Ведьмины тропы

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

3. Обещание

Соль Камская нацепила белые одежды. Который день падал снег, укрывая замершие комья грязи, неугодья и застарелые обиды.

Сани резво катили по городу, возница изредка кричал что-то, понукал лошадей. Аксинья, укрыв ноги медвежьей шкурой – не того, что убил Голубу, – глядела в окошко. Нарядные улицы казались грязно-желтыми, слюда превращала белое в мутное, невзрачное зрелище. Чудны городские обычаи: зачем прятаться средь четырех стен – от свежего воздуха и любопытных взглядов? Но Степан строго наказывал: ездить лишь в новом возке, закрытом со всех сторон. Ревнитель приличий выискался! Молодой жених, проклятый…

– Матушка, я не хотела худого. – В голосе дочери она услышала вызов. Иль померещилось?

После отъезда Степана Аксинья пыталась собрать все свое мужество, продумать всякую мелочь, объяснить дочке, что их ждет. Но откладывала и откладывала неприятные разговоры. Все разбивалось о странное равнодушие. И Аксинья жила как прежде.

– Ничего худого в том нет. Объясню Лизавете, что пустое она затеяла. – Она вздохнула.

Вздорная, балованная дочка воеводы. Позвала в свой дом, совета у знахарки решила спросить – хоть мертвый, да приедь! Глупая Нютка дала обещание за свою матушку, точно имела на то право.

Аксинья сказала ей пару ласковых. Не хотела она заводить друзей да недругов здесь – в родной деревне наелась тем досыта! Да все ж приняла приглашение. С дочкой воеводы, пусть и почившего, ссориться было нельзя. Потому Аксинья обрядилась в бархат да меха – крестьянка, что притворяется купчихой, – и поехала в гости.

Теперь не без удовольствия разглядывала она богатое крыльцо воеводиного дома; переднюю, обитую красным сукном; пол, устланный огромными коврами; расписной потолок, где солнце дружило со звездами. Сенная девка быстро проводила в горницу, поклонилась и ушла.

Нютка привычно плюхнулась на лавку возле окна, воззрилась на поставец. Аксинья подошла и вгляделась: серебряная да золотая посуда, сольвычегодские эмали, какие есть в Степановом доме, яркие блюда с каменьями и позолотой, в лавке Агапки видала такие…

– Добро пожаловать, – громко сказала молодуха, еще не успевши зайти в горницу.

Одутловатое лицо, круги под усталыми очами, тяжелая поступь, утроба, что со дня на день разверзнется… Аксинья вмиг углядела все, что надобно.

– И тебе здравствуй. – Знахарка склонила голову. Улыбнулась, услышав дочкин писк: «Подруженька!»

Хозяйка и Аксинья обменялись любезностями, испросив про здоровье и прочие мелочи. Обе разглядывали друг друга и примерялись к серьезному разговору, точно к кулачному бою на ярмарке.

– Сусанна, матушка тебя звала. Ей совсем худо, только меня да служанок видит.

Нютка здесь же подскочила, кивнула и без лишних слов побежала в горницу Лизаветиной матери. Аксинья поняла, что дочка здесь давно стала своей, наблюденье это не пришлось по душе.

– Аксинья… Васильевна… – Даже отчество потрудилась узнать, да только кто ж простую бабу так величает? – Нужна мне помощь твоя и совет. Служанки мои слыхали, что ты искусная повитуха, в знахарстве сведуща и детей без счета приняла.

Ох, чуяла душа, к чему Лизавета в гости позвала. Надобно было сказаться больной, немощной. Для чего ей лишняя маета?

Лизавета обхватила огромный живот свой, словно пытаясь защитить от будущих несчастий.

– Христом прошу, помоги ты мне… Бабка моя родами умерла, да и тетка сразу после… Боюсь я так, что ни спать, ни есть нет мочи… Помоги. – Жалобный голос врывался в сердце.

Приехавши в Соль Камскую, Аксинья твердо решила: надобно в стороне держаться от знахарских дел, помогать только своим, ближним людям и держать в тайне свои умения.

