвенел замок запертой ею комнаты.

Вероника вышла на балкон и несколько раз громко произнесла в разные стороны:

– Владимир! Владимир!

– А что такое у вас случилось? – спросил и испугал своей неожиданностью чей-то посторонний мужской голос.

– Кто тут?

– Я это, Ермила… Не спится, и хожу.

– Голубчик! У нас несчастье… Надо сбегать в Байдары, в больницу, за врачом. Там есть врач?

– Не пойдет ночью. А приехать сюда нельзя. А что случилось?

– Очень плохо Аделаиде Николаевне… Как бы не умерла. Если доктор сейчас прийти не может, пусть пришлет лекарств, бинтов… я напишу ему.

– Может, до утра можно повременить? Утром от нас в Байдары за хлебом пойдут…

– Голубчик! Нельзя ждать, когда человек умирает. Не в службу, а в дружбу. Для меня? Ну, прошу вас, по старой дружбе…

Ермишка вздохнул: «Вот теперь и голубчиком стал», – с упреком прошептал он и, помедлив, решительно сказал:

– Эх! Пишите записку.

– Вот спасибо, милый!.. Я сейчас напишу. Погодите здесь.

Вероника пошла в комнаты. Послушала больную: дышит ровно, пульс хороший и крепкий. Подсела к светильнику писать доктору записку. Искала бумаги и нашла незаклеенное письмо в чистом конверте. Точно приготовлено. Вынула письмо, оторвала чистый полулисток и написала доктору все подробно, по пунктам. Заклеила в чистый конверт, написала на нем «Экстренно» и пошла к Ермишке.

– Ради Бога, поскорее!.. Я вам за труд заплачу, конечно.

– Заплатите? Дорого возьму! Я, княгиня, не из-за денег. Поймите меня: для вас только! Дадите ручку поцеловать – вот моя награда.

– Вот выдумали… Идите, голубчик!

Ермишка вбежал на балкон, получил письмо и протянул руку. Пришлось подать ему руку. Ермишка поцеловал трижды руку и причмокнул губами:

– Вроде как шампанского выпил!

Вероника вернулась к больной. Сидя у стола, она опять наткнулась на письмо, от которого оторвала половинку. Увидала подпись – «Аделаида» – и догадалась, что это предсмертная записка. Прочитала написанное торопливым размашистым почерком: «Не трагедия, а комедия, не страшно, а смешно. С радостью я отдала Веронике любовника, а теперь без сожаления передаю и законного супруга. Аделаида»…

Не сразу дошло до сознания то, что бегло прочитала Вероника, но душу охватило огненным вихрем страшных предположений и догадок. «Про какого любовника пишет Аделаида? Кому отдала его? Мне? Значит, Владимир сказал правду? Но ведь они братья, родные братья. Неужели?..» Еще раз прочитала записку и припала на стол головой, на руку… На мгновение почувствовала гадливость к умирающей тут, рядом, женщине, к Борису, к Владимиру и к самой себе. Захотелось вскочить и бежать из этого уютного домика, такого страшного, такого грязного, таящего смрадный грех звериной похоти и мерзости. Сразу рухнул в душе, как карточный домик от дуновения, прекрасный волшебный замок чистой любви. В ушах звенел монотонный грустный звон: точно что-то разбилось со звоном, который никак не может затихнуть, похолодели руки, а лицо горело огнем…

– Дайте пить! – чуть слышно, точно издалека, простонал женский умоляющий голос, и было в нем столько страдания, физического и душевного, что сразу исчезло чувство гадливости, отлетели все мысли о самой себе, и осталась одна безграничная жалость к несчастному растоптанному жизнью человеку. Где же Владимир? Некому помочь. Спрятался, как наблудивший школьник… «Ах, вы, герои!..» Поддерживая отяжелевшую голову рукой, поила Ладу. Та сухими посиневшими губами жадно ловила край стакана, стуча по стеклу зубами, и с трудом глотала воду. Глаз не раскрывала, но была уже в сознании:

– Ох… скорей бы смерть, – прошептала, отвернувшись от стакана и потянув голову к подушке. Тихо стонала и время от времени шептала:

– Ничего не жаль… нечего жалеть!..

– Похороните рядом… с папой…

– А где Владимир?.. Пусть… идет… к… ребенку…

– Какая я… я… мать?.. – произнесла с слабеньким смешком и опять застонала тихо, ровно, как маятник скорби…

– Дайте… мне… яду, чем… мучиться… все равно… я не хочу… жить.

На рассвете задремавшую у стола Веронику вспугнул осторожный стук в окошко. Все вспомнила и подняла на окно глаза: Ермишка и позади господин в очках. Доктор. Слава Богу! Махнула рукой и пошла встречать. Говорила около балкона с доктором о том, что случилось, про рану, про пульс, а Ермишка слушал.

