Czytaj książkę: «Печать забвения»
Предисловие от автора:
Наверняка ты, мой читатель запутался в продолжениях, дабы узнать, что есть 3 часть саги "Протокол", перед тобой одна из альтернативных версий продолжения, которая будет также самостоятельно развиваться.
Глава 1: Пустые углы
Октябрь в Петербурге не наступал — он просачивался.
Он сочился склизкой балтийской моросью сквозь швы форменных шинелей, оседал жирной сажей на чугунных завитушках мостов и выстуживал доходные дома до самого нутра, превращая парадные лестницы в сырые каменные колодцы. После оглушительного грохота минувшего лета, когда заводские окраины дрожали от медного звона смирновского «Колокола», а уличные проповедники срывали голоса на площадях, в столице воцарилась тишина.
Но это была дурная, настороженная тишина. Она напоминала паузу перед тем, как на тонком льду Мойки с сухим щелчком разойдется первая глубокая трещина.
Глеб Сергеевич Орлов стоял у высокого окна в особняке второй гильдии купца Полуектова на Литейном проспекте и смотрел, как за стеклом расплываются огни газовых фонарей. В пальцах он привычно перекатывал тяжелый серебряный портсигар — безделушку бессмысленную, но помогавшую сосредоточиться, когда логика следствия упиралась в глухую стену.
— Вы говорите, сквозняк? — не оборачиваясь, спросил Орлов. Голос его звучал глухо и сухо, как и положено человеку, чья служба в Особом Кабинете давно отучила от лишних эмоций.
Хозяин дома, Платон Фомич Полуектов — дородный мужчина с окладистой бородой лопатой и багровым от сытой жизни лицом — нервно переминался с ноги на ногу на паркете. В руках купец комкал шелковый платок.
— Именно так, ваше благородие. Сквозняк. Да только не снизу тянет, не из щелей поддувает, а… будто из угла самого. Знаете, эдак морозом поведет, словно форточку в стужу растворили, а подойдешь — сухо, тепло, рамы наглухо законопачены, ватой с брусничным листом проложены. А горничная Палашка вчерась чашку с кофием туда понесла — и забыла, зачем шла. Встала как пень, глаза оловянные, чашку оземь бросила и глядит в угол. «Что, — кричу, — дура, творишь?» А она мне: «Там, барин, ничего нет». Да ведь и впрямь ничего нет! А почему страшно?
Орлов наконец повернулся.
Купец выглядел не столько испуганным, сколько глубоко, до физической дурноты сбитым с толку. В его взгляде читалась та особенная, жалкая растерянность, которая случается с людьми практического склада ума, когда в их налаженном быту обнаруживается прореха, не поддающаяся расчету в гроссбухе.
Рядом со старинной голландской печью, облицованной синими кобальтовыми изразцами, опустившись на корточки, сидела Анфиса Ветрова.
Ее темное шерстяное пальто с простым дорожным воротником промокло у подола — они добирались сюда на извозчике под хлестким дождем. Анфиса сняла тонкие кожаные перчатки и держала ладони в нескольких вершках от плинтуса. Пальцы ее чуть заметно подрагивали, тонкие запястья казались хрупкими на фоне массивной чугунной заслонки.
Орлов наблюдал за ней. За прошедшие месяцы Ветрова почти не изменилась внешне: все та же упрямая складка меж темных бровей, тот же внимательный, проницательный взгляд больших серых глаз, умевших видеть изнанку видимого мира. Но внутри нее что-то напряглось. После событий у здания Бюро, когда ей пришлось встать живым щитом между толпой фанатиков и древними городскими тварями, в ее повадках появилась глухая, сдержанная тревога.
— Анфиса Васильевна? — тихо окликнул Орлов. — Навь?
Девушка медленно поднялась. Колени ее скрипнули в тишине парадной столовой. Она потерла ладони одна о другую, словно пыталась согреть их после прикосновения к мерзлому булыжнику.
