Пять её мужчин

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Уходи, Эмма! – резче велела Энн, с содроганием отшатнувшись, когда девочка, наоборот, сделала шаг навстречу.

Но даже невинность и детская непосредственная тяга Эм не могла разубедить Энн в её правоте. А правота заключалась в том, что девчонка, волей злосчастной судьбы появившаяся на свет благодаря Энн, была столь сильным напоминанием о несчастливом прошлом, что девочке не осталось места и в настоящем. Эмма была ребёнком довольно симпатичным, на взгляд матери, но очарование девочки только упрочило и расширило пропасть между нею и Энн. Виновная лишь в том, что была невиновна, маленькая Эмма Хауард вызывала в матери что – то сродни отвращения. И, Энн знала, никогда это чувство не ослабнет, не изгладится из души, а будет вечно гореть, напоминать о себе до конца дней…

– Уходи сейчас же! – она не сдержала свой гнев, и ребёнок на её руках, зеница ока, вскрикнул, снова разбуженный. – Иди к отцу! Не хочу тебя видеть!

Девочка, ещё слишком плохо знавшая характер необычной женщины, и не принимавшая её злобу, ничем не скрытую, но не заслуженную, встала, как вкопанная. Эм было невдомёк, что её мать уже вовсе не стремилась спрятаться за прежними масками: добродетели, нежности, покладистости, а уже вполне могла, с еле скрытым удовольствием обижать, топтать и уничтожать то, что считала необходимым. Женщина не собиралась больше претворяться иной:

– Иди прочь, Эмма! Ты мешаешь нам!

Девочка не вполне поняла и этот ужасный приказ. Она никогда, благодаря великолепному отцу, не чувствовала к себе со стороны кого бы то ни было такой откровенной ненависти. И вот непоправимое – осознание нелюбви матери, к которой лишь недавно девочка всей душой, по – детски доверчиво потянулась.

Губки девочки задрожали, она побледнела, глаза, наследство от матери, расширились и наполнились блестящими слезами. Теперь уже она отшатнулась назад так резко, что хвостики заходили ходуном, и тогда на неё обрушилась, наверное, вся тяжесть мира, слишком неподъемная для хрупких плеч и ангельски чистого ещё сердца.

Первые слёзы в жизни хлынули потоком, а женщина только неприязненно отвела глаза…

***

Он выбежала из спальни матери, оставив её снова наедине с самым любимым человеком в мире. Он был мал, наверное, был хорошеньким, но Эмма не видела его вблизи никогда. Странно, не испорченная ревностью к нему, Эм могла со временем впитать столько материнской ненависти, что спасения от неё не нашлось бы нигде. И, застигнутая ею врасплох, Эмма, всё же дочь Энн, как не пытался Калеб отгородиться от этой мысли, постигла бы все материнские премудрости, перенесла их на свою будущую жизнь.

Но Калеб…

Всё же его забота определяла всё, она не проходила, мужчина не знал ничего и никого другого, кроме дочери, в которой воплотилась вся его теплота, было погубленная. Он не мог спать ночами, тревожась о малышке, если та болела, он помнил, как забыл о сне, когда мучительно и больно резался её первый зубик, он вспоминал, нет, снова помнил, как неловко запеленал её впервые. Будто раскаленным железом выжгли в памяти невообразимо красивые глаза Эм, сияющие обожанием при виде него…

***

Осталось позади желание Эммы быть рядом с красивой, но недоброй женщиной, чьи помыслы были чисты лишь только направлялись на существо в пелёнках. Оно было мальчиком, но девочка не знала такого слова. Мальчик был младшим братом, но о родстве с ним девочка не имела понятия, воспринимая единственными родными людьми отца и тех, кто любил его.

Крошечный, замкнутый только на отце и его семье, в которой тот был рождён, мирок Эммы, едва только гневный голос женщины, что и пугала её, и была ею же боготворима зазвучал в ушах, не терпящий возражений, снова сжался, стал узок и уютен, безопасен, гарантировал приют и надёжность…

Она бежала по коридору, лёгкое её дыхание совсем сбилось, она не умела и не могла сдержать до обидного горестные рыдания. По всем закоулкам коридоров верхнего этажа Эм искала отца. Чуть её мысли сосредоточились на нём, девочка немного успокоилась, неловко и неуклюже вытерла личико от слёз, но продолжила глубоко вздыхать, хоть и самая первая её детская боль уже осела в сердце, как облако острой пыли.