– Ежели навылет, – ничего, отойдет. У нас на фронте были, которых из пулемета насквозь в трех местах пробивали, и то… были, что не помирали, – утешил он Веронику с доктором.

Они прошли в домик, и Вероника совсем забыла про Ермишку. Когда ушли, он постоял с обидой на месте и тихо побрел прочь:

– Даже спасибо не сказала! Как понадобился – «голубчик и милый», а как сделал – проходи мимо!.. Разя мы люди? Только вы, белые, люди, а мы… Вот тебе и равенство!.. В борьбе обретешь право свое, Ермила, – вот что…

Доктор захотел посмотреть, из какого револьвера нанесена рана. Вероника искала револьвер и не могла найти. Может быть, на диване, около больной? Там она его видела, но, кажется, переложила на стол. Нет нигде. Так странно: сама видела, и нет. Никого в комнате не было… Вспомнила, что был еще Владимир, и вся встрепенулась: пришла мысль, что Владимир захватил со стола револьвер… и пропал с ним.

– Не ищите. Не так важно.

Внимательно осмотрел рану, послушал сердце, пульс. Пришлось насильно дать капель. Лада зажала рот и мотала головой. А доктор зажал ей нос пальцами и влил капли в раскрывшийся рот. Уходя, сказал Веронике, вышедшей проводить его, что если не поднимется два дня температура, то выживет: сила у нее есть, нужен только уход, полное спокойствие и хорошее питание. Все это, впрочем, отлично знала и сама Вероника. От денег, которые сунула ему в руку Вероника, отказался. Застенчиво потоптался и сказал, шевыряя песок тростью:

– А вот если бы сахарку дали немного… не отказался бы!.. Дети у меня, и…

Получил пакет с сахарным песком, запрятал его в карман пальто и очень благодарил. Дал еще много советов и пообещал, если понадобится, и еще раз побывать.

Глава тридцать четвертая

Три ярких солнечных дня, последних, прощальных дня. Казалось, что вернулось лето. Море было лазурное и ласковое. Над ним скользили паруса рыбацких лодок и сверкали крыльями белые чайки. Кувыркались дельфины и плавали стаями бакланы. По утрам свершались чудеса: до восхода солнца все пропадало в белом тумане – и горы, и лес, и море, и небеса, но как только появлялось красно-медное солнце из-за прибрежных гор, на глазах из молочных туманов начинали рождаться призраки знакомых очертаний и силуэтов, делаться все яснее, отчетливее, красочнее, и наконец, когда солнышко из медного делалось золотым, – все воскресало и начинало сиять печальной радостью. Берега делались похожими на ковры из зеленой парчи, расшитые золотыми и багряными кружевами осенней листвы средь хвои; в кружевах вставали домики и сторожащие их кипарисы; как стены гигантских замков, высились серо-желтые отвесы скал с хмурыми трещинами, похожими на морщины на старческом лице; начинали плавать в синеве небес орлы. Солнышко начинало ласково целовать землю, и от этих поцелуев делалось тепло всякой твари, пернатой, ползучей и ходячей.

Являлась уверенность, что жизнь побеждает: Лада точно стряхнула уже с себя волю колдовских чар смерти. Ей захотелось жить. Она просила не закрывать окна, откуда было видно лазурь небес с белыми облачками и верхушки кипарисов, слышался ласковый шум прибоя, разные голоса жизни. Ей захотелось понюхать осенних последних роз, что цвели теперь под окошком. Захотелось, чтобы девчурка сидела в комнате и болтала звонким беспечным голоском.

– Скажите правду: умру я или нет? – тихо спрашивала она, когда Вероника склонялась над ее изголовьем, и глаза Лады, широко раскрытые, с пытливым страхом останавливались на лице Вероники. Что-то хотела разгадать.

Вероника часто ловила на себе эти взгляды пытливых испуганных глаз. По ночам от этих случайно пойманных пытливых взглядов Веронике делалось жутко. Чудилось, что больная все еще не может решить вопроса: враг или друг – эта женщина, которую зовут Вероникой и у которой Владимир целовал руку? Веронике казалось, что эти тяжелые пристальные взгляды спрашивают: «Ждешь ты моей смерти и радуешься, или ты искренно болеешь душой, проводя дни и ночи около моей постели?»