– Лизавета, не могу…

– Помру я родами, – прервала ее молодуха. Глядела, словно беспомощное дитя.

– Горбатая повитуха, не знаю имени… искусна в этих делах, и познания ее велики. – Аксинья умолчала о том, что без Горбуньи сама не разрешилась бы от бремени.

Она встала, давая понять хозяйке, что разговор окончен. Лизавета, кажется, смирилась с пораженьем. Аксинью и Нютку она еще долго не отпускала, угощала заморскими сластями, вела беседу о делах домашних, вареньях да яствах скоромных, о приданом и Нюткином будущем замужестве.

Выходя из воеводиного дома, Аксинья ощутила раскаяние: подруга дочки – почти своя, родная. Да вспомнила голубые глаза Ульянки, крестовой подруги, что росла в доме Вороновых, и прогнала сожаление.

4. Цепь

Он не обманул. Дом казался новым, крепким – в таком, без излишеств и тягостной роскоши, и хотела бы жить Аксинья. Будто кто-то давал выбор… Обошла все горницы и светелки, заглянула в печь, обнюхала подклет, ледник, сушильню. Ощупала всякую лавку, точно от слова ее что-то зависело.

Хозяин выбрал жилище для полюбовницы своей и дочек. В деготь макнул… Аксинья видела насмешку в глазах Третьяка, что невзлюбил ее с первого дня. Прочие казаки строгановские да слуги – те, чьи хвори она прогоняла, кого поила с ложки, о ком заботилась последние пять лет, – глядели с жалостью и недоумением. Ничего уж не изменить.

Судьба словно издевалась над ней – манила покоем, благополучием, давала выдохнуть – и вновь окутывала тенетами, шептала на ухо: «Грешница, ведьма, прелюбодейка, иного ты не заслужила».

Аксинья приметила: в доме посуды кот наплакал, столы да лавки старые, повсюду пыль и мусор. Она вновь и вновь обходила клети, запоминала, что надобно привезти да купить. Пусть и ведьма, и грешница, и не жена, да без котелков и гусятниц жить не будет!

Третьяк запер дверь. Старый замок не желал отпускать их, жалобно скрипел несмазанными челюстями. Аксинья чуть не заскрипела вместе с ним от жалости к себе и дочкам, да вовремя спохватилась.

* * *

На Матрену Зимнюю[23] холодные ветра прилетели с Каменных гор, завьюжили, закружили Соль Камскую и окрестные земли в хороводе. Старики советовали тепла не ждать – весь Филиппов пост собаки будут рваться в избы.

Осенью надобно проверять припасы, выкидывать гнилое и порченое, скрести все углы в амбаре, леднике, подполе. Аксинья и Еремеевна с самого утра открывали мешки с зерном, осматривали окорока, выбрасывали худое, собирали доброе.

– Ты, бабонька, не горюй. Сила в тебе есть немалая. Все переживешь, – увещевала Еремеевна. Словно Аксинья с ней споры вела… – Поведаю я тебе кое-что.

Аксинья противилась ее ласковому голосу, но скоро заслушалась – медом обволакивала, киселем поила.

– Увели Марьюшку далеко-далеко от дома родного да посадили на цепь длинную. Один день плачет Марьюшка – дождь пролился на хлеба. Второй день плачет – река-реченька из берегов вышла. Третий день плачет – вода уж к ногам подступает. «Ты не лей слезы, Марьюшка», – просили мышки, да только она их не слушала. «Ты не лей слезы, Марьюшка», – просили куры, да только Марьюшка плакала пуще прежнего. «Ты не лей слезы, Марьюшка», – просил кот серый, мурлыкал песню сладкую. Улыбнулась Марьюшка да призвала всех на помощь. Куры расклевали цепь по звенышку, мыши растащили, а кот хвостом следы замел, чтобы не увидели.

– Еремеевна, а кто ж Марьюшку на цепь посадил? – Нюта, видно, давно слушала разговор, и ни одно слово не прошло мимо ушей ее. – Вороги? Иль муж злой-презлой?

