Пробудившаяся сила. Сборник новелл

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Колдун и тайное естество

Суетливый августовский день уходил на покой, натягивая полог темнеющего неба. И только на западе по-осеннему щедрое солнце окрашивало мир медовыми красками. Был тот удивительный час, когда среди шума спешащей дохлопотать деревни вдруг наступает миг тишины, и, кажется, что у суток наступает свой конец лета.

«Ишь, как солнце земельку золотит, будто маковки церковные, – Михайло сидел на лавочке у ворот, – вот смотришь днем, подсохла травушка, пожухла, скоро размокнет, почернеет под дождями нудными, а сейчас глянешь, и такая красота, что дух захватывает. Сколько лет живу, а удивляюсь, будто в первый раз вижу».

Уже неделю я навещал старика в его доме, слушая рассказы о забытых традициях, обрядах, о том, что крестьяне стесняются рассказывать «барину», опасаясь насмешки. Мимо промчался босоногий чумазый малец с огромной головкой подсолнечника. Гремели подойники, по-вечернему призывно мычали коровы, где-то заливисто лаяла собака, что-то скрипело, стучало, шуршало, а старик все молчал, вглядываясь в разливы охры.

Наконец он очнулся: «Не знаю, барин, что и рассказывать-то. Ты все о колдунах да ворожеях спрашиваешь, об этом лучше с бабами толковать, они уж больно до суеверий охочи. Как начнут рассказывать – не разберешь, где правду говорят, где приврут, только бы их слушали. И ворожбой, все больше, бабки промышляют. Какая, скажем, травки знает, отвары там всякие делает, к той и уважение, а есть такие…

Помню, лет двадцать назад, забрела к нам в деревню ведунья. Походила, на избы наши бедные посмотрела, пошептала, поплевала, да и говорит честному народу, мол, беда в вашей деревне, вижу колдунов скрытных много, от того и бедность и всякий мор вас одолевает. В тот год засуха была страшная, голодали сильно. Баба эта пообещала извести чародеев, всех до единого, за работу запросила пятьдесят рубликов. Мужики ее и прогнали. Это что же получается, мы ей обществом деньги, а вдруг и правда, изведет? Кто за них подати платить станет? Только, думаю, зря мужики боялись, выдумки все. Уж больно ушлая знахарка-то. И не бывает колдунов много, ими становятся от пустоты душевной, от того, что ни любви, ни страха нет. Редко настоящего колдуна встретишь, а так все больше тех, кто народ пугает. Ой, барин, была тут у нас одна история, но уж не знаю – рассказывать или нет».

«Отчего же не рассказывать, я все твои истории записываю», – смущение Михайло подогрело интерес.

«Да уж стыдная история-то. О ней никто вслух не говорил, шептались по углам, а тебе, барин, подавно стыдно рассказывать», – по лицу старика расползались малиновые пятна. Коричневые веки без ресниц прикрыли светлые, почти детские, глаза.

«Теперь рассказывай, раз начал», – подбодрил я.

***

«Давно это было, теперь уже не вспомню когда. Я в ту пору только обвенчался. Жил у нас на деревне один бобыль, по имени его никто не звал, все больше по прозвищу Рубель. Откуда он притерся в нашу деревню, почему один проживал, вот хоть убей, не скажу. А мужичок работящий, справный, да только обличьем страшный, весь какой-то как доска необтесанная: длинный, неуклюжий, еще к тому же рябой и в морщинах, хоть и не старый еще. Рубель – рубель и есть. Сватали его за девок, за вдовиц сватали, плохо мужику без бабьих рук управляться, никто не идет. А тут слух прошел, мол, женится наш Рубель, невесту аж за тридцать верст подыскал в Осиновке, Агапку Морозову. А что для славы худой тридцать верст? Про эту Агапку и до сватовства шептались, очень уж она гуленою была. Одна дочка у отца – матери, они ей во всем и потакали. Как в возраст вошла, родители видят – дело плохо, стали жениха подбирать, только слухи уж и окрестные деревни обежали. Гуляли-то с ней многие, а вот под венец вести желающих не нашлось. У нас и сейчас испорченная девка – позор несмываемый, а в те времена… Родителям до самой смерти эту ношу нести приходилось. Обычай у нас такой, наутро после ночи брачной, подносят рюмку матери молодой жены, дружка подносит. И коль испорченной невеста оказалась, в рюмке пробивают дырку. Подносящий-то пальцем придерживает, наливает, а как мать берет – тут вино и выливается. А мать пьет и плачет. Вот и задумала Агапка позора избежать».