— Нет, Глеб Сергеевич, — ее голос прозвучал тихо, сдавленно. — Если бы здесь была Навь, остался бы холод. Или запах тлена, или зов… Вы же помните, как пахнет след кикиморы или заложного покойника: стоялая вода, ржавчина, тоска. Здесь другое.
— Что именно?
— Здесь пусто, — она посмотрела на купца. — Платон Фомич, позвольте спросить: сколько лет этому дому?
— Так дед еще строил, к сороковому году подняли, — купец вытер вспотевшую шею. — Семьдесят годов почитай стоим.
— И за все эти семьдесят лет… вы когда-нибудь оставляли на ночь за печью горбушку хлеба? Или блюдечко с молоком?
Купец моргнул. Один раз. Другой. Черты его лица на мгновение словно смазались, сделались плоскими, как на плохом типографском оттиске.
— Молоко?.. — переспросил он чужим, деревянным тоном. — За печью? Помилуйте, барышня, с какой стати еду на пол ставить? Мы люди православные, купечество степенное. Мышей у нас отродясь не водилось, кота держим, сибирского, серого… А чтоб за печь… Зачем?
— Не для мышей, — настойчиво шагнула к нему Анфиса. — Неужели мать ваша не наказывала «дедушку» задобрить, когда пироги пекли? Когда дом скрипел к непогоде? Вспомните. Имя его вспомните. Хоть раз в детстве вы его окликали?
Полуектов замер. Его брови сошлись на переносице, пальцы конвульсивно стиснули платок. Орлов заметил, как вены на висках купца набухли от чудовищного умственного усилия. Человек пытался вспомнить то, что должно было лежать на самой поверхности памяти любого коренного горожанина, выросшего в старых кварталах.
— Я… — купец открыл рот, судорожно втянул воздух. — Было… вроде как сказывали… А что сказывали? Слово-то какое? До… дом… Домови… Нет, глупость какая-то. Ничего там не было. Просто угол. Каменная кладка, штукатурка, пыль. Чего вы мне голову морочите, сударыня?!
Он внезапно разозлился — той слепой, раздражительной злостью, какой человек защищается от приступа необъяснимого головокружения.
— Оставьте его, Анфиса, — негромко произнес Орлов, кладя руку в темной замшевой перчатке на плечо девушки. — Он не притворяется. Он действительно не понимает.
Орлов опустился на одно колено возле изразцовой печи. Достав из кармана сюртука складной металлический щуп с рифленой рукоятью — инструмент сугубо криминалистический, казенный, — он провел наконечником вдоль узкого зазора между дубовым плинтусом и полом.
Железная воля Орлова — его собственный, врожденный дар глушения аномалий, то самое лезвие внутренней концентрации, которым он разрубил энергетический контур смирновского «Колокола» — спала внутри него, свернувшись тугой пружиной. Но сейчас она даже не шевельнулась. Не было давления чужой магии. Не было тяжелого эфирного жужжания механизмов Ярославского.
Была абсолютная, противоестественная стерильность. Словно из этого угла выкачали не просто духа — выкачали сам факт того, что в этом доме когда-либо жили сказки, шепотки за перегородками и суеверный детский трепет.
Щуп зацепил что-то крошечное. Раздался тонкий стеклянный звон.
— Посветите, — бросил Орлов.
Анфиса сняла со стены тяжелый латунный канделябр со свечами и наклонилась ближе. Желтый колеблющийся огонек выхватил из полумрака крошечный предмет, лежавший на паркетной щели.
Это был осколок.
Не больше ногтя мизинца, удивительно ровный, треугольной формы. Но стекло было необычным: толстое, с идеально отшлифованной кромкой, отливающее не привычной бутылочной зеленью невских мастерских, а глубоким, чернильно-фиолетовым оттенком.
Орлов достал пинцет, бережно подхватил осколок и поднес к пламени свечи.
— Оптическое, — констатировал следователь. — Тяжелый флинтглас высокого качества. В казенных мастерских такое идет на цейсовские объективы или дальномеры для военного флота. Но гляньте на поверхность.
