Za darmo

Л. Н.Толстой. Его жизнь и литературная деятельность

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Сюжет прост и вразумителен:

Доживши до девятнадцати лет и дойдя до третьего курса университета, граф Л. Толстой убеждается в том, что он достаточно образован и что ему давно пора приниматься за практическую деятельность. Он приезжает на лето в свое имение, видит там, что мужики его разорены дотла, и, решившись посвятить свою жизнь на улучшение их участи, выходит из университета с тем, чтобы навсегда поселиться в деревне. Толстой занимается свои делом бескорыстно, добросовестно и очень усердно. По воскресеньям, например, он обходит утром дворы тех крестьян, которые обращались к нему с просьбами о каком-нибудь вспомоществовании; тут он внимательно вникает в их нужды, присматривается к их быту, помогает им хлебом, лесом, деньгами и старается посредством увещаний внушать им любовь к труду или искоренять их пороки.

Один из таких обходов составляет сюжет нашей повести. Приходит Л. Толстой к Ивану Чурисенку, просившему себе каких-то кольев или сошек для того, чтобы подпереть свой развалившийся двор. Видит Толстой, что строение действительно никуда не годится, и Чурисенок рассказывает ему совершенно равнодушно, что у него в избе накатина с потолка его бабу пришибла. “По спине как колыхнет ее, так она до ночи замертво пролежала”. Толстой, думая облагодетельствовать Чурисенка, предлагает ему переселиться на новый хутор, в новую каменную избу, только что выстроенную по герардовской системе. “Я, – говорит, – ее, пожалуй, тебе отдам в долг за свою цену; ты когда-нибудь отдашь”. Но Чурисенок говорит: “Воля вашего сиятельства”, и в то же время прибавляет, что на новом месте им жить не приходится; а баба, та самая, что замертво лежала, бросается в ноги молодому помещику, начинает выть и умолять барина оставить их на старом месте, в старой развалившейся и опасной избе. Чурисенок, тихий и неговорливый, как большая часть наших крестьян, придавленных бедностью и непосильным трудом, становится даже красноречивым, когда начинает описывать прелесть старого места. “Здесь на миру место, место веселое, обычное; и дорога, и пруд тебе, белье, что ли, бабе стирать, скотину ли поить, – и все наше заведение мужицкое, тут искони заведенное, и гумно, и огородишка, и ветлы – вот, что мои родители садили; и дед, и батюшка наши здесь Богу душу отдали, и мне только бы век тут свой кончить, ваше сиятельство, больше ничего не прошу”. Что тут будешь делать? Нельзя же благодетельствовать насильно. Толстой отказывается от своего намерения и советует Чурисенку обратиться к крестьянскому миру с просьбой о лесе, необходимом для починки двора. К миру, а не к помещику приходится обращаться в этом случае потому, что Толстой отдал в полное распоряжение самих мужиков тот участок леса, который он определил на починку крестьянского строения. Но у Чурисенка на всякое дело есть свои собственные взгляды, и он говорит очень спокойно, что у мира просить не станет. Толстой дает ему денег на покупку коровы и идет дальше. Входит он во двор к Епифану, или Юхванке-Мудреному. Толстому известно, что этот мужик любит по-своему сибаритствовать, курить трубку, обременяет свою старуху мать тяжелой работой и часто продает для кутежа необходимые принадлежности своего хозяйства. Теперь Толстой узнал, что Юхванка хочет продать лошадь; помещик хочет посмотреть, возможна ли эта продажа без расстройства необходимых работ. Оказывается, что продавать не следует, и Толстой решительно запрещает Юхванке эту коммерческую операцию. Юхванка в разговоре с барином лжет ему в глаза самым наглейшим образом и нисколько не смущается, когда Толстой на каждом шагу выводит его на свежую воду. Толстой как юноша и моралист старается растрогать юхванкину душу увещаниями и упреками, а Юхванка, продувная бестия, каждым своим словом показывает своему барину совершенно ясно, что он непременно расхохотался бы над его советами, если бы его не удерживало тонкое понимание галантерейного обращения. “Пороть меня ты не будешь, – думает Юхванка, – потому что совсем никого не порешь; на поселение тоже не сошлешь, пожалеешь; а в солдаты я не гожусь, спереди двух зубов нету. Значит, ничем ты меня не озадачишь, и на все твои разговоры я вежливым манером плевать намерен”. И Толстой, совершенно отменивший в своем хозяйстве телесные наказания, до такой степени живо чувствует свое бессилие перед сорванцом Юхванкой, что принужден по временам умолкать и стискивать зубы для того, чтобы не расплакаться тут же на юхванкином дворе перед глазами нераскаянного грешника. Кончается визит тем, что барин, строго запретив продавать лошадь, тайком от беспутного Юхванки дает денег его матери на покупку хлеба.

