Подарок из страны специй

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Новость с телетайпа

В один из олимпийских дней взволнованный Дементий, следящий за событиями и постоянно сидящий у телетайпа, сообщил ужасное – умер артист Владимир Высоцкий. Катю это ошеломило. Высоцкого последнее время молва хоронила довольно часто, проблемы со здоровьем у него были, но ни разу еще эти страшные поспешные новости до сообщений ТАСС не доходили. А теперь не поверить было нельзя, там-то всю информацию по сто раз проверяли и перепроверяли. Катя часто слушала его, ценила, как, впрочем, и большинство людей в Советском Союзе, он был идолом и полубогом, без оглядки изливающим в песнях свою раненую душу. Не то чтобы Высоцкий считался большим другом семьи Крещенских, нет, но с ним нередко встречались, очень любили, ходили по его приглашению на спектакли, а в одно лето, когда в Юрмале снимался фильм «Сказ про то, как царь Петр арапа женил», где он и играл того самого арапа, общались довольно плотно.

Роберт с Высоцким в то лето впервые так много соприкасались, хотя знакомы были еще с институтских времен: Крещенский учился в Литинституте, а Высоцкий – в Школе-студии МХАТ, и на совместных вечерах они часто вместе что-то изображали. Вечером, после съемочного дня, когда с Высоцкого смывали негритянский грим, он часто приезжал в гости к большому другу Крещенских Олегу Руднову, председателю местного горисполкома. Тот устраивал шикарные застолья, звал всех, был добрым и компанейским человеком и обитал в маленьком коттеджике на одной из центральных юрмальских улиц.

Высоцкий приходил к Руднову всегда с гитарой и Мариной Влади: обе были ему одинаково дороги. Сначала он устраивал за столом Марину, галантно отодвигая стул и усаживая ее около себя, а с другой стороны пристраивал гитару, бережно ища ей опору, чтобы та ненароком не соскользнула. Катя тогда с восторгом и восхищением наблюдала за этой грациозной женщиной удивительной красоты, за их отношениями и за тем, какими глазами он смотрел на нее… И с высоты своих шестнадцати лет совершенно не понимала, что она в нем, таком некрасивом и неказистом, нашла…

Орали, смеялись, читали стихи, ели юрмальские деликатесы, пили русскую водку. Кроме него. Высоцкий тогда не пил. Хозяева, зная о его пристрастиях, водочку отодвинули на другой край стола, а ему все подкладывали и подкладывали в тарелку простую русскую еду, которую он так любил, главное, чтоб попроще: селедку с картошкой, икру, малосольные огурчики, а потом в ход пошел именной бефстроганов с гречневой кашей – любимое его блюдо.

Он был очень общительный и легко находил с людьми общий язык. Мог говорить обо всем, просто и ясно. Заговорил тогда о Солженицыне, которого только что выгнали из Союза, не побоялся номенклатурного хозяина дома. Но все эти умные разговоры были так, прелюдией к самому важному – чувствовалось, что гости и хозяева ждут того момента, когда поглощение пищи будет наконец закончено и В.С. возьмет в руки гитару. Да и Катя тоже ждала, песни его она знала наизусть, изучив их по старой затертой кассете, которую артист когда-то подарил Крещенским. Было очевидно, что и сам Высоцкий хочет спеть, то есть пообщаться с людьми в другой манере, более близкой и очень для него органичной. Он чуть тогда подождал, пока все закончат жевать, хотя, видимо, его это совсем не раздражало, и начал свой мини-концерт, хитро поглядывая на Марину. Сначала классику: «Коней», «Влюбленных», «Переселение душ», «Альпинистку». Катя шевелила губами, повторяя каждое слово за автором, и в который раз удивлялась, как точно ложатся слова. Видно было, что он сам жил такими выступлениями, которые стали смыслом его жизни, внимательно следил за теми, кто его слушал, а они, в свою очередь, за ним, и это обоюдоострое внимание рождало невероятную атмосферу. Катя смотрела на его мелькающие руки, вздувшиеся жилы на шее, прищуренные глаза и слушала. Его, казалось, разрывало изнутри: песни были такими яркими, а исполнение таким мощным, что было странно на первый взгляд, как такой вроде внешне невзрачный, хладнокровный и скромный человек может извлекать из себя такую сокрушительную энергию. Его по-настоящему штормило, когда он пел. Казалось, что дом взорвется от его напора, что этот внутренний его полтергейст вырвется наружу и примется крушить все на своем пути, засасывая человеческие эмоции в свою воронку. Он брызгал слюной, рвал струны и хрипел, хрипел, хрипел. Сначала все сидели как в филармонии, чинно, а потом, видимо, перестали сдерживаться и стали нагло подпевать в голос и топать в такт. И вот Марина тронула его за плечо и, улыбнувшись, мягко сказала: «Володья, покажи новую, разбойничью». Володья очнулся, перешел из параллельного мира в наш и произнес:

– Да, специально для «Арапа» написал.

И затянул:

 
– Ах, лихая сторона,
Сколь в тебе ни рыскаю,
Лобным местом ты красна
Да веревкой склизкою…
А повешенным сам дьявол-сатана
Голы пятки лижет.
Смех, досада, мать честна!
Ни пожить, ни выжить!
Ты не вой, не плачь, а смейся —
Слез-то нынче не простят.
Сколь веревочка ни вейся,
Все равно укоротят!
 

Потом, конечно, песня эта, как и другая, специально написанная для фильма, не вошла в него – «ни пожить, ни выжить», цензура…

Перед чаем Крещенский с хозяином дома и Высоцким вышли тогда на неосвещенное крыльцо покурить, и какой-то мужик с бутылкой пива, примостившийся там же на ступеньках, спросил: «Кто ж у вас так под Высоцкого косит? Не отличишь прям, слушаю, поражаюсь – один в один! Спасибо!»

«Пожалуйста!» – ответил Высоцкий. Мужик в темноте даже не понял, в чем дело.

А когда, покурив, вернулись, никто уже не мог усидеть за столом и все пустились в какие-то глупые разухабистые танцы с топаньем, свистом и криками. Марина прошлась павой, эдакой лебедушкой, наступая на Высоцкого и его гитару. Он, притоптывая, пятился, улыбался во весь рот и орал припев еще и еще. От них шел какой-то свет, когда они смотрели друг на друга, свет, который ощущался совершенно явно, это было взаимное восхищение, что ли, безраздельная нежность. Потом, уже после Юрмалы, с Крещенскими общались и в Москве, ходили на «Гамлета», где он рвал горло монологом, и на «Вишневый сад».

И вот теперь это известие. Катя не знала, как сообщить об этом родителям, связь всегда была односторонняя – звонили только они из переговорного пункта или через спецсвязь Гостелерадио, а номера телефона администрации Дома творчества у Кати не было. Вечером, уже дома Катя переворошила все газеты, чтобы еще раз подтвердить точность этой информации, и нашла только одну-единственную скупую заметку в газете «Вечерняя Москва»: «Министерство культуры СССР, Госкино СССР, Министерство культуры РСФСР, ЦК профсоюзов работников культуры, Всероссийское театральное общество, Главное управление культуры исполкома Моссовета, Московский театр драмы и комедии на Таганке с глубоким прискорбием извещают о скоропостижной кончине артиста театра Владимира Семеновича Высоцкого и выражают соболезнование родным и близким покойного».

И все, и больше ничего.

Весть о смерти Высоцкого разлетелась тогда быстро, сарафанное радио сработало мгновенно, и на следующий день у Театра на Таганке собралась гигантская черная толпа, люди расходиться не собирались до самых похорон. В совершенно пустой Москве эта огромная живая масса людей на внушительной по размерам площади смотрелась жутко.

Крещенские страдали издалека, приехать на похороны так и не смогли – билеты купить было невозможно. В общем, та олимпийская Юрмала прошла скорей под горестным знаком Высоцкого, который перешиб по переживаниям спортивные страсти.