На полированной грани стекла лежал тончайший, радужный налет. От него исходил слабый, едва уловимый запах — резкий, аптечный, щекочущий ноздри.
— Эфир? — нахмурилась Анфиса, принюхиваясь.
— Коллодий, — поправил Орлов. — И соли бромистого серебра. Так пахнет в фотографических ателье на Невском, когда господа фотографы готовят мокрые пластины для портретов. Фиксаж, гипосульфит.
— Фотография? Здесь? — Анфиса покачала головой. — Платон Фомич, вы приглашали фотографа в дом?
Купец опешил: — Да упаси господь! Сниматься — грех один, да и дорого. Дочку по весне хотели свезти на Большую Морскую к Левицкому, к помолвке, да передумали. Сюда никто с аппаратом не входил, крест святой кладу!
Орлов опустил осколок в маленький стеклянный флакон для вещественных доказательств и плотно запечатал пробкой.
Затем он поднялся во весь рост и еще раз оглядел комнату. Теперь он видел то, чего не заметил сразу. На обоях в углу за печью виднелся бледный, четкий прямоугольник — будто здесь долгое время висела небольшая рама, защищая бумагу от копоти и выцветания. Но стены были чисты. На самом паркете виднелись три крошечные круглые вмятины.
Следы от ножек тяжелого фотографического штатива.
— Поехали, Анфиса Васильевна, — тихо сказал Орлов. — Здесь нам больше делать нечего.
— А как же… угол? — растерянно крикнул им вслед купец, когда они уже выходили в полутемный коридор. — Что с холодом-то делать, ваше благородие? За чей счет ремонт?
— Заколотите досками, Платон Фомич, — бросил через плечо Орлов, натягивая перчатки. — И поставьте туда шкаф. Больше он вам не понадобится.
На улице дождь сменился ледяной крупой. Ветер с Невы хлестал по лицу, рвал полы шинели. Извозчик, насупившись под брезентовым фартуком, дремал на козлах у чугунных ворот.
Орлов помог Анфисе сесть в пролетку, укрыл ее колени грубой суконной полостью и сел рядом, назвав кучеру адрес здания Особого Кабинета на Фонтанке.
Лошадь тяжело тронула, кованые колеса загрохотали по мокрой мостовой.
Анфиса сидела неподвижно, глядя перед собой на темную спину извозчика. Руки ее, спрятанные в муфту, были сжаты в кулаки.
— Вы поняли, что произошло, Глеб? — нарушила она молчание, когда пролетка вывернула на Литейный.
— Домового больше нет. Это очевидно.
— Нет, вы не поняли, — она повернулась к нему, и в свете проплывающего газового рожка Орлов увидел неподдельный ужас в ее глазах. — Его не убили. Когда нечисть гибнет от железа или огня, остается след. Душа духа — если можно так назвать его суть — рассеивается в стихию. Земля помнит, дерево помнит, люди плачут от внезапной тоски, сами не зная о чем. А здесь… Его вырезали. Вместе с корнем. Вместе с памятью старика, который сорок лет прожил в этом доме. Купец забыл само слово, понимаете? Как будто домовых никогда не существовало на свете.
Орлов молчал, чувствуя тяжесть флакона в кармане шинели.
— Если люди забудут их имена, — продолжала Анфиса шепотом, и в голосе ее зазвенели слезы, — они исчезнут окончательно. Не в Навь уйдут, не в землю лягут. Они обратятся в ничто. Смирнов хотел заковать их в медь и поршни, епископ Митрофаний хотел сжечь их во славу Господа… Но это… Тот, кто был в том доме, делает нечто худшее. Он крадет быль.
— Зачем? — коротко спросил Орлов.
— Без памяти нет страха, — горько усмехнулась она. — А без страха и трепета городом управлять куда проще. Идеальный порядок. Никаких ночных шорохов, никаких проклятых мест, никаких чудес. Только реестры, налоги и ровные фасады.