Да, послала судьба жениха, страшнее только старый Аким, морщинистый, беззубый, лысый. Так старику-то скоро девяносто, и под венец никого не ведет. Уж как Агапия плакала, как пугалась суженого поначалу-то. А куда деваться, не в девках век куковать? А тут, даст Бог, овдовеет скоро, а там – полная свобода. Да и люба Рубелю, сразу видно, не смотрит, будто ест глазами-то. Рубель, ишь ты, сама так стала называть. Еле дозналась, как зовут, он уж и сам стал забывать имя. Никита, Никиткой крещен. Пережить бы свадебку, избежать позора. Мать суетится, добро перебирает, все слажено, все обговорено, день назначен. Что делать?

Приехала тетка Нюська, подсобить матери. Вот с кем и посоветуюсь. Ох и ругала тетушка, за косу таскала. Хорошо хоть мамаша не видела. Еле уговорили их отпустить в Петровское, в дом к тетке на денек, мол, только в Петровском рукодельницы такие покрывала невестам расшивают, что глаз не отвести. Сговорились к ворожее ехать, а с покрывалом как выйдет, может и получится где выкупить. Тетка Нюська лошадку погоняет, а сама кричит на Агапу, никак не угомонится. В сердцах даже кнутом замахивалась, Бог миловал.

«Отговаривать пытались Рубеля, а он только молчит и глазами сверкает. До той поры никто от него плохого слова не слышал, а чтобы в драке замечен был – никогда. А тут за одну неделю три раза подрался. Отступились мужики, бабы за дело взялись. Приходили к нему вечерами, вроде как избу к свадьбе готовить, да судачили. Осунулся, почернел жених-то, запираться стал. У нас до сей поры редко кто на запор замыкает. Но недолго закрытым просидел, как без баб столы готовить? Всем миром помогали Рубелю: кто одежду справил, кто пироги напек, кто капусты и прочего из дома принес, а кто с посудой подсобил. Не хуже чем у других подготовили» – пока старик говорил, солнце спряталось за пригорок, оставив лишь розоватые блики на пенных облаках. Заметно стемнело. Какая-то баба, из домашних Михайло, уже несколько раз выходила за ворота кликать рассказчика вечерить. Старик лишь отмахивался, было видно, давняя история его веселит. Близость развязки погасила неуместное смущение. Он заглядывал в мои глаза, подготавливая к неожиданной концовке, высматривая первые признаки изумления.

Только бы получилось, вся надежда на тетку. Не должна ворожея подвести, десять рубликов взяла за услугу-то. Едет поезд, колокольчиками позванивает. Вот и околица, надо покрепче держаться.

«Веришь ли, барин, как стал поезд свадебный из Осиновки выезжать на венчание-то, так у самой околицы лошади вдруг зафырчали, стали, а первая-то, с женихом, на дыбы поднялась, чуть их с дружкой не скинула. Рубель спрыгнул да повел под уздцы. Еле добрались. Наши-то судачить, мол, не будет молодым счастья, примета плохая, знать какому колдуну дорогу перешли. Но свадьбу веселую отыграли, две деревни гуляли. Пришла пора молодых в опочивальню вести, у нас раньше всегда для молодых готовили отдельную пустую избу под опочивальню. Устраивали все по обычаю: непременно, чтобы двадцать один тюфяк, набитый ржаной соломой, да образа на каждой стене и в изголовье, да чтобы изба нетопленной, выхоложенной была. Перед тем, как вести, дружка брал блюдо с жареной курицей, накрывал рушником с хлебом, солью и относил к молодым на лавку. И все под девичье пение.

Только они затянули песню, как с невестой что-то сделалось – упала, забилась, а потом и вовсе стала как мертвая. Наши бабы заохали, запричитали. Старуха одна, дальняя родственница молодой, запрыгала, по-собачьи залаяла, гостей зубами стала хватать. Светопреставление. Кто кричит, кто плачет. Тетушка ее на родителей да на жениха набрасывается, говорите, мол, какому колдуну дорогу перешли. Это у лебедушки нашей тайное невестино естество украли, не иначе. Такое только сильный колдун сделать мог, не зря лошади в церковь не шли. Ищите, кричит, это ее естество в доме где-нибудь. А как найдете – в себя любушка наша придет. Бабы подхватились и ну давай по горшкам и корзинам шарить», – старик замолчал. Смех душил его, не давая закончить.