Дальше идет рассказ и еще о нескольких мытарствах по крестьянским избам; в результате то же самое, то есть ничего, или, вернее, один вопрос: почему же эта просветительная и гуманная попытка графа Толстого окончилась так неудачно? Писарев решает вопрос просто: “Юный помещик, – говорит он, – самым добросовестным образом старается слить вино новое в меха старые, – задача неисполнимая: меха ползут врозь, и вино проливается на пол, или, говоря без метафор, новая гуманность пропадает без пользы и даже приносит вред (мужички распустились), когда приходит в соприкосновение со старыми формами крепостного быта”.

Эта общая причина настолько понятна, что нечего о ней и распространяться. Филантропия в отношении к крепостному бесправному мужику, настоенная на барских дрожжах и идеях просветительной литературы, никогда никакого проку не приносила, да и не могла принести. Но есть еще и частная причина. Толстому едва исполнилось двадцать лет, и, говоря его собственными словами, он “слишком сильно сознавал в себе присутствие всемогущего бога молодости, эту способность превратиться в одно желание, в одну мысль, способность захотеть и сделать – броситься головой вниз в бездонную пропасть, не сознавая за что, не зная зачем. Я носил в себе это сознание, был горд им и, не зная этого, был счастлив им”. В личной жизни Толстого только что начинался тот период, который Гете так метко назвал “Die Wanderjahre” – годы странствий, и на самом деле скоро мы увидим его на Кавказе, под Севастополем, в Москве, Петербурге, Самаре, за границей. Не могла же барская филантропия, к тому же очевидно бесплодная, наполнить его существа и бытия. Не исчезло еще и желание закончить университетский курс, почему в 1847 году Толстой едет в Петербург, начинает держать экзамен, но, сдавши два или три, возвращается в свою любимую Ясную Поляну, где его ожидает охота, чистый воздух, семья и много других развлечений.

ГЛАВА III. НА КАВКАЗЕ

Три года, проведенные в Ясной Поляне на лоне природы, пролетели незаметно и без особенных треволнений. Но в 1851 году граф Толстой сильно проигрался и увидел, что при прежней своей жизни он никак не сумеет уплатить долга. Это-то и было одной из причин, побудивших его отправиться на Кавказ – не на службу, а просто для перемены места, впечатлений и ради экономии. Он это и сделал, давши себе предварительно раз двадцать слово “больше этих проклятых карт никогда не брать в руки”.

На Кавказе в то время служил офицером старший его брат, Николай Николаевич, с которым он был особенно близок и дружен.

В тарантасе, в сопровождении прислуги, братья поехали из Казани на левый, то есть восточный фланг нашей позиции, вдоль Волги. Езда на лошадях скоро наскучила. Они приобрели громадную лодку, поставили на нее тарантас, сели и предоставили себя течению реки, занимаясь чтением и любуясь природой. Путешествие длилось около трех недель, пока они не приехали в Астрахань. На нижнем течении Волги, приставая к берегам, они то и дело встречались с полудикими калмыками, вечно сидящими у костра. В то время калмыки были еще огнепоклонниками.

Воспоминания об этой поездке сохранились, впрочем, самые смутные. Не то о Кавказе. Л. Толстой всегда любил вспоминать о своем пребывании там, на юге. Богатая природа, чудная охота, которой он предавался со страстью почти всю свою жизнь, вплоть до нравственного переворота, война с горцами – все это нравилось ему и все это его вдохновляло. Там впервые проснулось его творчество, там мысль об опрощении впервые явилась ему в голову.

Кавказская жизнь Л.Н. Толстого очень богата всевозможными эпизодами. Один из этих эпизодов послужил темою повести “Кавказский пленник”, почему мы его и приведем в изложении Берса.