Пролетка притормозила у Симеоновского моста, пропуская встречный экипаж.
Орлов машинально скользнул взглядом по тяжелой закрытой карете, запряженной парой вороных породистых коней. Экипаж двигался плавно, почти бесшумно — на мягких резиновых шинах, редкой роскоши для петербургских улиц. Окна кареты были занавешены плотными шелковыми шторками изнутри, но на дверце блеснул начищенный герб: двуглавый орел, держащий в лапах не скипетр и державу, а раскрытую книгу и песочные часы с зеркальным стеклом.
Знак Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Особый архивный департамент.
На секунду шторка в окне кареты чуть сдвинулась.
Орлов успел заметить бледное, породистое лицо немолодого человека в безупречном сюртуке стального оттенка, с гладко зачесанными назад седеющими волосами. В тонких пальцах незнакомец держал круглую моноклевую линзу в золотой оправе и смотрел сквозь нее прямо на пролетку следователя.
Взгляд его светлых, водянистых глаз был абсолютно неживым — так смотрит естествоиспытатель на пойманное под стеклянный колпак насекомое, аккуратно прикидывая, какой булавкой проткнуть ему грудной щиток.
Затем шторка опустилась. Карета покатила дальше в сторону Невского проспекта, растворяясь в серой пелене дождя.
Орлов нахмурился, невольно прикоснувшись к рукояти револьвера под шинелью. Внутри него, под ребрами, на мгновение разлился странный холод — не ледяной укол магии, а сухое, мертвое прикосновение пыльного архивного листа.
— Глеб Сергеевич, — тихо позвала Анфиса, тронув его за рукав.
— Что?
Она смотрела на свои ладони, раскрытые на коленях.
— Я сейчас… пыталась вспомнить приговорку. Ту, старую, новгородскую, которой моя бабка в деревне унимала банника, когда камень в печи трескался. Я знала ее наизусть с семи лет. Каждое слово помнила.
Она подняла на него побелевшее лицо:
— Орлов… я не помню первой строчки. Я помню ритм. Помню, как пахло березовым веником. А слов… слов больше нет. Их словно смыло.
Пролетка свернула на набережную Фонтанки, приближаясь к темному, коренастому фасаду Особого Кабинета. В окнах третьего этажа, где располагался архив Тимофея Семеновича, тускло горел единственный керосиновый светильник. Город за спиной следователя затихал, погружаясь в искусственный, кем-то тщательно регламентированный сон.
Глава 2: Камера фиксации
В архиве Кабинета Чудесных Расследований всегда пахло одинаково: сухой бумажной пылью, сургучом, старым чаем и едва уловимым душком сушеных трав, которые Анфиса тайком раскладывала по углам стеллажей от книжного долгоносика.
Здесь, за массивными дубовыми шкафами, уходившими под сводчатый кирпичный потолок, время текло иначе. За окнами могла шуметь революционными сходками столица, могли сменяться министры или грохотать на Неве ледоход, но в казенных комнатах на Фонтанке тиканье тяжелых напольных часов с маятником оставалось единственным мерилом человеческой жизни.
Тимофей Семенович — бессменный архивариус Бюро, сутулый, с птичьим залысым черепом и вечно съезжавшим на кончик носа пенсне на вытертом шелковом шнурке — сидел за химическим столом, склонившись над латунной трубкой микроскопа.
Орлов стоял рядом, опершись кулаками о столешницу. Он уже снял шинель, оставшись в темно-синем служебном мундире без эполет, с расстегнутым воротом.
— Любопытно… Чрезвычайно любопытно, Глеб Сергеевич, — дребезжащим, скрипучим шепотом пробормотал старик, тонким серебряным пинцетом поворачивая стеклянный треугольник под объективом. — Знаете ли, сколько лет я служу при бумагах? Сорок второй годок пошел. Я помню дела князя Голицына, помню чернокнижников со Смоленского поля… Но такого состава эмульсии видеть не доводилось.