Я не выдержал первым: «Нашли естество-то?»

«Нашли, как не найти. Под чугунной сковородой было. Как обнаружили, невеста задышала скоро-скоро, приподнялась – ожила, одним словом. Рубель обрадовался, подхватил свою ненаглядную да и унес. И все бы получилось у Агапки с теткой, кабы не любопытство бабье. Стали они разглядывать находку и разглядели не естество, а сушеную куриную кожицу. Агапку так и прозвали у нас Курочкой», – Михайло так заразительно смеялся, что я не выдержал. Перед глазами вставали картины невестиного обморока, кликушествующей, кусающейся старухи, истеричной тетки, поиска этого самого естества по чугункам и всеобщий смех, когда дотошные крестьянки разглядели пупырышки и приставшее перышко.

«А как же лошади? Почему они везти не хотели?»

«Лошадки-то? Ворожея умела кое-что, потом допытались. Мальчонка из Осиновки проболтался. Он рассыпал на дороге порошок аккурат перед свадебным поездом. Тетушка ему за это пряник посулила. Говорят, что некоторые для ворожбы высушивают волчье сердце. Сердце ли, еще что, но только, скорее всего, с волчьим запахом порошок-то был. И знаешь, барин, что странно – хорошо Агапка с Рубелем жила, в любви и согласии. Детишек наплодили. Поначалу пытались к молодой жене ухажеры прежние заглядывать, но она их быстро отучила… сковородкой чугунной».

«Никак той самой, под которой естество нашли, – не выдержал я.

«Той ли, какой другой, да затихли сплетники. Родителям Агапки позора не помнили, разве кто скажет к слову, рассмеется над хитростью бабьей, да и забудет».

Бирюк

Разомлел в избе Макар. Поглядывал осоловевшими глазами на молодую хозяйку, нарочито гремящую ухватами, и тяжелели веки. Тепло, пробравшееся под новую рубаху, ласкало уставшее тело.

 

Хлопнула заиндевевшая дверь в сенцах, послышался легкий топот хозяина, стряхивающего снег с валенок, шуршание веника. И от привычных звуков тянуло в сон. А стоило закрыть глаза, как Матреша в праздничном платке, румяная с мороза, манила, тянула долгим взглядом.

– Ишь, расселся, – шептала Анфиска вернувшемуся со двора мужу Василию, – гляди-ка, спать завалился. И как теперь на службу пойдем, не оставлять же дом на проходимца?

– Тише ты, тише, – увещевал расходившуюся жену Василий, – с собой возьмем, поди не басурманин.

– Ага, а потом расспросами измучают, что за родственник объявился. Хоть бы матка дома была, а то гостит, и дела нет.

– Сама же радовалась, что к Катюхе ее провожаешь. Да и приедут завтра, всем семейством приедут: сестрица, муж, ребятки. И мамку привезут. Как отца схоронили, не много ей радости осталось.

– Я-то думала вдвоем в кои веки, а ты приволок проходимца.

– Не ругайся, милая, – подал голос Макар, – с вами на службу схожу. Подальше встану, если меня смущаешься.

Он знал, что никуда не уедет из этого дома, останется тут и на праздник. Какая-то неведомая сила, до поры дремавшая в тайных глубинах, решила все за него. Нужно было задержаться здесь, в этом доме. Почему именно здесь, он и сам не знал. Но сопротивляться не мог, как не сопротивлялся, когда накануне светлого праздника эта сила понесла его в родную деревню, в дом, где много лет назад был счастлив со своей Матрешей. Будто и не было того черного дня, когда ставил крест. Не ей – себе. Закрыл себя тем крестом на многие годы. Оставил избу брату, а сам вон из стен, в которых витал дух Матреши, от горшков, уныло темнеющих на полке без тепла хозяйкиных рук, от выскобленного добела стола, от насмешливых веселостью сотканных занавесок.

Скитался по работам, лелеял неприкаянность. Избегал людей, забиваясь в дальние каморки или прикрываясь набухшими, в складках, веками. Он давно потерял счет годам, что мелькали чередой новых хозяев. Тоску глушил тяжестью работы. Прибился к купцу Ивану Борисовичу Семенчикову, к суетливости торгового быта, на масленичной неделе. А уж к Святой Седмице управлять посудной лавкой стал. Наладил роспись по горшкам и мискам, еще в деревне своей баловался, соседей одаривал. А тут и помощник подвернулся, смышленый Никитка. И совсем уже обживаться стал, успокоилась в душе буря, что несла по новым местам.