“Мирный чеченец Содо, с которым Лев Николаевич был дружен, купил молодую лошадь и пригласил друга проехаться с ним из крепости, где был расположен тогда отряд русского войска. С ними поехали верхом еще два офицера артиллерии. Несмотря на запрещение начальством таких поездок ввиду их опасности, они ничем не вооружились, кроме шашек. Испытав свою лошадь, Содо предоставил ее другу, а сам пересел на его иноходца, который, как известно, скакать не умеет. Они были уже верстах в пяти от крепости. Неожиданно перед ними показалась группа чеченцев человек в двадцать. Чеченцы начали вынимать ружья их чехлов и разделились на две партии. Одна партия преследовала двух офицеров, поскакавших обратно в крепость, и настигла их. Один из них был изрублен, а другой попался в плен. Содо, а за ним и Лев Николаевич пустились по другому направлению, к казачьему пикету, расположенному в одной версте. Гнавшиеся чеченцы уже приближались к ним. Им предстояла перспектива лишиться жизни или очутиться в плену и, следовательно, сидеть в яме, потому что горцы вообще отличаются жестокостью в обращении с пленными. Лев Николаевич, имея возможность ускакать на резвой лошади своего друга, не покинул его. Содо, подобно всем горцам, никогда не расставался с ружьем, но, как на беду, оно не было заряжено. Тем не менее он нацелил им на преследователей и, угрожая, покрикивал на них. Судя по действиям преследовавших, они намеревались взять в плен обоих, особенно Содо, для мести, а потому не стреляли. Обстоятельство это спасло их. Они успели приблизиться к пикету, где зоркий часовой издали заметил погоню и сделал тревогу. Выехавшие навстречу казаки принудили чеченцев прекратить преследование.

 

…Содо, – продолжает Берс, – искренно любил своего друга. Однажды он воспользовался случаем удружить своему кунаку. Как-то Лев Николаевич проигрался в карты и вошел в долг. Уплатить в срок не было возможности, а известия из деревни не оправдали ожидаемой получки денег. Это мучило его. Положение среди молодежи богатого юнкера графа Толстого, не заплатившего карточный долг в срок, им назначенный, для самолюбия его было ужасно. Он приходил в отчаяние и прибегнул к молитве. Посланный от Содо прервал молитву и подал письмо. В письме было разорванное обязательство. Оказалось, что накануне Содо удачно играл в карты и воспользовался выигрышем для подарка другу мучившего его долга”.

На службу, как я сказал выше, граф Толстой сначала и не думал даже поступать. Все его время наполнялось чтением и, главное, охотой под руководством старого казака Епишки, известного русским читателям под именем Брошки, одного из характернейших лиц в “Казаках”… Встретившись, однако, с одним из своих родственников, занимавшим важное место в штабе, граф Толстой по его совету определился юнкером в артиллерию и не раз принимал участие в мелких стычках, описанных им впоследствии в “Набеге”, “Рубке леса”, “Казаках”. До службы же он жил очень скромно, на пять рублей в месяц и скоро выплатил мучивший его карточный долг.

Каким путем Толстой открыл в себе литературный талант, неизвестно. Очень может быть, что виноват в этом был его старший брат, неравнодушный к литературе, а очень может быть и то, что творческие стремления искали себе выхода и выражения. В Ясной Поляне эти стремления тратились на музыку, которой Толстой предавался со страстью; но заниматься музыкой в лагере или крепости было невозможно. Первым (в 1852 году) было написано “Детство”, за которым немедленно последовали “утро помещика”, “Случай”, “Отрочество”, составлен был план “Казаков”, задумана “Юность”.

“Детство”, законченное 9 июля 1852 года, было отправлено в “Современник” Некрасову, который поторопился напечатать эту повесть, учуяв по ней нарождение нового сильного таланта.

Обратимся теперь к тому, что составляет сущность биографии Л.Н. Толстого, – его духовной жизни. Что думал он и как чувствовал себя на Кавказе?

Разумеется, у 23-летнего даровитого писателя не могло быть одного господствующего настроения. Настроения менялись в зависимости от обстановки и окружающих лиц. Были мечты о славе литературной, о военной славе, было даже желание опроститься.