Аксинья сдержала улыбку: все думы дочки были о неведомом женихе, коего отыскал ей отец. Она то пела о красном молодце, то леденела от страха, предчувствуя будущую маету. Степан не удосужился рассказать, какого он роду-племени. Но всякий в доме знал: скоро приедут сватать Сусанну.

«Кто ж на цепь посадил? Да всякая баба в неволе мается, словно Марьюшка. Отец, муж, полюбовник – привяжет да глазом не моргнет. Плакать даже не вздумай, покоряйся с улыбкой на устах», – бесконечно текли Аксиньины думы.

В двух сусеках с овсом завелись черви, до свиных окороков добрались мыши. Но в общем хозяйка и помощница ее остались довольны и благодарили Матрену. Аксинья забыла про голод и ежедневную тревогу о хлебе насущном, вспоминая пережитое, знала: можно горевать, сидючи на цепи, да ежели рядом хлеб с водой, надежда не уйдет.

* * *

– Ненавижу его. Как приедет, так ему и скажу. И жених мне его не надобен! – Взрослая дочь наконец услыхала разговоры, что велись меж слугами.

На чужой роток не накинешь платок. Трусливая мать не осмеливалась сказать прямо, а кто-то из слуг не смолчал, поведал о цели отцовой поездки в Москву.

– Ты не спеши, Нюта. – Аксинья погладила дочкины волосы, задержала в руке шитый бисером накосник[24]. – Смирение призови в свое сердце. Без него не прожить. Знаешь, как отец мой говаривал?

– Как? – Нютка угомонила гнев, глядела сейчас, словно нашкодивший котенок.

– Курице не быть петухом, а бабе – мужиком. Нет у нас воли, слово наше легкое, пуховое супротив мужского, железного. Терпеть надобно.

– Пуховое?! А как она… А мы? Что будет? – Нютка охватить не могла, что теснилось в ее груди.

Дочка долго еще ревела, сулила наказание на голову отцову и его невесте. Аксинья гладила Сусанну по гибкой спине, шептала: «Все пройдет, голубка моя», – а свои слезы утопила в бадье с колодезной водой.

Аксинья, битая-перебитая жизнью, ломаная, крученая, знала одно: тех давних ошибок она больше не повторит. Когда-то, молодая и глупая, отомстила мужу любимому за измену, истоптала жизнь свою, обратила ее в деготь и грязь. И сколько еще бед наделала…

 

Теперь она будет смиренно склонять выю пред мужем[25].

Огонь в глазах спрячет до поры – и призовет его, ежели понадобится сжечь мосты.

* * *

– Редко ты заходишь к штарику, совсем забыла, девонька. – Потеха гладил Аксиньину руку, ласково, точно родной отец.

Он лежал в своей клетушке посреди пучков трав и кореньев. Добрый леший, что всегда готов помочь. Только солнечные деньки для старика прошли.

– Потеха, ты чего ж? Утром к тебе приходила, снадобьем поила. И Нютка у тебя была, и Дунюша… Мы здесь, с тобою.

Он с недоумением глядел на Аксинью и возмущенно тряс сивой бородой:

– Дык чего ж врешь-то? Старику да больному врать – последнее дело. Совсем не узнать тебя. Дочка – а про долг свой забыла.

Аксинья сдерживала слезы. Где бы найти зелье, тот волшебный отвар, что вернул бы Потеху в ясный ум и светлую память?

– Потеха, не ругайся, выпей-ка лучше. Гляди-ка, ромашка да боярышник, одуванчик да крапива, – нараспев говорила, будто малому дитю.

Старик осторожно, пытаясь не расплескать отвар, вливал его в себя по капле, словно боялся захлебнуться. Внезапно, не допив, он отбросил миску, та с глухим треском упала на половицы, подпрыгнула ретиво, но не разбилась.

– Горечь чую. Извести меня, что ль, хотите? – спрашивал безо всякой злобы. Глаза его, выцветшие, больные, с недоумением всматривались в Аксинью.