— Что там, Тимофей Семенович? — Анфиса сидела на краю дивана, сжав озябшие пальцы в замок. Чай в толстом граненом стакане в подстаканнике перед ней давно остыл, подернувшись тонкой пленкой.
Архивариус снял пенсне, близоруко сощурился и потер веки платком:
— Основа — классический коллодий. Хлопчатобумажный порох, растворенный в эфире со спиртом. Обыкновенный мокроколлодионный процесс, коим нынче всякий базарный портретист балуется, делая снимки на жести и стекле за полтинник штука. Но вот соли… — старик ткнул сухим пальцем в лежавшую рядом фарфоровую чашку с каплей реактива. — Вместо простого йодистого калия здесь использовано осажденное коллоидное серебро, легированное толченым магнитным железняком. И еще кое-что.
— Руны? — тихо спросил Орлов.
— Хуже, голубчик. Текстура, — Тимофей Семенович снова водрузил пенсне на переносицу. — Под двадцатикратным увеличением видно: край стеклянной пластины не просто отрезан алмазом. Он микроскопически гравирован. Тончайшая насечка, решетка толщиной в волос. Она преломляет свет особым манером. Создает оптическую ловушку. Знаете, как ловят рыбу мережей? Вход широк, а выхода нет. Свет входит… и застревает в толще стекла, закручиваясь в фокальной точке.
— Свет не может застрять, — холодно возразил Орлов. — Это противоречит физике.
— Обычный свет — не может, — подала голос Анфиса. Она подняла глаза на следователя, и в них не было сомнений. — А светоносная плоть Нави — может. Духи не состоят из мяса и костей, Глеб Сергеевич. Они — образ. Внимание. Память тех, кто в них верит, сгустившаяся вокруг природной силы. Если поймать их отражение в правильный миг и закрепить его химией…
Она осеклась, будто испугавшись собственного вывода.
— То образ осядет на серебряных кристаллах, — закончил за нее Орлов, желваки на его скулах отвердели. — А исходный носитель?
— Исходный носитель перестает существовать в трех измерениях, — прошелестел Тимофей Семенович, аккуратно опуская пинцет. — Он становится плоским. Картинкой на стекле. Негативом. А поскольку связь духа с материальным миром держалась исключительно на памяти людей, резонанс ломается. Обратная волна накрывает свидетелей. Если вещь заперта в каталоге, мир вокруг нее ведет себя так, словно ее никогда не было.
В этот момент за дверью канцелярии раздался торопливый, тяжелый топот казенных сапог.
Створка распахнулась, впустив клуб холодного пара с лестницы. На пороге стоял дежурный урядник третьей Нарвской части, мокрый до нитки, в сбившемся башлыке. На его медной бляхе блестели капли дождя.
— Господин капитан! — задыхаясь, выкрикнул полицейский, прижимая руку к козырьку. — Из Кабинета велено… Срочно! В Екатерингофском парке ЧП. Сторожа нашли у Черной речки, без ума совсем. А на Молвинском пруду… там чертовщина, ваше благородие. Вода стала.
Орлов медленно повернулся к вешалке и снял шинель: — Что значит «стала»? Замерзла?
— Никак нет, господин капитан, — урядник сглотнул, лицо его было белым, как мел. — На термометре плюс три. А она… как зеркало. Камень кинешь — звенит и не тонет. И трава по берегу… будто из хрусталя выдутая.
До Екатерингофа добрались за сорок минут. Ночной город за Нарвской заставой вымер, лишь редкие керосиновые фонари освещали убогие заборы да черные громады фабричных корпусов Путиловского завода, спавших в тяжелом воскресном сне.
У ворот старого парка, заложенного еще при Петре, переминались двое конных жандармов с факелами. Лошади нервно косили налитыми кровью глазами, всхрапывали и пятились от чугунной решетки, наотрез отказываясь идти в аллею.
— Стойте здесь, — бросил Орлов кучеру, спрыгивая на раскисшую от дождя грязь.