Перед Рождеством еле доползал до своей каморки, валился на лежанку, перекрестив лоб, и забывался в темном небытии. И уже совсем перед праздником из черноты, из беспамятства, проступило лицо Матрешеньки. Будто смеялась, манила пальчиком с поблескивающим колечком. С рассветом зашел в контору к Семенчикову.

– Я, того, уезжаю.

– Как? Что? Да одумайся, – купец подскочил так, что стакан с чаем опрокинул.

– Прощайте. Благодарствую за хлеб-соль.

– Да постой ты, окаянный. Куда ты? К брату? Так отпразднуешь – возвращайся.

– Не могу обещать, Иван Борисович.

– Да кому ты нужен-то у брата? А здесь тебе почет, уважение. Хочешь, сосватаем, найдем невесту достойную. Своим домом заживешь? – увещевал Семенчиков.

И от упоминания о сватовстве, о своем доме, помутнело в глазах Макара.

– Благодарствуйте, – выдавил и бегом из конторы.

– Стой, стой, расчет-то возьми, – неслось в спину. – Бирюк, как есть бирюк.

Но он уже не слышал, он ничего не слышал, кроме воя вьюги, в которой звенел смех Матреши.

Сговорился с обозом, заплатил, не торгуясь. Торопился, будто боялся, что не дождется Матреша, исчезнет, растворится в снежном хороводе. Попутчики веселились, травили байки, отхлебывая из бутылей, завернутых в тряпицы. Предлагали и ему, он лишь отмахнулся.

– Бирюк, бирюк, – таяло в морозном воздухе.

К вечеру добрались до постоялого двора. Мужики в расстегнутых тулупах жались к печке. Из разговоров понял, что собираются заночевать, рисковать в буран желающих не было. Но тошно было Макару, не мог он ждать, ему бы на волю, в беспамятство ледяной пляски, под ветер, вымораживающий до души.

– Торопишься, милок, – пожалела хозяйка.

– Угу.

– Какой ты, право, бирюк. Скоро Николай поедет, ему буран нипочем, сговорись, может, возьмет в попутчики, – махнула острым подбородком в сторону кудрявого молодчика.

И вот уже не пар от раскаленных горшков – белое лицо Матрешеньки со смеющимися глазами.

Сыпал, не считая, лишь бы быстрее, лишь бы не сидеть в духоте, забивающей горло. Николай обещал сделать крюк в десять верст, но доставить прямо к дому.

Понеслись! Лишь тонкий скрип полозьев да покрикивания возницы, вторящие заунывной вьюге. Поначалу Николай что-то спрашивал, о чем-то говорил, но, наткнувшись на тяжелый взгляд Макара, замолчав, буркнув: «бирюк». А Макар закрыл глаза, жадно вслушиваясь, карауля Матрешин смех. И услышал! Заливистый, счастливый, как в первый год после венчания, когда еще не умела хоронить младенцев, рождающихся мертвыми каждый год. Смех звучал так громко, что Макар не сразу разобрал, что ему кричит Николай.

– Спишь что ли, бирюк? Гляди-ка, лошадь встала. Что такое, не пойму, – и уже к лошади, – но, но, проклятая, чтоб тебя…

Макар не дослушал, спрыгнул с саней и напрямки к темнеющим впереди домам.

– Куда? Еще далеко, вернись, замерзнешь же, – неслось в спину.

Раздалось фырканье, и лошадь дернулась, а потом и припустила по укатанной дороге.

А Матренушка манила, летела белым облачком над нахохлившимися сугробами, нырнула под воротца дома, где сердитая Анфиса ворчала на своего Василия.

– Приедут, радости-то. Не зря говорят: «золовка – змеиная головка».

– Зря ты так, Катюха тебя любит. И Митька тоже. А уж мальцы… – Василий не договорил, Анфиса зашлась в тоскливом плаче.

– Не плачь, милая, – Макар протягивал что-то из заветного узелка, подвязанного к поясу, – подарок тебе к праздничку.

Анфиса с удивлением рассматривала искусно сделанную шкатулку с младенцем-ангелом на крышке.