Уже второй год старик болел. Сначала хворь казалась невинной: не закрыл дверь на засов, запамятовал имя, в постный день просил мясца. Заводил былину, начинал, да тут же спотыкался и замирал в растерянности. С каждым месяцем тот Потеха, которого уважали и любили в строгановских хоромах, уходил в небытие. А вместо него в клетушке поселилось строптивое дитя.

– Уйди, уйди, кикимора, – повторял старик.

И Аксинье пришлось оставить его с подступающим безумием. Да с Игнашкой Нежданом, что взял на себя заботу о старике.

* * *

Вечером она учила Феодорушку держать иглу – окаянная не поддавалась, выпадала из неумелых ручонок. Девчушка уколола палец, да пребольно, возле самого ноготка, не издала ни звука, только шмыгнула носом.

– У зайчика боли, у котика боли, у Феодорушки не боли. – Аксинья дула на царапину, жалела кроху, а та еще скорчила недовольную гримасу. Мол, что нежничаешь?

Мать с любопытством наблюдала за Феодорой. Она казалась полной противоположностью Нютки во всем. Старшая болтает без умолку – младшая бережет слова. Сусанна ко всякому человеку стремится, порой больше, чем надобно, а Феодорушке еще и попробуй понравиться. Отыскала Аксинья лишь одну общую черту: обе, если шлея попадала под хвост, становились упрямы, и любое слово разбивалось об их твердый лоб. Каждая из них составляла Аксиньино счастье, в их улыбках и песнях заключалось то, что не сможет отнять ни Степан Строганов, ни иные мужчины.

Она вновь молилась Богородице, Сусанне Солинской и Феодоре Константинопольской за девочек своих, чтобы жизнь их оказалась слаще, чем у матери.

* * *

Звонко щебетали птицы. Аксинья шла меж деревьями, и шелковые травы целовали ее ноги. Отчего ж посреди зимней стужи пришло лето? Но она отогнала назойливые думы, и лес увлекал ее все дальше. Вдруг посреди поляны сами собой выросли хоромы – повыше да побогаче Степановых.

– Что за диво? – спросила она и попыталась найти крылечко, чтобы оглядеть дом.

Голос внутри шептал: поди прочь, нет счастья в тех хоромах, но она все ходила и ходила вокруг домины. Меж бревен наконец разглядела дверцу, зашла в сени, ноги ее не ощутили тверди, и провалился пол… И летела она долго, крича обо всем, что не успела сделать.

Аксинья очнулась в глухом сыром подполе. Пахло землей, смертью и безнадегой.

– Мамушка, проснись! Мамушка!

– Дочка. – Она открыла глаза, вырывалась из плена, да только сырость еще осталась на коже.

Отчего сны порой кажутся правдивее, чем сама жизнь? Аксинья села, пошевелила ногами и руками, пытаясь убедить себя, что падала она там, в другом мире.

– Ты что ж посреди ночь бродишь по дому, Сусанна?

– Боязно мне. – Дочь уткнулась лицом в материн бок. Ощущенье, что с кровинкой ее что-то неладно, вмиг пробудило Аксинью.

– Доченька, да что ж это? – Она с кряхтением привстала, ощущая каждый прожитый год и еще парочку.

– Снится всякое.

Неосторожная дочь поставила шандал рядом с лавкой, и две свечи теперь колыхались, ловя сквозняки и взволнованное дыхание.

Аксинья вгляделась в дочь и вновь поразилась тому, как быстро утекло время. Недавно Нютка коверкала словечки, ревела и смеялась, а теперь – невеста. Синие отцовы глаза, собольи брови, упрямый подбородок, губы, что сочнее и ярче материных. Хороша лебедушка! Ой да скоро выпорхнет из родного гнезда.

Детское выражение уступало место задумчивости, и женская извечная тревога стала ей ведома. Аксинья ласково провела по дочкиной щеке, перекинула за спину темную косу. И не попрекнут матерью-знахаркой, темным происхождением, все закроет краса ее… Да отцов кошель, полный злата-серебра.

– И что ж снится?