Его нигде не было, и она позвала, ещё не совсем уверенно владея голосом, в котором легко можно было услышать отпускающие маленькую Эм пережитые сейчас неприятности. Сколько их ещё будет?!

– Папа!

Он всегда являлся на зов дочери, словно неотступно присутствовал где – то неподалёку, так далеко, чтобы она чувствовала свободу, не мешая ей расти и взрослеть, но настолько рядом, чтобы в любую минуту дочь понимала и осознавала его близость, могла ощутить его заботу, от него напитаться уверенностью и спокойствием. И вот теперь же, только услышав её, он забросил игру, что, казалось ему, ещё продолжалась, и предстал перед нею, обуреваемый одним желанием – убедиться, что с Эммой всё хорошо, ибо в голоске её опытный, настроенный на малышку слух Калеба Хауарда уловил приглушённые слёзы.

Как только он увидел дочь, беспокойство, не отступающее от мужчины ни на шаг годы подряд, поднялось из недр живота, замерло, мешая дыханию, в горле, Калеб опустился перед Эм на колени, взгляды их встретились. В глубине её глаз, на самом дне он обнаружил последние остатки влаги – искренних слёз, недоумение и обиду, не свойственные её характеру. Отец погладил её щёку, боясь обнаружить, прочувствовать пальцами мокрые дорожки – русла пересохших рек.

– Девочка моя… – с еле слышным снисхождением произнёс он, когда рядом с ним Эмма расслабилась, по —настоящему приходя в себя. – Что случилось с тобой?

Она не знала, что значит утаить, что значит обмануть папу. Эм сказала:

– Она меня прогнала! Велела уходить!

На этих словах она снова звучно шмыгнула носиком, и слезинка, непрошенная, скатилась по щечке, слава Богу, не вызвав новых потоков слёз девочки.

– Кто? – спокойно, желая успокоить спросил Калеб. Взял ладошки дочки в свои ладони.

– Красивая дама, из комнаты, куда ты не разрешал ходить! Она пела колыбельную, а я зашла!

– Понятно, Эм! Пойдём – ка! – Он поднялся на ноги, не выпуская ручку Эм.

Он повёл её в детскую, на ту территорию, где Эм никогда не знала ни страха, ни обиды, где ей было лучше всего. Десять её семенящих шагов составляли один шаг отца, но он следил, чтобы она поспевала за ним. В молчании она добрели до спаленки девочки, Хауард усадил дочь в глубокое кресло, не дожидаясь, пока она усядется сама, дал в её непослушные ручонки любимого медведя и попросил:

– Посиди здесь, Эмма! Мистер Бэар составит тебе компанию! Ладно?

– Хорошо, пап! —она обняла медведя за шею.

– Умница! Я быстро приду к тебе! – но уже у двери он обернулся, охваченный беспокойством: – Ты не испугаешься одна?

Эмма задумалась, а потом сказала то, чего Калеб никак не ожидал от неё услышать:

– Пап, со мной будет мой друг… хищный медведь!

***

Ему же не нужен был друг, когда стремглав он пересекал коридоры на пути к спальне Энн. Для него, в отличие от Эм, для него, мужчины в незапамятные ещё времена беспрепятственно вхожего в её апартаменты, они никогда не были, или не являлись уже святыней.

Его Иерусалим, его место силы не привязано было к определённой точке, ведь он черпал и благодать, и жизненные силы не в стенах, не в замкнутом пространстве, но в маленькой девочке, чьё существование определило его жизнь.

Дверь, уже наглухо закрытая, оказалась всё же не заперта, хоть казалась неприступной. Он не стал просить разрешения войти, но удосужился коротким кивком головы поприветствовать хозяйку, вошёл внутрь. Замер на долю секунды, смотря Энн в глаза, будто надеясь, увидеть ответ на свой не прозвучавший вопрос. Зрительный контакт прервался, когда, наконец, он спросил с плохо скрытой яростью:

– Какого черта ты делаешь?

Энн ответила в любимой манере:

– Девчонка тебе жаловалась?

