BestselerHit

Наполеон: биография

Tekst
9
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Наполеон: биография
Наполеон: биография
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 82,51  66,01 
Наполеон: биография
Audio
Наполеон: биография
Audiobook
Czyta Александр Степной
45,84 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В официальном ответе Директории Наполеон высказался гораздо осторожнее: «Каждый ведет войну по-своему. Генерал Келлерман более опытен и поведет ее лучше, чем я; но вдвоем мы будем вести ее очень плохо»{305}. Наряду с притворной скромностью видна и самонадеянность молодости: «Я проделал кампанию, ни с кем не советуясь; я не достиг бы ничего, если бы мне пришлось сообразовываться с мнениями другого лица. Несколько раз я одерживал победы над противником, превосходившим меня силами, и это при полном отсутствии всего необходимого, так как, будучи убежден, что вы питаете ко мне доверие, я действовал с той же быстротой, с какою мыслил»{306}. Наполеон справедливо указал, что два командующих скоро перестали бы ладить. Он сам был бы невыносимым сокомандующим, а тем более не стал бы подчиняться другому. Ход войны красноречиво доказал превосходство единоначалия над громоздкой структурой командования австрийцев[37]. После угрозы Наполеона подать в отставку сразу вслед за победой при Лоди и занятием Милана ему этот план больше не предлагали. Позднее Наполеон понял, что если он будет и впредь побеждать, то приручит Директорию, покорность которой он продолжал изображать и которую все сильнее презирал.

Перед публикацией в Le Moniteur реляции Наполеона подвергали сильной цензуре, из них изымались все шутки и сплетни. Так, о герцоге Моденском Эрколе (Геракле) III Ринальдо, человеке слабом и невзрачном, Наполеон писал, что тот «недостоин своего крестного имени в той же степени, что и своей принадлежности к благородному дому Эсте». Кроме того, Наполеон упомянул, что синьор Федерико, главный представитель герцога на переговорах, – его незаконнорожденный брат от испанца-танцора{307}. Баррас впоследствии утверждал, что его ужасали «оскорбительные» и «язвительные» замечания в письмах Наполеона, но в то время он, безусловно, ими наслаждался.

В воскресенье 15 мая 1796 года Наполеон въехал Милан как триумфатор[38]. Карабинерам – в знак признания их героизма, проявленного при Лоди, – доверили войти в город первыми, и миланцы «засыпали их цветами и приняли радостно»{308}. На улицах Наполеона громко приветствовали, но он понимал, что завоевателей чаще всего так и встречают, когда город сам открывает ворота, не дожидаясь, чтобы их взломали. Хотя многие итальянцы радовались изгнанию австрийцев, мало кто с подлинными энтузиазмом и признательностью воспринял приход им на смену французов. Немногочисленный, но влиятельный слой, однако, действительно восхищался тем действием, которое идеи Французской революции смогут оказать на итальянскую политику и общество. Поэтому, как правило, образованная, профессиональная, светская элита была склонна видеть в Наполеоне освободителя, а набожные крестьяне считали французов захватчиками и безбожниками.

Герцог Сербеллони предложил Наполеону остановиться в своем роскошном дворце с домашней прислугой (30 человек) и кухонными работниками (100 человек). Этот штат оказался очень кстати, поскольку гость зажил на широкую ногу. Наполеон принимал писателей и редакторов, дворян, ученых и преподавателей, скульпторов, интеллектуалов и властителей дум. Он упивался оперой, искусством и архитектурой. У всего этого имелась политическая цель. «Вы, знаменитый художник, имеете право на особое покровительство Итальянской армии, – писал Наполеон в Рим скульптору Антонио Канове. – Я отдал распоряжения, чтобы ваши стол и жилье оплачивались сразу же»{309}. Наполеон, желавший предстать просвещенным освободителем (а не просто очередным захватчиком, которых немало повидала Италия), начертал перспективу единого, независимого национального государства и так зажег пламя итальянского национализма. На следующий после занятия Милана день он объявил об основании республики (с профранцузски настроенными итальянцами-giacobini – якобинцами, или «патриотами», – у руля) и поощрял открытие в регионе политических клубов (один, в Милане, вскоре насчитывал уже 800 юристов и коммерсантов). Кроме того, Наполеон распустил австрийские органы управления, реформировал университет Павии, провел временные муниципальные выборы, учредил Национальную гвардию и заручился поддержкой главного миланского сторонника объединения Италии Франческо Мельци д’Эриля, которому он доверил столько власти, сколько было возможно. Впрочем, все это не помешало Наполеону и Саличетти наложить на Ломбардию «контрибуцию» в 20 млн франков – словно в насмешку в тот же самый день, когда он издал приказ по войскам, в котором объявил, что слишком «заинтересован в поддержании репутации армии и никому не позволит попирать право собственности»{310}.