Так хотелось в такие моменты ответить на этот молчаливый вопрос! Но и слов таких нет, чтобы рассказать и не разрыдаться, и много надо очень говорить этих слов, чтобы объяснить, как все это вышло, и рассеять все подозрения и сомнения в душе, готовившейся навсегда покинуть землю. Однажды, когда Вероника поймала на себе такой испытующий взгляд, она встала на колени у постели Лады, взяла горячую ее руку и поцеловала без всяких слов. Лада вздрогнула, слабо сжала в своей руке ее пальцы и плотно сомкнула глаза, из-под ресниц которых выкатились две слезинки. После этого случая обеим женщинам стало легче и спокойнее друг с другом. Точно уже все нужное сказали и объяснили друг другу, поняли, простили и примирились: ведь обе – одинаково – страдающие, обманутые жизнью, любимыми людьми, поруганные в своей любви к ним. Встречаясь глазами, обе стали грустно улыбаться друг другу, и в этих улыбках была кроткая нежность и кроткое доверие…

 

Маленькая Евочка уже привыкла к «чужой тете» и пряталась у нее от полубезумной бабушки, которая таскала и запирала девочку в своей комнате и грозилась кулаком, чтобы не кричала и не плакала. Евочка часами сидела за столом, около тети, и рисовала карандашом каракули, притащила сюда все свои игрушки и посвятила в их тайны Веронику. Евочка слушалась тети и не мешала маме спать: говорила шепотом. Зато, когда мама не спала, звонко смеялась и рассказывала маме сказку про Красную Шапочку, бабушку и волка.

– Если я, Евочка, умру, то тетя будет твоей мамой. Хочешь? – не то шутя, не то серьезно спросила однажды Аделаида девочку.

– Ты не умрешь. Тетя не позволит! – ответила весело и уверенно девочка, и всем стало хорошо и весело…

Была надежда и радость, пока сверкало солнышко прощальным сиянием, отправляясь в свое зимнее странствование… Но прошло три дня, три коротеньких дня, и снова из-за морских горизонтов стали выползать мрачными чудовищами облака и тучи и расползаться и ввысь и вширь, заволакивая синь далекого неба. Снова подул холодный ветер, опять заворчало и загрохотало море, полетели, обрываясь, золотые листья с винограда, багровые – с дубов, сиротливо и одиноко стали жаться к стенке цветы под балконом. Заплакала осень воем ветра и мелким серым дождиком, и покорно стали кланяться кипарисы своими вершинами надвигающейся зиме… Опять начались долгие и страшные ночи с шумом клокочущей стихии без человеческого голоса и без огоньков, без звезд в черной бездне молчания…

Смерть точно ждала, когда погаснут последние улыбки летнего солнышка.

С переменой погоды состояние больной круто изменилось к худшему. Точно сила жизни ушла вместе с солнышком за море. Неожиданно подскочила температура, начались резкие боли в простреленной груди, и стало тяжело и больно дышать; в глазах загорелся лихорадочный огонь и застыл испуг, по ночам стало отлетать сознание, и опять начались стенания и томление тела. И опять странные долгие взгляды стала ловить на себе Вероника. Она растерялась. Лада сделалась ей такой близкой, такой дорогой, что опускались руки, и стала пропадать обычная с больными уверенность и спокойствие. Понимала, что это заражение крови, что смерть побеждает, но не верила себе и, зная, что теперь уже жизни не воротишь, все-таки умолила Ермишку пойти за доктором в Байдары. Ермишка долго ломался, говорил грубости и даже сделал пошлый намек на какую-то «награду», но пошлость прошла мимо ушей встревоженной Вероники.

– Голубчик, Ермиша. Для меня!

Ермишка махнул рукой и пошел. Шел и рассуждал сам с собой:

– Какая такая сила в этой бабе? И не хочешь, а идешь. Ну, погоди, – и я на тебе тоже поезжу…

Теперь Ермишка, как гиена около трупа, бродил то днем, то ночью около домика, заглядывал в окошко, чтобы увидать лишний раз «подлую бабу», особенно по ночам, когда доводилось узреть ее полуодетой. Нарочно вертелся – ждал случаев, когда понадобится его услуга: одни бабы остались, а надо то дров наколоть, то рыбки у рыбаков взять, то хлеба раздобыть. Небось – все Ермила!

– Без мужиков-то и Ермил будет мил…

Еще три страшные жуткие ночи. Не привел Ермишка доктора:

– Сам помирает – в тифу лежит.

– Подежурь в доме!.. Некому помочь, – попросила Лада Ермишку.

– Почему же не помочь? Все в свое время поми-рать будем…

Теперь опять Ермишка как в лазарете или поезде, почитай, все время княгиню видит. Днем заходит, а на ночь остается в зальце, спит на диване и покою не знает: то работа, то мысли «о блаженстве с княгиней» одолевают. Ведь всю ночь тут она, под боком, да еще и не одета, как следует. Забудет, измаявшись около больной, что – Ермишка «какой ни на есть, а все-таки мужчина», да и не застегнет ночной кофточки. Вместе больную ворочают. Иной раз нечаянно то головой, то плечом в княжью грудь Ермишка упрется. Так и обожжет, – точно стакан водки в горло опрокинул. Даже в глазах помутнеет. А виду не подает. Зато, если лежит в зале, – все думает: «Ежели большевики придут, – моя будешь!» Со старухой тоже немало хлопот: не пьет, не ест, что дадут, в зал на пол выкидывает и запирается.