– У неё есть имя! – он выдохнул. —Я спросил, что случилось, увидев Эмму в слезах, и она сказала, ты её прогнала!

– Что же не следишь за ней, и она бродит там, куда я не велела ходить?

Он улыбнулся самой страшной из своих улыбок, той, что делала его напрочь незнакомым Энн человеком:

– Хочу, что ты уяснила… – он раздумывал, стоит ли назвать её по имени: – Энн, Эмма – будущая хозяйка этого дома, и сейчас ты здесь на птичьих правах, а не моя дочь! Ты отказалась от всего и от всех, когда решила стать счастливой в чужих объятиях!

Энн Хауард, в руках которой не было щита, но был меч, подошла к мужу вплотную, поглядела на него снизу-вверх, сказала, ядовито:

– Как ты ревнуешь! Боже, неужели до сих пор?! Так, что же ты… – она отступила на шаг, – приди ко мне!

Она была хороша собой, несмотря на недавние роды. Она звала, и в ней, может быть, было нечто, похожее на влечение, некий страстный аккорд на замолкнувшей было струне. Но было и другое, непривлекательное, но заставляющее ужаснуться, то, что гасило едва задетое её словами желание Калеба поцеловать её, понять её, любить её… Это была ничем не скрытая насмешка.

Она насмехалась над Калебом, считая, что слишком уж он размяк, превратился в ничто из-за дочери, стал, возможно, лучшим на свете отцом, но отвратительным мужем. И вряд ли он смог бы любить её так, как она привыкла у того…

– Смотри, чтобы тебе не запретили ходить, где вздумается! – угрожая, и не стыдясь угроз сказал Калеб. – Или ещё лучше – не указали на дверь…

Он вышел, звучно захлопнув дверь чертогов жены, слыша, как она кричит что – то ему в спину, похожее на проклятие, потом крик этот переходит в неожиданно громкий смех и, плавно и быстро, -в рыдания…

Он понял ясно: ему плевать.

***

И к этой теме, и к этой проблеме Хауарды не возвращались долго. Или не очень. Ни Калеб, ни Энн не хотели повторить нелицеприятную сцену, а Энн, казалось, даже испытала неловкость за свою выходку. Впрочем, в её чувствах и мыслях отец Эммы не давал себе труда разобраться, он больше не хотел видеть её и слышать. Пытаться понять и образумить её было выше его сил; бессмысленно прикладывать энергию там, где она не пригодится, рано или поздно иссякнув, как не старайся. На небосклоне его светила лишь одна яркая звезда, и другой мужчина знать не желал.

 

Он жил для Эммы и ради Эммы сделал своим рабом и послушником яростное биение угнетённого сердца. Оно не сдавалось, упорно меряя его жизнь мгновениями, молитвами и улыбкой дочки. И последняя ссора не прошла для Калеба даром: в тот день он впервые выпил прописанное лекарство.

Но почему об этом не слова не услышала Энн, первопричина его болезни?

Всё же он, Калеб Хауард, был, вопреки мнению жены, настолько мужчиной, что, даже учась постепенно ненавидеть женщину, когда – то безмерно дорогую, не мог заставить себя сделать шаг прочь от неё, не хотел её мучить, как и она не хотела не мучить его. Он хотел её свободы от условностей проклятого брака, но не понимал, как дать её, не запятнав её изменой собственного и её имени.

Он думал и о ней, тогда как она не секунды не озаботилась им. Странно…

И жили они в одном доме не менее удивительно: рогоносец и изменница.

***

И снова никто из супругов, поделивших детей, дом и саму жизнь не поровну, не спешил изменить данность. Уставшие от ветров, раскачивающих и без того неустойчивое существование, оба стремились если не прийти к равновесию, то хотя бы не перевернуть судно, едва пригодное для плавания. И Калеб, и Энн с удивительным, давно забытым единодушием нуждались не друг в друге, но в минуте, секунде отдыха, спокойного дыхания, чтобы прошлое чуть ослабило почти смертельную хватку.

Муж не простил её, и, смирившись с этим, жена перестала и думать о том, что упущено. Постепенно жизнь её вошла в русло без подводных камней, резких поворотов, и бурные воды, когда – то сметающие всё на своём пути, больше не омывали её страстную душу. Мирное их течение убило в ней ту, кого Энн хотела возвести в Абсолют. И она страдала снова, будто разучившись жить без боли и жалости к себе.