Живя в казацкой станице (на левом берегу Терека, недалеко от Кизляра), в обществе казака Епишки, этого хитрого, себе на уме, но цельного, без противоречий внутри, человека, видя себя окруженным такими же, как Епишка, цельными, живущими без аффектаций, без надломленности, а просто так, как трава растет, людьми; охотясь за фазанами и кабанами, бродя по лесам и болотам, припоминая отвратительные вечера, проведенные за картами или в обществе продажных цыганок, что должно было казаться особенно отвратительным на свежем воздухе и под тенью громадных каменных титанов хребта, – Толстой проникался прелестью этой простой, не знающей душевной надломленности жизни. С каким восторгом вспоминает он впоследствии о пережитом им настроении в казацкой станице и говорит:

“Мне пишут письма соболезнования, боятся, что я погибну, зарывшись в этой глуши; говорят про меня: он загрубеет, от всего отстанет и, чего доброго, женится на казачке. Как страшно! В самом деле, не погубить бы мне себя, тогда как на мою долю могло выпасть великое счастие стать мужем графини Б., камергером или дворянским предводителем. Как вы мне все гадки и жалки! Вы не знаете, что такое счастие и что такое жизнь! Надо раз испытать жизнь во всей ее безыскусственной красоте. Надо видеть и понимать, что я каждый день вижу перед собой вечные неприступные снега гор и величавую женщину в ее первобытной красоте. Поймите одно или верьте одному: надо видеть и понять, что такое правда и красота, и в прах разлетится все, что вы говорите и думаете, все ваши желания счастия и за меня, и за себя. Счастие – это быть с природою, видеть ее, говорить с нею”,

“Надо испытать жизнь во всей ее безыскусственной красоте, чтобы понять счастье”. А что такое счастье? Не больше, как “быть с природой, видеть ее, говорить с нею”. Не больше? А куда же деть мечты о славе и власти, о восторге и преклонении ближних? Ведь они вечно тут, и кипят, и бурлят в молодой жадной интеллигентной душе… Стать Епишкой, не думать о завтра, жить, как трава растет, умирать, как падает с дерева увядший лист, не оставив по себе ни следа, ни воспоминания, или быть подстреленным чеченцем, не пропев даже своей лебединой песни, – увы! – все это не дано интеллигенту…

Ведь рядом с мечтами об опрощении у того же Толстого идут другие мечты… о получении Георгиевского креста и украшении груди своей этим знаком отличия. А ведь для “простоты” ни креста, ни отличий не надо.

“Во время службы на Кавказе, – по рассказу Берса, – Лев Николаевич страстно желал получить Георгиевский крест и был даже к нему представлен, но не получил его, вследствие личного нерасположения к нему одного из начальников. Эта неудача огорчила его, но вместе с тем изменила его взгляд на храбрость. Он перестал считать храбрыми тех, кто лез в сражение и домогался знаков отличия. Его идеалом храбрости сделалось разумное отношение к опасности”.

Толстой страстно желает получить Георгиевский крест, как несколько лет спустя опять-таки страстно желает получить флигель-адъютантство, как еще немного позже клянется убить себя, если за него не выдадут замуж Софью Андреевну Берс, и смысл всех этих страстных желаний только тот, что не вычеркнешь из сердца своего тех инстинктов, потребностей и привычек, которые завещаны веками. Не вычеркнешь их особенно в молодости – в этот период напора эгоистических страстей… Да и зачем их вычеркивать?… Страсть эта – тот ветер, о котором моряки говорят: “попутный или противный – плыть можно, лишь бы был ветер”. Страсть – сама жизнь, и так как, раз появившись, она уничтожает вопрос о “смысле жизни”, то она, пожалуй, и есть искомый таинственный смысл нашего бытия…

Находясь постоянно в обществе казаков и солдат, Толстой полюбил простой народ, полюбил уже сердцем, а не рассудком только, как это было под влиянием просветительной философии. Особенное сердечное впечатление произвели на него солдаты – эти излюбленные герои величайшего произведения Толстого “Война и мир”, эти они, научившие впоследствии Пьера Безухова правде жизни… Читая кавказские рассказы, вы уже предчувствуете Платона Каратаева и его наивный, детский, но исполненный глубочайшего смысла фатализм…

Мне кажется, что полюбить простой народ на Кавказе было гораздо легче (с точки зрения традиций старого барства), чем в Ясной Поляне. Там между барином и мужиком стояла непроходимая стена – крепостные отношения. Мужик являлся грязным, забитым, вонючим вьючным животным; здесь он то и дело оказывался героем. Когда человек невольно считает себя выше другого, может ли он полюбить его? – Нет. Казаки не позволяли Толстому считать себя выше их; он сам видел, что солдаты выше его. Установилось равенство. А любовь возможна только при нем.