– Всякое. – Дочь отвела глаза, и, хоть в неясном свете не разглядеть румянец, почуяла Аксинья, что к дочке во снах приходит то, о чем матери не сказывают. – Снились вороны, они кричали, беду сулили. И на цепи я сидела… Боязно.

– Сказок наслушалась! Доченька, ежели во снах худое видишь, надобно помолиться да покаяться. Тогда худое уйдет. – Аксинья говорила, а сама не верила словам своим.

Они обе встали пред иконами. Аксинья повторяла: «Пресвятая Богородица, спаси нас», – вспоминала свои дурные видения: черта, что гнался за ней, невинной девицей, светлого волка с синими глазами, свадьбу Степанову…

Сколько ж всего видала она за жизнь свою, и молилась, и просила о покое. Да возвращались к ней вновь и вновь образы мятущиеся. Наказаны они вещими снами. Всякий раз думай, какой из них сбудется, а какой мимо пролетит, лишь крылом задев.

Они молились, пока по ногам не побежали серые мурашки, и пестрая кошка клубилась у их ног. А потом легли в одну постель. Аксинья прижала к себе дочь, словно та была не невестой – крохотной девчушкой.

* * *

Можно ли в неполных восемнадцать лет мнить себя старухой?

Кто бы сказал Анне, хохотушке, проказнице и певунье, что жизнь ее обратится в тусклое безвременье, в сухость, что хуже любых слез, – не поверила бы… А все так и случилось.

Молодая вдова. Бессемейная да безродная – отца не смогла простить. Как ни винился он, как ни тряс заячьей губой, да не смогла. Ежели бы не игрища бесовские с невесткой, толстозадой Таисией, и братец был бы жив, и Фимка…

Сам, сам без понуки шагнул с помоста, разбойник, тать, любимый муж, балагур и весельчак… Анна не могла отвести взора и видела мужнино последнее содрогание. Всякий раз, когда возвращалось к ней жуткое, вновь кричала, да громко, точно умалишенная. И птицы срывались с веток. И речка отвечала ей летом тихим плеском, а зимой, укрытая льдом, скромно молчала, но Анне и того было довольно.

Прорубь возле берега подморозило. Она взяла пешню[26] – небольшую, как раз вдовице на потребу, ударила по ледку, хрусткому, прозрачному, точно слеза. Ее руке хотелось сильного удара, такого, чтобы заныло плечо да в хребтину отдалось. Но лед поддался тут же, гладь распалась на мелкие льдинки, и в каждой из них увидела себя – растрепанную молодуху, что давно не ведала счастья.

– А меня отчего не позвала? – мужской голос, высокий, не чета Фимкиному, ударил ее по спине.

Анна вздрогнула и прошептала: «Огуряла»[27], хоть казачку, что спешил к ней на подмогу, ругательство не подходило. Невысокий, ловкий, с темно-русыми, изрядно потраченными сединой волосами, он не был стар. Всякая баба чует в мужике особое волнение, мягкость в глазах, желание выручить словом и делом, поневоле останавливает взор. Она может укорять себя, честить развратницей да грешницей, но не убежит от…

– Сама управилась, – сказала Анна, да так, чтобы голос был холоднее речного льда.

Узковатые зырянские глаза недовольно сощурились. Терпел ее нрав и вдовью печаль. Помогал, играл с сынишкой, рассказывал длинные истории про Eна[28], что создал солнце, звезды, птиц и людей, про злобного Куля – так звали зыряне дьявола, – про богатырей и духов. Говаривал: «Ваш Бог да наши вместе сидят, квас пьют», богохульничал. Впрочем, ей до того дела не было.

– Поди прочь! – Анна молвила речи, что давно созрели. Не застить Фимкины грехи – хоть на три капли крови умалить, лишь на то надеялась.

– Витька Кудымов сын устал от тебя, Рыжая, – сказал он и пнул ногой кадушку. Та глухо и недовольно буркнула, но устояла.

Анна опустила в прорубь Антошкину рубаху, вода остудила ее, принесла болезненное облегчение. Фимка по-прежнему ее муж, хоть упокоился в холодной землице. Она должна блюсти себя. Священник сказывал, непорочная вдова может отмолить мужнины грехи, вытянуть из ада.