Калеб, человек другого склада, других эмоций, обретший смысл жизни и теперь наблюдающий его, не испытывал подобного, и потому не мог понять Энн. И стремления к тому не было. Он ждал годами, считал мгновения, месяцы, ждал её возвращения, а потом…

В одночасье…

Осознал, что уходит и не возвращается, не напоминает о себе каждая прожитая, пусть в горе, секунда, каждый шанс уплывает из рук, пока он бездействует, пока замер в надежде, слепой и неоправданной. Надежде на… И тогда, как будто открылось его второе, третье, тысячное дыхание, нашлись силы на нечто другое, отличное от счастья, изведанного с женой…

Тогда он вдруг очнулся, сидя в гостиной на полу, рядом – его дочь Эмма, а вокруг них ужасный беспорядок: всё пространство завалено листами бумаги, карандашами и ластиками. Он не знал, сколько уже Эм глядела на него в упор, улыбаясь широко и прелестно, как, казалось, умела только она, карандаш застыл на весу в её руке и подрагивал. Она повторила, может, не в первый раз:

– Папа, можно мне водички?

Хауард не сразу вернулся к ней, в пространство, в котором она мило и спокойно существовала, и границы которого неизменно разрешала нарушать ему.

– Конечно, доченька! – не удержавшись, он чмокнул её в висок.

Она снова обратила к нему личико, и посерьёзневшая ненадолго, опять расцвела улыбкой.

Калеб поднялся на ноги, сверху поглядев на макушку дочери. Она не подняла головы, и он не смог поймать взгляд девочки:

– Я принесу тебе! Посидишь одна? Немножко!

На этот раз, его дочь подняла головку и ответила:

– Ага!

Отец улыбнулся ей, двинулся к двери. Уже взявшись за дверную ручку, оглянулся: Эм не смотрела на него, снова увлекшись рисованием, карандаш скользил по бумаге, а сама дочка, захваченная старанием, высунула язычок, тихонько запыхтела, усердная и деятельная…

Хауард выскользнул за дверь, скрепя сердце оставляя свою девочку, затворил её бесшумно. Чуть не бегом добрался до кухни, а тогда же…

Довольная, Эм не сходила с места, послушная отцу, и теперь тихо мурлыкала себе под нос какую – то песенку. В гостиной, застывшей на этом очаровательном моменте, и на этом очаровательном ребёнке, вдруг, как гром в до этого бесконечном, не знающем края чистом небе, как яркая вспышка опасности, появилась Энн, деловитая, резкая в самой манере передвигаться, признающая только лишь собственное, никем не оспоренное право на властность, сумасбродство и несправедливость.

Она вошла, цепким взглядом оглядев комнату от пола до потолка, и, вооруженная самой недовольной гримасой, с кресла смахнула рукой неровную стопку разрисованных листов бумаги на пол. Села, закинула ногу на ногу, скрестила руки на груди в жесте отстранённости.

– Что за погром ты здесь устроила, а? – осведомилась она тоном, каким плохие хозяева отчитывали хороших слуг, если им казалось, что пришло время учить нерадивого помощника, который, к досаде господина, оказался не так уж и умел.

Эм вздрогнула от резкого голоса той самой женщины, которую она старалась избегать. Сейчас руки её были пусты, тот человечек в пелёнках, который единственный мог пользоваться её изливающейся на него добротой и лаской, был, наверное, наверху, а с дамой, окутывая плечи, и впрямь похожий на одушевленного спутника, защитника, коих с нею давно было совсем немного, был только платок.

– Что ты молчишь, когда я спрашиваю тебя? Где твой отец? – девочка вызывала в Энн такой гнев, он был непобедим, охватывал её всю, и она с наслаждением тонула в нём.

Эм, как обомлевший под гипнотическим взглядом ядовитой змеи мышонок, молчала, но потом вздрогнула, и пролепетала:

– В кухне… принесёт мне попить!