Италия в 1796 году представляла собой, как позднее определил Меттерних, «исключительно географическое понятие», но не страну, несмотря на общую культуру и медленно развивающийся общий язык. Теперь Ломбардия стала в теории независимым государством, пусть и под французским протекторатом. При этом венецианские материковые земли оставались провинцией Габсбургов, и Мантуя находилась в руках австрийцев. Тосканой, Моденой, Луккой и Пармой владели также австрийские герцоги и великие герцоги. Сохранялась Папская область, включавшая Болонью, Романью, Феррару, Умбрию. Неаполь и Сицилия образовывали единое государство (Королевство обеих Сицилий) под скипетром Фердинанда IV из династии Бурбонов, а Пьемонтом и Сардинией правила Савойская династия. Мельци д’Эрилю и другим итальянцам, мечтавшим об объединении Италии, не оставалось ничего, кроме как надеяться на Наполеона, хотя и требовавшего уплаты «контрибуций».

В следующие три года (этот период в итальянской историографии называется triennio) giacobini активно действовали в учрежденных Наполеоном «дочерних» республиках. Он желал укоренить в Италии новую политическую культуру, основанную на принципах Французской революции и поощряющую меритократию, национальное единство и свободомыслие вместо привилегий, провинциализма и посттридентского католицизма{311}. К этому стремилась и Директория, хотя Наполеон со временем испытывал все меньше почтения к ее взглядам. Giacobini следовали революционным принципам, и в период triennio Наполеон (в виде эксперимента) вручил им ограниченную власть. Сохранились и многие прежние порядки. Итальянцы, которых в прошлом нередко посещали завоеватели, умели остудить пыл пришельцев. Влияние правительств giacobini обычно не распространялось далеко за пределами городов и едва ли сохранялось долго.

Власть французов была слишком откровенной, централизованной и требовательной (особенно в отношении денег и предметов искусства) и для большинства итальянцев чужеродной. При этом, заметим, в Италии не отмечено массового сопротивления наполеоновскому режиму (кроме как в Ломбардии в несколько летних месяцев 1796 года, а позднее на юге, в аграрной, ультракатолической Калабрии), подобного наблюдавшемуся в Тироле и Испании. Французские методы управления итальянцы находили для себя в целом приемлемее австрийских.

 

Реформы Наполеона на покоренных землях предполагали в том числе отмену внутренних таможенных пошлин (что способствовало оживлению экономики), роспуск собраний нотаблей и других центров феодальных привилегий, меры по уменьшению государственного долга, уничтожение ограничительной цеховой системы, утверждение веротерпимости, закрытие гетто и предоставление евреям свободного выбора места жительства, а иногда и национализацию церковной собственности. Перечисленные реформы, проведенные Наполеоном почти повсеместно на землях, которые были покорены в следующее десятилетие, приветствовали буржуазные прогрессисты из многих стран, в том числе ненавидевшие Наполеона. Во Франции времен Наполеона было почти общепринято (и лежало в основе его цивилизаторской миссии) мнение Вольтера, считавшего, что европейская цивилизация развивается прогрессивно. Там, где Наполеон ликвидировал инквизицию, отменил феодальные привилегии, антиеврейские законы, убрал помехи торговле и промышленности (в виде, например, гильдий), он подарил плоды просвещения народам, которые без его военных успехов остались бы без прав и равенства перед законом.