В кавказских впечатлениях Толстого есть и еще один мотив, всю важность которого я хотел бы особенно вразумительно представить читателю. Ясности ради позволю себе привести маленький отрывок из поэмы Лермонтова “Валерик”:

 
Уже затихло все; тела
Собрали в кучу. Кровь текла
Струею дымной по каменьям;
Ее тяжелым испареньем
Был полон воздух. Генерал
Сидел в тени на барабане
И донесенья принимал.
Окрестный лес, как бы в тумане,
Синел в дыму пороховом…
А там, вдали – грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
В своем наряде снеговом
Тянулись горы – и Казбек
Сверкал главой остроконечной…
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: “Жалкий человек!
Чего он хочет?… Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он… Зачем?…
 

Чем был Кавказ во время Толстого? Отчасти, разумеется, тем же, чем он является и в настоящее время, – местом, удивительным по своей красоте и разнообразию своей природы, где переезд в несколько часов переносит вас из царства “орлов и метелей” в нежные и зеленые долины Грузии или нижнего Терека, – страною, где лавры, мирты, кипарисы цветут на свежем воздухе, где почти ни на одну минуту не упускаете вы из виду снеговой шапки Казбека или Эльбруса. Для северянина или жителя Средней России Кавказ всегда имел и будет иметь особенную прелесть чего-то грандиозного, неожиданного, поражающего. Горячее пламенное солнце, бурные стремительные реки, раздвигающие скалы с каким-то злым ропотом, молчаливые заросшие лесом утесы, на вершинах которых гнездятся орлы да люди, голубое прозрачное небо, громадные дубовые леса, заросшие азалиями, в пахучих ветвях которых гнездятся бесчисленные неутомимые соловьи, какой-то странный синий оттенок гор – все это будит фантазию, навевает думы и образы… Теперь, правда, большая дорога пролегает там и здесь, в долине Куры, то и дело слышится свист локомотива, громыхание поездов, наполненных нефтью, острый запах угля… Исполнилось предсказание Лермонтова:

 
И железная лопата в каменную грудь,
Добывая медь и злато, врежет страшный путь…
 

Но во время Толстого, с лишком сорок лет тому назад, дикая поэзия природы была заметнее, больше на виду… не резче ли и чувствовалось тогда противоречие между гордым миром природы и беспокойным ропотом человека?… Ведь, как и все в мире, Кавказ пошлеет. Тот самый чеченец, который некогда горел страстным желанием зарезать вас или подстрелить, мечтает лишь о получении двугривенного на чай, порою за довольно грязное поручение. В ущельях, где прежде безраздельно царили метели и орлы, там и здесь понастроены рестораны, кабаки и хуже того. То же в тени мирт, лавров и акаций. Казбек, разумеется, по-прежнему “сияет своими вечными снегами”, как грань алмаза, но на грузинской дороге, вместе с его белой шапкой, заостренной, как сахарная голова, виду вашему открывается гостеприимная гостиница, откуда постоянно доносится пьяный гул. Тут же вас ожидают назойливые грязные ребятишки, которые бегают за вами как собачонки и пищат просьбы о пятаке или пятиалтынном. Сам грузин не льет уже вина на узорные шальвары, потому что вино распродано еще до сбора, а предпочитает во многих местах пиво и водку. Поэтичных черкешенок вы не увидите или же встретите их на базаре торгующими гнилыми грецкими орехами, а еще чаще в тех местах, где бы не следовало быть ни поэтичным, ни непоэтичным женщинам. Сама природа хранит там и здесь резкий отпечаток жадности, нищеты человеческой. Леса повырублены; сам Терек бьется без прежнего задора: он точно одряхлел, нет уж более ничего кровожадного и страшного в его когда-то кровожадной и страшной пасти– Дарьяльском ущелье.

Но сорок с лишком лет тому назад поэтические красоты и прелесть Кавказа выдавались резче, рельефнее и определеннее… И как странно было видеть среди этой грандиозной могучей природы маленьких людей, мучающих себя, убивающих себя, интригующих, завидующих и даже любящих и ненавидящих. Странной казалась смерть живого существа от крошечной пульки под суровыми взглядами холодного Казбека, под вековыми чинарами, шептавшими о чем-то вечном, таинственном…

Как же не задать себе вопроса “зачем?…”. Перечтите кавказские рассказы Толстого, и вы увидите этот вопрос на каждой странице. Это вопрос высокой и вместе с тем наивной (с нашей точки зрения) души художника…