Анфиса выскользнула следом, не дожидаясь помощи. Она натянула капюшон пальто, закрываясь от пронизывающего балтийского ветра.
Они двинулись пешком по центральной аллее, ориентируясь на дрожащий свет фонарей «летучая мышь» в глубине парка. Под ногами чавкала палая листва, пахло прелью, гнилой корой и скорой зимой. Но чем ближе они подходили к Молвинскому мосту, тем резче менялся запах.
Прель исчезала. Воздух становился стерильным, колючим, пахнущим аптечным эфиром, жженой магниевой лентой и абсолютной, мертвой пустотой.
У самой кромки старого пруда, в плотном кольце полицейских, сидел на сыром бревне старик-сторож. Седая борода всклокочена, казенный тулуп распахнут. Он тупо смотрел на свои руки и беззвучно шевелил губами.
— Кто опрашивал? — Орлов подошел к околоточному надзирателю, невысокому плотному офицеру с воспаленными от бессонницы глазами.
— Я опрашивал, господин капитан, — козырнул тот. — Ничего не добиться. Твердит одно: «Вспышка была, барин. Солнце среди ночи упало». Спрашиваю: кто был? Экипаж? Злоумышленники? Молчит. Имени своего вспомнить не может. Семью забыл. Спросил его, сколько лет сторожит пруд — глядит как баран. Говорит: «А разве тут пруд? Тут канава всегда была».
Анфиса не слушала полицейских. Она подошла к воде.
Орлов шагнул за ней и замер.
Пруд не замерз. На поверхности воды не было льда — не было характерных радиальных трещин, пузырьков замерзшего болотного газа или снежной корки. Вода действительно превратилась в единый, монолитный пласт толстого полированного стекла. В глубине, на глубине двух аршин, навеки застыли водоросли, замершие в причудливом танце, и мелкая рыбешка, превратившаяся в полупрозрачные неподвижные чешуйки.
Орлов наступил подошвой кованого сапога на темную гладь.
Раздался сухой, чистый звук — не треск речного льда, а глухой стук железа о бронированное стекло иллюминатора. Ни единой царапины. Ни капли влаги.
— Здесь жил Болотник, — глухо сказала Анфиса. Она опустилась на колени у самого берега, прямо в мокрую грязь, не заботясь о подоле. — Маленький, старый… Еще с петровских времен, когда здесь были сплошные топи. Он никого не трогал, Глеб. Только лодки покачивал да мальчишек пугал, чтоб в омуты не лазили.
Она провела пальцем по осоке у кромки пруда. Стебель камыша не согнулся — он надломился с тонким хрустальным звоном, осыпавшись на берег блестящими осколками.
— Они выкачали живое тепло, — Анфиса подняла голову. Глаза ее блестели в свете факелов. — Это не машина Смирнова, Орлов. Смирнов давил силой, рвал паром и металлом. А это… это холодная фиксация. Они заморозили саму суть места.
Орлов достал из кармана фонарь, щелкнул заслонкой и направил луч под ноги.
На сыром дерне, в пяти саженях от берега, четко отпечатались следы.
Не крестьянские лапти и не грубые солдатские сапоги. Узкие носки дорогой петербургской обуви на тонкой подошве. Трое человек. Двое несли что-то очень тяжелое — грунт под их ногами просел почти на вершок. А третий стоял в отдалении, опираясь на круглый наконечник трости.
Орлов прошел по цепочке следов к старой раскидистой иве.
Здесь, в развилке ветвей, кора была содрана до белизны, а на ветках чернел густой налет серебристо-белой сажи.
— Магний, — Орлов потер пальцами сажу, поднес к носу. — Промышленная вспышка колоссальной мощности. Использовали электрический запал.
Он опустил луч фонаря к корням дерева и внезапно замер.
Там, среди пожухлой травы, что-то блеснуло.
Орлов опустился на корточки. Это была не мелкая щепка, как в доме купца на Литейном. Это был целый угол крупной стеклянной пластины размером в добрую четверть аршина, небрежно брошенный второпях или расколовшийся при извлечении из кассеты.