Наполеону, чтобы убедить Европу в превосходстве французской модели управления, требовалось деятельное сотрудничество покоренных, а не просто их повиновение. Он был в состоянии выиграть войну, но следом за солдатами должны были прийти администраторы и принести мир. Элиты революционной Франции, свято верившие в то, что ведут людей к цивилизации нового типа (само слово «цивилизация» вошло во французский лексикон лишь в 1760-х годах, в наполеоновскую эпоху его использовали очень редко), полагали, что подготавливают счастье Европы под французским началом. Они предлагали новую жизнь, предпосылкой которой была, конечно же, бесспорная французская военная мощь. Со времен Людовика XIV Франция называла себя «великой нацией», и в августе 1797 года газета Итальянской армии провозгласила: «Каждый шаг великой нации отмечен благодатью!»{312} В период Директории французские офицеры произносили на патриотических банкетах тосты наподобие этого: «За единство французских республиканцев; пусть они последуют примеру Итальянской армии и, поддержанные ею, снова обретут силу, достойную главной нации на земле!»{313} Хотя тост не отличается краткостью, присущей лучшим образцам этого жанра, он полон ощущения цивилизационного превосходства, без которого немыслимы серьезные имперские проекты.

«Все гениальные люди, все, кто занял почетное место на поприще науки, суть французы, какова бы ни была та страна, где они родились, – в мае 1796 года писал Наполеон из Милана известному итальянскому астроному Барнабе Ориани. – В Милане ученые не пользовались тем уважением, которое им принадлежит. Уединенные в глубине своих лабораторий, они почитали себя счастливыми, если короли и папы благоволили не причинять им зла. Не то теперь, мысль стала свободной: в Италии нет более ни инквизиции, ни нетерпимости, ни деспотов. Я приглашаю ученых объединиться и представить мне свои соображения о мерах, которые надо принять, или о нуждах, которые они испытывают, чтобы придать наукам и искусствам новую жизнь и новое существование»[39]{314}. Отмена цензуры впечатлила ученых, хотя, конечно, это послабление не коснулось критики французской оккупации.

Впрочем, для того, чтобы любое из этих начинаний принесло плоды, Наполеону требовалось захватить весь север Италии. В мае 1796 года крупные силы австрийцев находились в Мантуе. Выбить их оттуда было маловероятно. При этом осажденные вполне могли рассчитывать на подмогу. «Солдаты, – гласило одно из воззваний Наполеона к войскам, опубликованное после вступления в Милан, – вы устремились с высоты Апеннин, как горный поток. Вы опрокинули и рассеяли все, что противостояло вашему движению… Герцоги Пармский и Моденский обязаны своим политическим существованием только вашему великодушию… Столько успехов преисполнили радостью родину… Ваши отцы, ваши матери, ваши жены, ваши сестры, ваши возлюбленные радуются вашим успехам и гордятся тем, что они вам близки»{315}.

Похвала справедлива, но все солдатские надежды на отдых и восстановление сил в Милане моментально улетучились:

Дни, потерянные для славы, потеряны и для вашего счастья. Итак, двинемся вперед, нам еще предстоят форсированные марши, остаются враги, которых надо победить, лавры, которыми надо покрыть себя, оскорбления, за которые надо отомстить… Вы вернетесь тогда к своим очагам, и ваши сограждане будут говорить, указывая на вас: «Он был в Итальянской армии»{316}.

23 мая в Павии вспыхнуло антифранцузское восстание, возглавленное католическими священниками, и его жестоко подавил Ланн, попросту расстрелявший членов городского совета{317}. Подобное на следующий день произошло в Бинаско, деревне в 16 километрах к юго-западу от Милана{318}. Деревня была укреплена, и крестьяне с оружием в руках тревожили коммуникации французов. «На полпути к Павии мы встретили тысячу крестьян из Бинаско и разбили их, – рассказывал Наполеон Бертье. – Перебив сто из них, мы сожгли деревню и подали грозный, но действенный пример»{319}. Аналогичные расправе в Бинаско антипартизанские меры, в том числе групповые казни и сожжение деревень, тогда же предпринимались в Вандее против шуанов{320}. Наполеон числил «кровопускание среди прочих снадобий политической медицины», но считал, что в большинстве случаев быстрая и неотвратимая расправа позволяет избежать широкомасштабных репрессий{321}. Он почти никогда не позволял себе жестокость ради нее самой и мог реагировать на страдания людей. Через неделю после сожжения Бинаско он писал Директории: «Это зрелище ужасное, но необходимое; оно удручающе на меня подействовало»{322}. Через десять лет Наполеон в постскриптуме к письму Жюно напишет: «Помните Бинаско. Это обеспечило мне умиротворение всей Италии и избавило от пролития крови тысяч людей. Нет ничего полезнее, чем подобающие жестокие уроки»{323}. «Если воюете, – наставлял он в декабре 1799 года генерала Эдувиля, – то воюйте с энергией и жестокостью; это единственный способ сделать войну более короткой и, соответственно, менее ужасной для рода людского»{324}.