Её робость и тихий голос выводили из себя, как и молчание. Энн подалась вперёд, лицо её приблизилось к личику дочери, женщина сказала со странной гордостью в голосе:

– Окрутила его, да? А он подчиняется! – последнее она произнесла даже с радостью. Но потом…

– Только ведь этого мало тебе, да? Он меня возненавидел, когда ты родилась! А до тебя он был мне послушен!

Эмма совсем не понимала о чём с нею говорит эта странная женщина, что вызывала в ней всё больше тревоги. Девочка снова принялась рисовать, но Энн отняла у малышки карандаш, смахнула со стола все рисунки, не знающая, как ещё привлечь внимание дочери, которая явно успешно отгородилась от непонятных слов.

У Энн получилось. Испугавшаяся девочка замерла, как будто ожидая нового удара, шмыгнула носом, готовая заплакать. Но мать девочки совсем не волновал страх ребёнка, отразившийся в знакомых глазах, которые, без сомнения, были её единственным подарком за всю жизнь, но сейчас Энн ненавидела и их, и себя, и этого ребёнка, за то, что они не могли принадлежать другому малышу. И она сказала, громко и чётко, ведомая этой мыслью, не удосужившись её обдумать:

– А ты знаешь, кто я? Ты же знаешь, отец ведь говорил тебе?

Она не заметила, как голос её обратился в крик, подкрепляемый подступающим к горлу бешенством, ей отчего- то именно сейчас, сию минуту, хотелось обнажить перед девчонкой всю силу безоговорочной своей власти над нею, той, кто с первых минут не был принят и признан. Прикрываясь узами родства, она полагала, что имеет право на многое в отношении ребёнка, но никогда не горела желанием даже про себя, не вслух, назвать её по имени.

– Я твоя мать! – разъяснила она. – Мать…

Вдруг задохнувшаяся на этом слове, почти выплюнувшая его, она неожиданно рассмеялась громко и беспричинно, пугающе и некрасиво, а потом сквозь приступ безудержного хохота, продолжила говорить, наконец, обретя такую возможность:

– Я тебя так ненавижу, – очередной спазм ненадолго заглушил её, она почувствовала жжение слёз – слёз обиды, жалости к самой себе, непоправимой тяжести сказанного – всхлипнула, прижав ладонь ко рту, словно из недр груди рвалось нечто, что нужно было удержать. Кажется, глаза Энн повлажнели.

Эмма подалась назад, но не отвела расширившихся в ужасе глаз от исказившегося лица матери. Девочка была так напугана, что и неожиданное открытие, и новое слово не возымели на неё никакого эффекта. Она лишь сжалась, впервые отважившись позвать:

– Папочка!

Эм чудилось, он ушёл вечность назад. Ей давно не хотелось пить, это желание ушло на задний план, а место его заняло желание бежать к отцу, спрятаться у него на груди, и никогда больше не видеть безумия в чужом лице.

– Да, – Энн кивнула головой, – ты его забрала! Забрала моего мужа, украла моего сына, уничтожила всю жизнь…

Она разрыдалась, речь её становилась бессвязной, но она всё повторяла:

– Ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу…

Раскачивалась из стороны в сторону, не понимая, что почти сходит с ума, не видя, как позади неё ещё полыхают остовы мостов, не осознавая, что чиркает последней своей спичкой…

– Папа, где ты? – уже закричала Эмма, вжавшаяся было в спинку дивана, но теперь понемногу соскальзывая на пол.

Почувствовав под ногами пол, она встала и, огибая стол, чуть не бегом бросилась к двери, но от внимания Энн, рассеянного, но странно прицельного не укрылся этот манёвр. Она поймала дочь за локоть, встряхнула со всей силой, на какую была способна:

– Маленькая дрянь, я тебя не отпускала! Не смей уходить!

Рука Эммы одеревенела в мёртвой хватке матери, у которой и намерения не было отпустить ребёнка. Энн сознавала, вероятно, что причиняет дочери боль, но, как и всегда, была послушна своим сиюминутным желаниям, внутреннему голосу, который угодливо нашёптывал ей о том, что терзания девочки были ею заслужены. Чрезмерной заботой окружил её отец, и представления девочки о реальном мире, если таковые имелись, были очень расплывчаты, и главным проявлением воспитания дочери, главным своим долгом, что значительно важнее и любви, и нежности, Энн Хауард видела только ей доступный шанс сейчас же сбросить Эмму с безмятежных облаков на землю, забрать её детскую непосредственность, её невинность.