– На будущее Рождество и в вашей избе люльку ладить придется, – повторял Макар за Матрешей, примостившейся на потолочной балке.

– Откуда ты знаешь? – Анфиса с интересом глянула на Макара.

– Знаю, милая.

Как много пустых слов. Он просто знал. Как понял сейчас, что встретит свою Матрешу завтра. И совсем не важно, что зовут ее по-другому, что она третий год вдовствует, тайком плача от укоров бездетной снохи. Знал, что посмотрит глазами Матрешиными и зальется веселым смехом, принимая заветное колечко, что столько лет хранил на груди в ладанке.

Кикимора кабацкая

В придорожном кабаке за темным, в пятнах и разводах, столом, у прокопченного мутного окошка сидели два крестьянина села Ухватово Гришка Лиховец да Мишка Востронос. Кабак тот стоял в трех верстах от села, у самого тракта. По понедельникам и пятницам, когда в Ухватово проходили большие базары, здесь было многолюдно. Но сейчас кроме этих крестьян сидел в нем угрюмый Никита из Волосников, у которого проси – не проси, мухи из чарки не выпросишь. Гришку и Мишку давно бы выгнали в базарный день, но сегодня целовальник наблюдал за завсегдатаями даже с каким-то интересом, все какое-то развлечение. Но и не наливал, как ни просили. Платы с них не дождешься, ради чего убыток терпеть, не из-за жалости же. Да и не осталось к таким жалости, домашних их жалко, баб, ребятишек. Вон у Гришки пятеро, хорошо хоть отец да братья не бросают. А этот любой грош сюда несет. Хорошо хоть Мишка не женат, да и кто за такого пойдет, даже опорки драные до последней возможности. Бабки от нечистой силы в сараях вешают целее.

У трактира остановилась повозка. Из телеги грузно вылез Петруха Скоробитников.

– Гляди-ка, Петруха от сватов и прямиком сюда, – оживился Мишка.

– Видать плохо встретили, раз у кабака лошадь стала.

Петруха заказал себе целый штоф вина.

– Эко, – друзья не отводили глаз от мелькающих чарок.

– Никак случилось что, – подсел Гришка к односельчанину.

– И ты тут, свекольный нос, – Скоробитников с трудом оторвался от разглядывания пятен на грязном столе.

– Да где ж мне быть-то? Дома, сам знаешь, воли нет, все братья к рукам прибрали. Да и батя ругает почем зря.

– А ты бы пореже сюда наведывался.

– Угостишь? – Гришка даже протянул грязную ладонь к штофу.

– Не тронь, – увесистый кулак воткнулся в тощую грудь. Гришка не удержался.

– Почто калечишь? – Подскочил Мишка. Поднял приятеля и усадил за стол Петрухи, – наливай теперь для здоровья.

– Для здоровья? Вам, ребятушки, для здоровья косу бы поострее. Налить? Изволь, только расскажи мне байку, чтобы думки развеяла.

– Байку? – Гришка даже приосанился, – да что байку, я тебе быль расскажу. Знаешь ли ты, что в этом вот кабаке жила кикимора кабацкая.

– Ишь что придумал, – подошел целовальник, – но сам сел за стол в ожидании интересной истории.

– Да лет двадцать тому история была. Это только говорят, что кикимора, а так – из проклятых.

– Что-то я слышал о кабаке, да теперь-то спокойно все. Вот и не верил.

– Да потому и спокойно, что Васька Силов, что держит постоялый двор в Заречье, вывел.

– Слыхивал про Силова, благочестивый человек, – поддержал Скоробитников.

– Это сейчас такой, а был, ну вроде нас, ему уж и в долг не наливали. Сам мне эту историю и рассказывал. Лет двадцать тому кабак этот недоброй славой пользовался. А уж целовальников сменил – не счесть. Только торг начнут, так всегда недостачи. В откупной конторе только дивились. Целовальники менялись, а прибыли все не было. И каждый из них рассказывал, что ровно в полночь слышат, будто кто сливает вино. Несколько раз, при свете свечки, видели карбыша, который убегал от бочки и скрывался под полом. До того дошло, что откупная контора не могла найти целовальника даже даром, без залога. Тут и Васька подвернулся, пьяница, каких свет мало видывал. Он и согласился.