Во время восстания в Павии, охватившего почти всю Ломбардию, во Францию в качестве «государственных заложников» отправилось 500 представителей богатейших местных семей. В сельской местности вокруг Тортоны Наполеон распорядился уничтожать все церковные колокола, звон которых созывал мятежников, и расстреливать сельских священников, возглавлявших крестьянские отряды. Хотя и его прежнего, корсиканского периода, антиклерикализма хватало для возмущения по адресу «попов» (la prêtraille), теперь, когда приходские священники благословляли мятежников, это чувство укрепилось. Впрочем, у него появилось и уважение к могуществу церкви, которому, как он понял, не вполне возможно противиться. Наполеон пообещал защиту тем священникам, которые не смешивают религию с политикой.

В конце мая Наполеон страдал. Жозефина прекратила переписку, несмотря на поток его пространных писем с вопросами: «Ты едешь? Как протекает беременность?» Он назвал ее «dolce amor» пять раз в одном письме{325}. Он писал:

Предчувствую, что ты выехала сюда, и эта мысль наполняет меня восторгом… Что до меня, то твой приезд осчастливит меня настолько, что я совсем потеряю голову. Умираю от желания увидеть тебя на сносях… Нет, любовь моя, ты приедешь сюда, ты будешь в порядке; ты подаришь жизнь ребенку столь же прелестному, как и его мать, и он будет любить тебя так же, как любит его отец, а когда ты состаришься и тебе будет сто лет, он станет тебе отрадой и утешением… Приезжай скорее послушать хорошую музыку и взглянуть на прекрасную Италию. Здесь хватает всего, кроме тебя{326}.

 

Жозефина задержалась в Париже еще на месяц: так увлечена она была небесно-голубым доломаном Ипполита Шарля, его красными сафьяновыми ботиками, его украшенными шнурами чакчирами и ребяческими розыгрышами.

2 июня 1796 года Наполеон приступил к осаде Мантуи, располагавшей большими ресурсами. У него не хватало войск. Наполеону еще предстояло захватить Миланский замок. Он ожидал возвращения из Тироля австрийцев и одновременно вынужден был заниматься подавлением восстания на севере. Кроме того, правительство в Париже желало, чтобы он распространил революцию на юг, в Папскую область, и изгнал из папского города Ливорно английский флот. Также необходимо было угрожать Венеции, чтобы она соблюдала нейтралитет и не пришла на помощь Австрии. Наполеон затребовал из Антиба к Милану осадный парк армии, рассчитывая в середине июня прибавить к имеющимся орудиям взятые французами в Болонье, Ферраре и Модене в ходе рейда в Папскую область.

30 мая, в ходе сражения при Боргетто, Наполеон перешел реку Минчо и вынудил Больё отступать на север, к Тренто, по долине реки Адидже. Тогда же Наполеон, едва избежавший плена, распустил отряд эскорта и сформировал роту охраны главнокомандующего, из которой впоследствии сформировались части гвардейских конных егерей (Chasseurs à Cheval de la Garde) во главе с генералом Жаном-Батистом Бессьером, человеком хладнокровным и осторожным. После Боргетто император Франц сместил незадачливого Больё с поста командующего действующей армии (однако оставил его руководить обороной Мантуи) и назначил вместо него Дагоберта фон Вурмзера, еще одного семидесятилетнего старца, родом из Эльзаса. Вурмзер заявил о себе в Семилетнюю войну, которая закончилась за шесть лет до рождения Наполеона.

Ключом к австрийскому могуществу на севере Италии служили четыре крепости – «Четырехугольник»: Мантуя, Пескьера, Леньяго и Верона. Вместе они прикрывали подходы к альпийским перевалам на севере и востоке, а также к реке По и озеру Гарда. Наполеон предпочитал маневренную войну и избегал осад, но теперь у него не было выбора. Ему пришлось всего с 40 400 солдатами осаждать Мантую, защищать свои линии сообщения и удерживать линию Адидже. С июня 1796 по февраль 1797 года Мантуя находилась в осаде почти пять недель. Крепость, защищенная с трех сторон широким озером, а с четвертой – высокими и толстыми стенами, представляла собой грозное препятствие для любого завоевателя. Осажденных было гораздо больше, чем осаждавших, и австрийцы (по крайней мере, поначалу) выпускали вдвое больше ядер, чем французы. Но к началу июня Наполеон обеспечил армию (за счет Ломбардии и «контрибуций») настолько хорошо, что смог отправить в подарок Директории сто упряжных лошадей, чтобы «заменить никудышных, тянущих ваши кареты»{327}. Кроме того, Наполеон отправил в столицу столь необходимые там 2 млн франков золотом.