А Эм, заливаясь слезами боли, страха и обиды, вырывалась на свободу или пыталась вырваться. В ней оказалось много сил, неизвестно, какие защитники и ангелы питали её энергию, но в свои четыре года девочка оказалась на редкость несгибаема. Она больше ничего не говорила, её способность кричать улетучилась, дочь Калеба лишь вздыхала, мужественно стараясь унять слёзы. В этот момент её едва начавшегося пути зарождалось её упрямство и почти железная сила воли, воля к жизни подняла голову, гордо поднимаясь с колен.

Энн, чутьём острым, как лезвие, поняла это, и тут же разжала свою ладонь, словно выпуская дочь, но тут же схватила её за подбородок, ударила по щеке наотмашь, наказывая за неповиновение и непокладистый, слишком вольнодумный для таких малых лет нрав.

– Ненавижу тебя! – снова процедила женщина, давшая Эмме жизнь. – Ненавижу, и всегда ты будешь это чувствовать, я всегда напомню об этом…

И оттолкнула от себя ребёнка. Эм, не удержавшись на ногах, упала на пол, завалившись на бок, прижав ладошку к мгновенно покрасневшей щёчке.

Девочка лежала и плакала, с новой силой рыдания рвались из её чудом не загубленной души. Тельце её сжалось в чуткий, потрясённый пережитым комочек: девчушка никогда не знала такого дикого страха.

– Папа, папа… – Эмма не звала, просто повторяла то единственное, в чём ещё оставался для неё смысл.

Калеб появился на пороге комнаты, казалось непростительно надолго оставив дочь, бросив её на произвол судьбы. Но, на самом деле, девочке только чудилось, словно он навечно покинул свою любимицу, а с момента прихода Энн и начала всей омерзительной сцены, всего извержения, всего урагана, в эпицентре какого очутилась не по своей воле маленькая дочка Хауарда прошло лишь пять минут.

Мужчина явился, храня в себе прихваченную с собою радость, и застыл в дверях гостиной, став свидетелем отвратительного завершения чудовищного фарса, от которого он столько лет трепетно ограждал, мешая, запрещая даже один взгляд жены, дочь.

Он хотел что-то сказать своей девочке, но слова, как слишком жёсткий кусок пищи, застряли где-то около кадыка, и сердце его забилось с ним по соседству. Он даже не поставил стакан с водой на столик, выплеснув его содержимое, стеклянный сосуд, брошенный им, покатился по полу, мелодично, но одиноко звякнув. Сам он упал на колени перед дочкой, поднимая её на руки:

– Эмма, Боже…

– Ты так долго не приходил… – пожаловалась девочка, пряча несчастное лицо у его тёплой, надёжной груди.

– Прости… – сказал он, отнимая от щеки её ладонь, сразу замечая припухлость от удара. – Покажи —ка, Эм!

Он осмотрел саднящую болью щёчку обожаемой малышки. Бросил яростный взгляд на Энн, которая при нём потеряла всю свою воинственность, и жажда отмщения тоже испарилась. Калеба, обычно мягкого, заботливого, чуть ли не до последнего преданного и способного простить, она не смогла узнать за личиной того, кто утратил и мягкость, и любовь, и уж точно способен был сурово покарать человека, что стал причиной горестей его единственного ребёнка, по-настоящему живого и только от него, отца, зависимого.

 

– С тобой позже поговорю! Не надейся, что спущу на тормозах!

Он поднял дочь на руки, прижал к себе, обхватив её для удобства пониже спинки, поднялся с ней на ноги. Её слёзы насквозь пропитали рубашку, она всё ещё горестно и надсадно вздыхала.

– Тсс, Эм! Всё закончилось, папа с тобой, папа не уйдёт! – он покачивал её в объятиях, пошёл к двери.

Калеб не знал: пока его не было рядом в Эмме сформировалось её будущее отношение и к матери, и ко всему окружающему. Он не знал, насколько сильно была изуродована в этот день душа девочки. Он не знал, что вместе с первым уроком матери, подвижная мысль Эммы впитала и что-то более серьёзное.

Той, что рано или поздно станет великолепной – но доброй ли? – женщиной.