– Не подохла бы она? А между прочим, все это кстати: две подохнут, одна она останется… с малой девчонкой без понятия… Та не помешает…

Однажды Ермишка не вытерпел и спросил:

– А что-то про поручика Паромова ничего не слыхать?..

Вся вздрогнула, но ничего не ответила княгиня. Только в лице переменилась и стакан из рук выронила. Торжествующая злоба закрутилась в душе Ермишки, и так захотелось ему вдруг сказать: «Не дождешься – в расход его я вывел!..»

– Стеклышки надо подобрать, а то ночью босиком пойдете, ножку обрежете… Нога у вас нежная, кожа тонкая, господская, – кровью изойдете…

Собирал под ногами княгини осколки стекла, ползал около ботинок и, облокотясь ладонью о пол, сам порезался. Вероника ему перевязку накладывала, а он смотрел, как у ней грудь поднималась, и глазом заползал за оттопыренный край кофты.

– Для ради вас кровь свою пролил!.. И нисколько не жалею.

– Будет вам болтать глупости. Стойте смирно!

Три страшных последних ночи… Бушевала стихия, плакал ветер в кипарисах, грохотала железная крыша, точно искусственный гром в театре; как медленный маятник больших стенных часов, отбивала Лада своими стенаниями время своей недолгой уже жизни: «Ах, ах, ах, ах…», – и тянулась долгая загадочная ночь, черная, без огней и без звездочек.

Ничего больше не надо: началась последняя схватка жизни со смертью. Вероника это видела и от бессилия своего часто плакала, прячась от Лады в коридорчике, за дверью.

– Плачь, не плачь – все одно! – утешал Ермишка. – Время придет – все помрем своим порядком… И все это в книгах духовных наврано – про рай и про ад. Я так полагаю, что ничего не будет. Сдох, и кончено! Поминай, как звали! Господа да попы все нас застращивали, что на том свету отчет надо будет дать, а ничего этого нет… Ежели бы, например, Бог был – разя он допустил бы невинного человека убить?..

Тяжело умирала Лада.

С вечера начала метаться в постели, перекладывать голову на подушке с одной щеки на другую, разбрасывать руки и ноги, – точно искала в постели места, на котором можно было спастись от объятий смерти. Иногда она вскакивала, садилась и удивленно озирала комнату, то просила, то требовала чего-то, но понять ее было нельзя: это был уже язык смерти:

– Пусть он уйдет!

– Кто?

– Он, он…

– Надо уйти… Домой, домой хочу, – просилась и плакала жалобно.

– Надо одеваться…

Сорвала перевязку. По подушке заалели кровавые пятна. Вероника и Ермишка сдерживали ее порывы соскочить с постели. Лада боролась и вдруг ослабевала, падала и затихала. Лежала неподвижно, с полусомкнутыми глазами, со сцепленными, как у покойника на груди, руками, дышала тяжело и часто, точно обжигалась с каждым вздохом. Но проходило минут десять, и снова начиналась борьба: она кидалась, вскакивала, говорила с кем-то невидимым, собиралась куда-то бежать, напоминала помешанную или больную тифом… И так всю долгую мучительную ночь! Под утро изнемогла и смирилась. Борьба кончилась, смерть победила, огонек жизни стал быстро угасать… На одно мгновение точно пришла в сознание и прошептала: «Евочка кушала?», – что-то сказала про «Володечку» и попросила: – Дайте яблочко!

Евочкино яблочко лежало позабытое на столе, ярко-румяное, крымское, какие вешают на елках. Вероника подала ей яблочко. Она крепко схватила и зажала это яблочко в руке и успокоилась, замерла. Потом, точно от электрического удара, вся содрогнулась от головы до пят, и яблочко, выскочив из разжавшейся руки, выскользнуло и покатилось по полу, широко раскрытые глаза остановились, но рот все еще продолжал ритмически раскрываться, точно ловил воздух…

– Кончилась! – сказал Ермишка, заметя, что рот уже не раскрывается.

Вероника выбежала на балкон. Светало. Клубился туман над морем, из-за горизонта выползали на небо темносизые чудища. Злобно набрасывалось море на прибрежные скалы. Красный краешек восходящего солнца над горами казался зажженным на вершинах костром.

Вероника села на ступеньке лесенки и, прижавшись к стене, потихоньку заплакала. Точно умер последний и самый близкий человек на всей земле.