«Не Таська – развратница, не Лукаша – грешница, не Аксинья – многотерпица», – так она повторяла, терла порты, а на спине чуяла горячий взгляд Кудымова.

Скорей бы ушел, окаянный зырянин! Хоть палкой гони его отсюда. Упорная порода!

Анна полоскала рубашонку, шитую красной нитью. Очередной дар Аксиньи, одежонка Игнашки Неждана. Знахарка отдала ей целый ворох бабьего и детского тряпья, да слушать не хотела благодарностей.

Аксинья… Она пожалела тогда молодую вдовицу, после казни, после рыданий в две дюжины дней и ночей, посреди криков: «За тобой пойду, Ефим», посреди нытья позабытого Антошки, что пытался вернуть мамку. Подруга, почти мать, отправила ее в логово посреди леса, на заимку Степана Строганова.

Аксинья, великомудрая, придумала ей серьезное поручение: «Надобен дому женский пригляд». Мол, ежели так и будет стоять без человечьего тепла да обихода, пропахнет гнилью, обрастет тенетами, нечистью.

«Побожись, что не посмеешь в речке топиться», – говорила она и глядела прямо в душу.

Анна кланялась перед красным углом, ревела и обещала не брать на душу грех.

Старшая подруга придумала умно: здесь душа Анны понемногу исцелялась. Песни про мужа-разбойника и мертвого брата она иногда пела самой себе, и Антошка подпевал ей. Богородица глядела жалостливо, а все казаки относились к ней, точно к сестре или дочке. Все, окромя Витьки…

Анна выполоскала все белье, пальцы сводило от холода так, что и кончиков не чуяла. Она разрешила себе обернуться. Кудымов сын не ушел. Он разбрасывал казацкое времечко по склону реки и глядел на Анну.

– Да что ж ты ходишь ко мне?

Когда Анна тащила кадку с бельем, Витьки Кудымова на берегу не было.

5. Не орел

Руки дрожали. Аксинья попыталась их усмирить, но непокорные персты противились. Кольцо с ярким лалом, золотые обручи – нарядилась, бесстыжая, словно имела на то право.

– Сусанна… – Имя дочкино непривычно тянулось, а хотелось сказать по-старому: Нюта, Нютка. – Ходи ровно, медленно, глаз не поднимай, покров не забудь – лицо надобно по обычаю прикрыть. Что еще?

Дочка кивнула, потопталась на месте, точно стреноженная кобылица, убежала в горницу. Та же порода, что у матери, – исходит нетерпением, боится грядущего, ждет от судьбы своей чего-то особого. Богородица милостивая, помоги дочке, отведи беду!

Аксинье казалось, что она забыла что-то важное, недосмотрела, не напомнила. Дело первостепенное, семейное, а Степан уехал в столицу. Совсем не тревожится о дочке! Куда ж ему, женитьбой своей занят…

 

Прогнала ругательства и вновь пошла в стряпущую к Еремеевне. Рыбный студень, утка, начиненная грибами, пышные пироги с курицей, стерлядью и морковью, уха с белорыбицей, буженина, свиные колбасы, ветчина – готовились так, словно к ним должен был пожаловать царь. Из сластей припасли леваши вишневые да смородиновые, постряпушки с корицей, костромскую пастилу, пряники. Все поперек горла стоит.

Гости должны приехать после обеда, и слуга ждет их в начале улицы на быстром жеребце. Когда же наконец!..

Наряд Аксинья выбирала тоже с умыслом. Степан ухмылялся и говорил, что не нужно стыдиться и слезы лить. Случилось как случилось. Легко ему говорить.

Рубаха тончайшего шелка с жемчужными запястьями, тонкая душегрея, по темной тафте – вышивка серебром да каменьями. Повойник синий, убрус цвета медуницы, сапожки красные, новые, да одни носки торчат.

– Мамушка, красивица, – восхищенно протянул Игнашка, когда Аксинья спускалась по лестнице осторожно, боясь зацепить каблуком подол.