5 июня Наполеон встретился с французским послом в Тоскане Андре-Франсуа Мио де Мелито. Тот написал после этой встречи, что Наполеон

чрезвычайно худ. Его ненапудренные волосы, диковинно остриженные и спадающие на уши, достигали плеч. Он носил застегнутый доверху прямой сюртук с очень узкой золотой окантовкой и трехцветный плюмаж на шляпе. Сначала он не показался мне привлекательным, но его резкие черты, живой и проницательный взгляд, резкие, энергичные движения выдавали пылкий дух, а широкий лоб принадлежал человеку глубоко мыслящему{328}.

Мио де Мелито отметил, что, когда Наполеон отдавал приказания Мюрату, Жюно и Ланну, «все испытывали к нему чувство уважения и даже восхищения. Я не заметил между ним и его спутниками никаких признаков панибратства, сообразного с республиканским равноправием, отмеченных мною в других случаях. Он уже усвоил свое положение и держал других на расстоянии». Это не было случайностью. Уже в 27-летнем возрасте Наполеон пользовался помощью адъютантов, секретарей и домашней прислуги, чтобы ограничить свою доступность и подчеркнуть свое высокое положение. Для этого он выбрал в адъютанты (кроме Жюно, Мармона, Мюирона и Мюрата) еще поляка Йозефа Сулковского, капитана революционной армии, и Жерара Дюрока, офицера-артиллериста, доказавшего свою полезность как адъютант генерала Огюстена де Леспинаса. Много лет спустя Наполеон назвал Дюрока «единственным человеком, с которым он поддерживал близкие дружеские отношения и которому полностью доверял»{329}. Дюрок станет одним из очень немногих людей, кроме родственников Наполеона, обращавшихся к нему на «ты».

Директория настаивала, чтобы Наполеон шел на Неаполь, столицу Бурбонов, однако он понимал, что ввиду угрозы из Тироля поход на юг опасен, и поэтому он, как и в Кераско, игнорировал указания из Парижа. Наполеон приказал Мио де Мелито заключить с Неаполем перемирие. Это предполагало отзыв четырех кавалерийских полков с австрийской службы и исключение неаполитанских кораблей из английской эскадры, стоявшей в Ливорно. В противном случае Наполеон угрожал наступлением Итальянской армии на Неаполь. Неаполитанский уполномоченный князь Доменико Пиньятелли ди Бельмонте, когда ему пригрозили вторжением, подписал соглашение, предъявленное всего двумя часами ранее. Наполеон, к тому времени хотевший выставить Директорию в дурном свете, спросил Пиньятелли ди Бельмонте, действительно ли неаполитанец считает, что он «сражался за этих негодяев-адвокатов»{330}. Хотя Наполеон любил некоторых адвокатов и восхищался ими, он не выносил их в целом (а три из пяти директоров были бывшими адвокатами, один, Баррас, – бывший судья. Лишь у математика Карно не было юридического образования).

Возвратившись 5 июня в Милан, Наполеон снова написал Жозефине, считая, что она беременна и стремится к нему. Судя по несдержанному изъявлению любви, гнева, смятения и жалости к себе, а также огромному количеству и объему его писем, их сочинение, вероятно, было своего рода разрядкой, бегством от политических и военных забот, свалившихся на него в то время. В эпоху рассчитанного на эффектность романтического письма Наполеон явно стремился к максимально сильному впечатлению, и граница между фантазиями о Клиссоне с Эжени и тем, что он писал жене, почти стерлась. Одно из его писем гласит:

Моя душа была полна предвкушением радости, но ее наполняет тоска. В доставляемой почте нет ничего от тебя. Если же ты пишешь, то лишь несколько слов, в которых нет и следа глубоких чувств. Твоя любовь ко мне была только мимолетным капризом; ты чувствуешь, что нелепо позволять сердцу увлечься еще сильнее… Что до тебя, то остается лишь надежда, что память обо мне не будет тебе противна… Мое сердце никогда не занимали заурядные чувства… Оно ожесточилось против любви; но явилась ты – и внушила безграничную страсть, опьянение, которое уходит. Мысль о тебе взяла верх над всем остальным в моей душе, остальной мир стал ничем; малейший твой каприз был для меня священным; возможность видеть тебя была наивысшим моим счастьем. Ты красива, грациозна; неиспорченная, небесная душа дает о себе знать в райских оттенках твоего лица… О жестокая!!! Как могла ты позволить мне вообразить чувства, которые ты никогда не испытывала!!! Но упреки мне не пристали. Я никогда не верил в счастье. Смерть каждодневно реет надо мною… Достойна ли жизнь тех хлопот и суеты, которыми мы ее окружаем? Прощай, Жозефина… Тысяча кинжалов ударяет в мое сердце; не вгоняй их еще глубже. Прощай, мое счастье, моя жизнь, все, что действительно существовало для меня на этой земле{331}.

Ранее Наполеон часто брался за перо (но не публиковал написанное): чтобы избавиться от печалей по поводу Дезире, припомнить утрату невинности, дать выход ненависти к «поработившей» Корсику Франции, пояснить свое увлечение якобинскими идеями и так далее. Теперь же он отсылал истеричные письма Жозефине, но она была настолько увлечена собственным любовным приключением, что редко находила время написать более двух-трех строк в две недели, а однажды, целый месяц до 11 июня, не писала ему вовсе. Похоже, к тому времени Наполеон наконец понял: что-то неладно, поскольку в тот день он написал Баррасу, бывшему любовнику Жозефины: «Я в отчаянии – моя жена не едет ко мне; у нее есть любовник, который удерживает ее в Париже. Я проклинаю женщин – и сердечно обнимаю добрых друзей»{332}.

Самой Жозефине он написал, что почти уже смирился с тем, что она не любит его, если когда-нибудь вообще любила, но уже в следующее мгновение наотрез отказывался принять этот довольно очевидный вывод и хватался за любую возможность, например за мысль, что она, возможно, умирает (хотя Мюрат из Парижа сообщил ему, что, чем бы Жозефина ни болела, ее болезнь «неопасна»).

Ты уже не любишь меня. Мне остается лишь умереть… если бы это было возможно!!! Все змеи фурий поселились в моем сердце, и я теперь жив только наполовину. О! Ты… у меня текут слезы, и нет ни покоя, ни надежды. Я чту волю и непреложный закон судьбы; она обременила меня славой, чтобы я ощущал свое несчастье еще острее. Я ко всему привыкну в этих новых обстоятельствах, но уже не могу заставить себя уважать ее; но нет, это невозможно, моя Жозефина в дороге; она хотя бы чуть-чуть любит меня; столько обетованной любви не могло исчезнуть за два месяца. Я ненавижу Париж, женщин и ласки… Это положение вещей ужасно… и твое поведение… Но должен ли я обвинять тебя? Нет: твое поведение продиктовано судьбой. Так добра, так красива, так нежна – и ты орудие моего отчаяния?.. Прощай, моя Жозефина; мысль о тебе обыкновенно делала меня счастливым, но теперь все иначе. Обними за меня своих очаровательных детей. Они пишут мне прелестные письма. Мне нельзя больше любить тебя, и тем больше я люблю их. Вопреки судьбе и требованиям чести, я всю жизнь буду любить тебя. Прошлой ночью я снова перечитал все твои письма, и даже одно написанное твоей кровью. Какие чувства они вызвали у меня!{333}

Однажды Наполеон попросил Жозефину не принимать ванну три дня перед встречей, чтобы искупаться в запахе ее тела{334}. 15 июня он прямо сказал ей: «Я не потерплю любовника и ни в коем случае не позволю тебе им обзавестись». Он вспоминал свой сон, «в котором я снимаю с тебя башмачки, платье и впускаю в свое сердце тебя во плоти»{335}.