Да, допился Васька, бедовая головушка. На краденых вещах чуть не сгинул. Мотался из кабака в кабак с рукой протянутой. А дома-то жена да двое ребятишек. Как бы ни нужда, разве согласился бы на место это жуткое? К заброшенному кабаку на трезвую голову и днем подойти боязно. До села версты три, с одной стороны дорога, по которой ночью только лихие люди промышляют, с другой – овраг черной бездной. Под самые стены подобрался, того и гляди, утащит, затянет в тьму болотную. Но пуще людей лихих боялся Васька слухов, что ходили о питейном заведении. В первую же ночь заперся на все запоры, зажег свечку и потягивал чарку за чаркой. И с каждой чаркой все спокойнее становился, бесстрашнее. Ждет полночи. В полночь и правда, будто кто забрался в подсобку и вино цедит. Взял Силов топор, свечку, отворил дверь. Что такое? Кран будто отвернут, а печати целы. Сорвал он тогда печати, стал перемеривать – так и есть: трех ведер не хватает.

Разозлился да как крикнет:

– Черт что ли отлил? Покажись мне. Я вас не боюсь, сам до чертиков допивался сколько раз.

Вдруг видит – половица отодвигается, из-под нее прорастает дерево. Да лихо так, вот уже и верхушка в матицу упирается, ветки да сучки все помещение заняли. Схватил Васька топор и начал рубить. Чувствует, застыл топор в руке, вроде держит кто. И голос:

– Не руби. Я это.

– Кто ты?

– Я тебе скажу. Мы будем друзьями, удачу тебе принесу.

– Да отпусти топор-то, выпить хочу.

– Налей и мне.

– Да как я тебе поднесу, коли не вижу тебя.

– Не могу я тебе показаться, разве когда уходить буду.

Чувствует Силов, что топор отпустило. Пошел за стойку, хотел штоф взять, а голос ему говорит:

– Много не пей. Нам и половинки хватит. Да возьми вон тот, он хороший, не сватанный.

– А этот чем плох?

– Этот тебе подменили, когда мужика обслуживать ходил. Это с дистанции доставщик проверяет. Посмотри дно.

И правда – в дне дырка, воском залеплена. Можно сливать, печати не срывая.

– Верни его, скажи, что торговать намерен честно.

Целовальник налил два стакана, оглянуться не успел – один по воздуху поплыл, опрокинулся, да опять на стол вернулся.

– Ну, брат, спасибо за угощение. Теперь я тебе расскажу, кто я есть. Я – сын богатых родителей. Прокляли меня еще в утробе материнской. Сначала отец ни за что, ни про что, а потом и матушка поклялась мной в нечестивом деле. Она брата батюшкиного убили, чтобы богатством попользоваться. Так и скитаюсь по свету, не нахожу себе пристанища. Уж тридцать лет.

А с тобой давай уговор заключим. Каждый день в полдень и полночь ставь мне по стакану вина и пресную лепешку в чело за заслонку. Тем и сыт буду. А я уж тебе услужу. Только служить тебе буду год, а через год уйду. И ты сразу за мной, иначе проторгуешься.

Не бойся – ни проверочных, ни посыльных, ни дистанционных. Я о них предупрежу. Только и ты, брат, образов не заводи.

Наутро проснулся Васька – день торговый, а он полупьян. Вечером пересчитал прибыль – копеечка в копеечку. С тех пошла у него торговля. И все ему завидовали. Бросил Васька сам пить, знай, денежки копит. Так и год пролетел. Пришла полночь. Прощается с ним нечистый:

 

– Прощай, брат. Я ухожу. И ты завтра закрывай кабак, уходи отсюда.

– Хорошо. Покажись мне.

– Бери ведро воды, свечку и смотри в отражение.

Смотрит Силов – рядом с его лицом в отражении еще одно лицо появилось. Да такое пригожее: чернобровое, черноглазое, на щеках румянец.

– Какой ты красивый!

– Не родись красив, родись счастлив.

И в тот же миг раздался страшный вопль и крик в печной трубе.

Наутро не послушался Васька, решил поторговать последний денечек. Да тут же и был оштрафован дистанционный на двести пятьдесят рубликов. Тогда забрал он заработанные за год две тысячи и ушел. Купил себе на них постоялый дворик. Живет богобоязненно, благочестиво, в достатке семейство содержит.

****

Пока слушали рассказ Гришки, подливали ему. Да только он и пить не стал. Умолк. Посмотрел на всех каким-то другим, трезвым, взглядом, подхватил шапку и вон из кабака.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?