Она так и не смогла объяснить мальчонке, почему не стоит звать ее матерью. Втолковала одно: не говорить так прилюдно.

– Едут, едут, – ворвался слуга, запыхавшийся, точно бежал, а не мчался на добром коне.

Тут же по дому пронеслось:

– Гости едут! – И всяк волновался, что из того выйдет.

* * *

Бабы сказывали, в день Ионы[29] надо с утра молить Бога, чтобы послал доброго мужа, чтобы жить в счастии и довольстве.

– По зорьке во двор выйди, милая, монетки и платки разбросай, сразу женихи приедут, – дразнила Еремеевна.

Нет нужды Нютке разбрасывать монетки. К ней и так на Святого Иону пожаловали сваты. Матушка сказала, помолвку сделают долгой, через два года выдадут замуж. Отец пожалел ее, послушался материного слова: не надобно девку замуж рано выдавать, пусть еще понежится на мягкой родительской перине.

Две капли редкого масла из Агапкиной лавки на жилку, что бьется на шее, – и Нютка себе кажется красавицей. Красная рубаха с золотом, багряная душегрея, венец с лалами и жемчугом, покров из тончайшей ткани, что привозят из дальних стран. Чрез нее увидят все Нюткину прелесть. А то, что сватам не нужно видеть, спрятано.

Она вытащила зеркальце в серебряной оправе, поглядела на себя, громко вздохнула и тут же показала язык. Попыталась дотянуться до носа, не выходило.

Не плакать, не бояться будущего, не жалеть о том, что случилось. Нютка ощущала в себе неясное, незнакомое смирение. Повзрослела, что ль?

Но все ж покоя не было ей, а пуще того – матушке. Нютка знала, как та тревожится за старшую дочь. Могло случиться всякое: жених разочаруется в меченой невесте. Матушка расстроится несказанно. А что почувствует Нютка, она и сама не знала. Да и как относиться к этой суете?

Ежели жених окажется веселым, смелым, с ним можно будет хохотать, как с Илюхой Петухом, пошла бы замуж хоть сейчас. А ежели будет тоскливый или злой, посадит на цепь, будет голодом морить? Или другую невесту найдет, а ее выгонит?

Она знала, что меж мужем и женой бывает что-то ей неясное. Нютка замечала, какими взглядами порой обменивается батюшка с матерью, как тот словно невзначай задевает ее стан, а мать по-особенному улыбается. Эх, батюшка, обманул, бросил, невпопад вспомнила… Видела, как закусывает нижнюю губу Лукерья и цепляет взглядом Третьяка. А однажды в амбаре она увидала, как кот оседлал ее любимицу, Пятнашку. Нютка его прогнала, но потом усомнилась, верно ли сделала.

Сейчас гости уже разместились в повалуше, высокой башенке, которую открывали редко, – батюшка не любил теперь шумных пиров да застолий. Там идет разговор степенный, о погоде и дорогах, о семье и будущем. И не матушка ведет его – Лукерья и пакостный Третьяк. Матушке, безмужней, нельзя решать ее судьбу…

– Сусанна! Нютка! – крикнула Маня, зайдя в светлицу. – Жених неплох, – тише продолжила, повела полной рукой и подмигнула.

Слова эти крутились у Нютки, пока она спускалась по лестнице, проходила через теплые сени, стряпущую, холодные сени, поднималась в повалушу, где должна была решиться ее судьба.

– Жених неплох. Жених неплох. Жених плох. Плох, полон блох, – повторяла она.

Задержалась на миг перед тем, как шагнуть в трапезную. И отодвинула тонкую дымку с лица.

Семья и гости чинно сидели за столом. Нютку первой увидела Лукерья. Глаза старшей подруги сделались в два раза больше положенного, а потом пришла жалость. «Сколько говорили тебе, не снимай покрова», – казалось, твердила она сейчас. Матушка тоже повернулась, и Нютка отвела взгляд от нее: страшно. На свата, дородного, старого, она и не обратила внимания. Краснолицый жених в красном кафтане сидел, уставившись на куропаткину ножку, точно ее и сватали.