Хотя Наполеон заполнял сотни страниц бурными восхвалениями Жозефины, беспрестанно твердя, что покончит с собой, если с нею что-нибудь случится, он редко рассказывал ей о войне что-либо такое, чего нельзя было узнать из газет. Кроме того, он не поверял ей тайные мысли о людях и событиях. Возможно, он опасался, что письма, которые особый курьер вез в Париж две недели, могут быть перехвачены неприятелем. Или (как указал английский политик Джон Уилсон Крокер в The Quarterly Review в 1833 году, когда были впервые напечатаны 238 писем Наполеона Жозефине) он считал ее «пустой, своенравной и ветреной – настолько тщеславной, что ей все время требовалась лесть, но слишком неблагоразумной, чтобы ей доверять». Крокер жесток, однако вполне честен: он не нашел в письмах «ни настоящей доверительности, ни обмена мнениями… ни серьезных размышлений, ни общности интересов»{336}.

Наполеон умел приводить свою жизнь в строгий порядок, и заботы в одной сфере никогда не сказывались на другой. Это, очевидно, присущая всякому крупному государственному деятелю черта, но Наполеон удивительно владел этим умением. Однажды он объяснил: «У меня в голове предметы и дела разложены, как в буфете. Если я хочу прервать нить мысли, то закрываю этот ящик и открываю другой. Хочу спать? Просто закрываю все ящики, и вуаля – я сплю»{337}. Адъютант упоминал, что многих офицеров наполеоновского штаба «восхищали сила духа и легкость, с которой он отклонял или устремлял всю силу своего внимания на то, что ему было угодно»{338}. Наполеон – оказавшийся в эпицентре домашней бури, терзаемый растущим осознанием того, что женщина, которой он поклонялся, в лучшем случае к нему равнодушна, – заканчивал подготовку дерзкого плана. Этот план прибавит к пяти уже одержанным им победам еще семь и приведет к взятию Мантуи и изгнанию австрийцев из Италии после трехсот лет господства там Габсбургов.

305CG 1 no. 599 p. 399, 14 мая 1796.
306ed. Tarbell, Napoleon's Addresses pp. 34–35.
37«На войне нет ничего важнее единоличного командования, – позднее провозгласил Наполеон. – Должна быть одна армия, пользующаяся одной базой и ведомая одним начальником» (ed. Chandler, Military Maxims p. 213).
307ed. Duruy, Memoirs of Barras II p. 153.
38Возможно, именно по этому случаю он сказал Мармону: «Фортуна – женщина, и чем больше она для меня сделает, тем больше я потребую» (Rose, Napoleon I p. 118).
308Gaffarel, Bonaparte et les républiques italiennes p. 5.
309CG 1 no. 1880, p. 1107, 6 августа 1797.
310ed. Bingham, Selection I pp. 82, 85.
311Broers, Napoleonic Empire in Italy p. 31
312Woolf, Napoleon's Integration p. 9.
313Woloch, Jacobin Legacy p. 70.
39Пер. А. Крылова.
314CG 1 no. 627 p. 415, 24 мая 1796.
315ed. Tarbell, Napoleon's Addresses pp. 36–37.
316ed. Tarbell, Napoleon's Addresses pp. 37–38.
317CG 1 no. 639 p. 421, 1 июня 1796.
318CG 1 no. 629 p. 416, 25 мая 1796.
319CG 1 no. 629 p. 416, 25 мая 1796; Chrisawn, Emperor's Friend p. 22.
320ed. Haythornthwaite Final Verdict pp. 240–241.
321Pigeard, L'Armée p. 182.
322CG 1 no. 639, p. 421, 1 июня 1796.
323CG 6 no. 11392 pp. 86–87, 4 февраля 1806.
324CN 6 no. 478 p. 73.
325CG 1 no. 625, p. 414, 25 мая 1796.
326ed. Cerf, Letters to Josephine p. 43.
327CG 1 no. 642, p. 424, 1 июня 1796.
328ed. Fleischmann, Memoirs p. 51.
329Branda, Napoléon et ses hommes p. 11.
330ed. Bingham, Selection I p. 95.
331ed. Cerf, Letters to Josephine pp. 47–49.
332CG 1 no. 672 p. 441, 11 июня 1796.
333CG 1 no. 677 p. 443, 11 июня 1796; ed. Cerf, Letters to Josephine pp. 46–47.
334TLS 24/11/2006 p. 14.
335CG 1 no. 693 p. 451, 15 июня 1796.
336Quarterly Review 1833 pp. 179–184.
337ed. Haythornthwaite, Final Verdict p. 224.
338Summerville, Ségur p. 119.5