Следователь достал носовой платок, аккуратно поддел стекло за края и поднял на уровень глаз.
— Анфиса Васильевна. Подойдите.
Девушка приблизилась, держа фонарь. Свет керосинового фитиля упал на чернильно-фиолетовую поверхность осколка.
И оба они затаили дыхание.
В толще эмульсии, в застывших слоях серебра и коллодия, было видно изображение.
Но это не была фотография в привычном смысле. Картинка обладала пугающей, невозможной глубиной, уходящей внутрь стекла на несколько дюймов. В переплетении теней угадывалось крошечное, сморщенное, как печеное яблоко, существо с длинной бородой из тины и огромными, полными первобытного, безмолвного ужаса глазами. Существо было сплющено, впечатано в оптическую плоскость, словно засушенный цветок между страниц тяжелого ботанического атласа.
Оно не шевелилось. Но Орлов, обладавший своей тяжелой «железной волей», отчетливо почувствовал, как от холодного стекла в кончики его пальцев ударил неслышный крик — вибрирующий, затухающий, скорбный вопль плененной жизни.
А в самом нижнем углу пластины, прямо по стеклу, алмазным резцом был выведен казенный, безупречно ровный канцелярский шрифт с гербовым штампом:
«Собств. Е. И. В. Канц. Деп. Безопасности и Умиротворения.
Фонд IV (Навь).
Ед. хр. № 108-Б.
Наименование: Субъект автохтонный, болотный (Екатерингоф).
Статус: Изъят из обращения. Покои архива.
Дата: 14 октября 1891 г.
Исполнитель: Ревизор Фрол».
— Господи… — выдохнула Анфиса, отступая на шаг и прижимая ладонь к губам. — «Изъят из обращения»… Они говорят о живом духе, как о фальшивой ассигнации!
Орлов медленно завернул тяжелый осколок в платок и убрал во внутренний карман, рядом с револьвером. Металл оружия показался ему теплее, чем это мертвое стекло.
— Они не просто его изъяли, — тихо сказал Орлов, глядя на неподвижное зеркало Молвинского пруда, в котором бессмысленно отражались чужие, равнодушные звезды. — Они навели порядок. По всем правилам делопроизводства Российской Империи.
Он повернулся к онемевшему сторожу, которого двое полицейских уже вели под руки к пролетке:
— Завтра в газетах напишут, что в Екатерингофе прорвало химические стоки кожевенных мануфактур. Пруд оцепят, засыплют известью и уложат булыжником. А через год никто в этой части города не вспомнит, что здесь вообще когда-то была вода.
— Мы должны пойти к градоначальнику, — с отчаянием в голосе произнесла Анфиса, хватая его за рукав шинели. — К министру внутренних дел! Это самоуправство, Орлов! Наш Кабинет учрежден указом императора для расследования и защиты баланса между людьми и Навью!
Орлов посмотрел на нее — долго, тяжело, с той трезвой и безжалостной ясностью, которой научили его годы службы в охранных отделениях.
— Градоначальник подписал разрешение на вырубку парка вчера утром, Анфиса Васильевна. Я видел сводку в канцелярии. Наш Кабинет подчиняется Третьему департаменту. А эта бумага… — он коснулся груди, где лежало стекло, — исходит от людей, которые кладут доклады на стол непосредственно Государю.
Ветер над прудом внезапно стих.
В повисшей тишине до них донесся далекий, ровный перестук копыт. По набережной Екатерингофки, не зажигая фонарей, двигался закрытый черный фургон с зарешеченными узкими бойницами вместо окон.
Экипаж не остановился. Он лишь притормозил на мосту на пару секунд — словно невидимый наблюдатель сквозь темные шторки удовлетворенно окинул взглядом остекленевший водоем, — а затем прибавил ходу и растворился в промозглом петроградском тумане, увозя в своем чреве очередную запечатанную частицу городской души.
Darmowy fragment się skończył.