Нютка проплыла мимо, чуть не улыбнулась торжествующе, оглядела всякого, стараясь не таращиться бесстыже, ушла из повалуши чинно, с прямой спиной, помня о наставлениях матери.

А там, за порогом, все было иначе: она подхватила подол, стремглав пробежала весь долгий путь до своей горницы и упала на лавку, как была, в пышном наряде. И каменья, что украшали ее душегрею, впились в тело. Потом, полежав и набравшись сил, она стянула с себя праздничный наряд, осталась в одной рубахе, захохотала, прижала к себе пятнистую кошку. Та возмущенно пискнула, но потом замурлыкала что-то нежно. Видно, поняла, что хозяйке нужен совет.

Эх, отчего ж дольше не поглядела на жениха?

* * *

Шрам словно насмехался над знахаркой. Использовала всякие припарки, мази, травы: обычные, те, что росли под ногами, и диковинные, из восточных стран. Нарождался молодой месяц, она готовила новое снадобье, мазала особо, легкой рукой да с заговором, а Нюта шипела: «Не поможет».

Все мастерство Аксиньи оказалось бессильно. Росчерк Илюхи, Семенова сына, так и остался на правой щеке дочери. Он, конечно, не мог побороть ее красоту: синие всполохи глаз, дерзость в каждом движении, темные косы, рот, всегда готовый улыбнуться, стройный стан, что скоро станет женственным.

А сваты решили иначе.

Лукерья о чем-то говорила с тощей и надменной купчихой, заискивающе улыбалась, предлагала отведать вина. Жених, юный, румяный, точно девка, застыл на месте, и на блюде пред ним лежала дурно обглоданная ножка. То ли испугала его невеста со шрамом на щеке, то ли боялся женитьбы.

«Не орел», – вздохнула Аксинья тихонько. Не о таком женихе для дочки своей мечтала.

Сват, мощный, с седой окладистой бородой, приходился жениху дальним родичем. Он исподволь рассматривал Аксинью, видно, гадал, что отыскал в ней сын самого Максима Яковлевича Строганова и зачем жил с этой бабой в сраме и бесчестье.

Сват уже потянулся к ней, но в горнице раздался крик, хриплый, резкий:

– А-а-а-а, шпашите, люди добрые!

Потеха, в одном исподнем, притащился в повалушу. И как поднялся по крутой лестнице, хворый да старый? Он крутился точно одержимый, отгонял от себя казаков, что-то кричал, ругался паскудными словами. Аксинья и не подумала бы, что старик способен на такую прыть. Она встала, обняла слугу за костлявые плечи и вывела его из трапезной.

Знала, гости в изумлении глядели им вослед, сваха кривила губы и говорила что-то презрительное Лукерье. Да уж и дела нет до них.

Потеха всю дорогу жаловался, что к нему ночью приходят черные жуки и грызут его, упрашивал «дочку» остаться с ним. Эх, срам учинил старик. Где ж видано, чтобы в добром доме такое при гостях случилось? Но Аксинья, грешница, была ему благодарна. Ежели сватам не по душе ее синеглазая дочка, ежели больной старик повергает их в страх, – зачем родниться с таким семейством?

 
– Ай, да спи,
Дверь покрепче затвори,
Пусть придут лесные сны…
 

Она укрыла старика одеялом, подбитым куделью, и пошла к ненаглядной Нютке – просить вместе с ней святого Иону, чтобы послал синеглазке доброго мужа.

23Матрена Зимняя – День памяти Матрены Царьградской, 9 ноября.
24Накосник (косник) – плоское украшение, которое прикреплялось лентами к кончику девичьей косы. Могло иметь форму треугольника, овала, круга, богато украшалось вышивкой, бусинами, монетами, бубенцами.
25Здесь в значении: перед мужчиной.
26Пешня – лом с деревянной ручкой.
27Огуряла – охальник, хулиган.
28Божества коми-пермяков.
29День Ионы – День памяти святителя Ионы, архиепископа Новгородского, игумена Отенской пустыни, 5 ноября.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?