И все, и сама Олимпиада вскоре ушла вместе с огромным белым флагом с пятью кольцами, который аккуратно сложили и вручили ее хранителю. Улетел и Олимпийский Мишка. На следующее утро маленькая Лиска, хотя уже и не маленькая, десятилетняя, вышла во двор с биноклем и стала смотреть в небо в ожидании, что Мишка приземлится именно на их участке. Голову держать постоянно задранной было сложно, уставала шея, поэтому Лиска иногда ложилась на землю и просто смотрела в стратосферу. Когда ее звали есть, она быстро вбегала в дом и выносила тарелку на улицу, чтобы не пропустить, как Мишка будет плавно, помахивая рукой, опускаться к ним на полянку, уворачиваясь от засохших сосновых веток и мечущихся переделкинских птиц. Но так его и не дождалась. Это было ее вторым разочарованием в Олимпиаде. А первым – что сестру не показали по телевизору. Зато хоть папа написал песню, которая ей понравилась и которую она бубнила себе под нос:

 
– Реет в вышине и зовет олимпийский огонь
              золотой.
Будет Земля счастливой и молодой.
Нужно сделать все,
Чтоб вовек олимпийский огонь не погас.
Солнце стартует в небе, как в первый раз.
Еще до старта далеко, далеко, далеко,
Но проснулась Москва.
Посредине праздника, посреди Земли.
Ах, как шагают широко, широко, широко
По восторженным улицам
Королевы плаванья, бокса короли.
Сегодня никуда от спорта не уйдешь,
              от спорта нет спасения!
А стадион гремит, как будто подошла
              волна землетрясения!
Гул стадионов сто раз повторит дальняя даль,
Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль.
Реет в вышине и зовет олимпийский огонь золотой.
Будет Земля счастливой и молодой.
Нужно сделать все,
Чтоб вовек олимпийский огонь не погас.
Солнце стартует в небе, как в первый раз.
Этот яркий день мы надолго,
              надолго запомним с тобой,
Будет Земля счастливой и молодой.
Москва просторна, а над нею, над нею, над ней
В небе флаги плывут,
Словно разноцветная стая облаков.
Сегодня лучше и добрее, добрее, добрей
              станет все человечество.
В спорте есть соперники, в спорте нет врагов.
Сегодня никуда от спорта не уйдешь,
              от спорта не избавиться.
Сегодня на Земле прибавится тепла
              и радости прибавится!
Гул стадионов сто раз повторит дальняя даль,
Солнце в небесах горделиво горит, будто медаль.
Будто медаль!
Реет в вышине и зовет
        олимпийский огонь золотой.
Будет Земля счастливой и молодой!
 

Ощущение после Олимпиады еще долго оставалось высоким, праздничным, азартным и торжественным, и Катю, да и не только ее, не покидало чувство гордости за наших спортсменов, за то, что наполучали медалей больше всех, что показали всему миру, что значит советский спорт! Почти все люди на улице улыбались, просто так, неосознанно, от созданного Олимпиадой и хорошо закрепленного настроения. Всеобщее состояние радости оказалось довольно стойким, казалось, что в воздухе распылили какие-то эндорфины гордости, которые постоянно будоражили мозг. И отец, конечно, внес свою лепту в это ощущение – стихами, статьями, песнями и олимпийскими гимнами, которые лились отовсюду, а еще тем, что просиживал сутками у телевизора, смотря все – ну почти все – соревнования, которые вещал телевизор, и время от времени кричал могучим голосом: «Ну, давай! Давай! Да-а-а-а-а-а-а-а-а! Ура-а-а-а-а-а! Наши-и-и-и! Наши-и-и-и!»

 

Впервые в женском коллективе

После окончания института Катя сразу пошла работать, ее распределили в Комитет Гостелерадио СССР. Ну как распределили, не обошлось, конечно, без связей, попасть туда с улицы было практически невозможно. Роберт дружил с первым замом главного, да и Сам его ценил, любил стихи и даже предложил вести телевизионную передачу «Документальный экран». Ну и, как учеба в институте закончилась, Катю взяли на работу в Гостелерадио, устроив в редакцию программ русского языка для иностранцев, что считалось вполне престижным. И тут в Кате проснулась настоящая женщина – прежде чем начать ходить на работу, надо было решить вопрос, в чем именно. Выходных платьев у нее было совсем немного, а модных так вообще два – одно цвета давленой сливы с молоком, мягкое, струящееся, трикотажное, по крою вполне обычное, на пуговичках спереди, а другое – серо-голубое, шерстяное, с молнией сзади. Оба носились и в хвост и в гриву, но только в гости или на концерты, на работу в таком каждый день, в общем-то заметно праздничном, не походишь. А из будних вещей, привезенных когда-то папой из заграничных поездок, и из тех, в которых Катя щеголяла в институте, можно было выбрать что-то с трудом: модненькие мини-юбки, получившие в простонародье название «широкий пояс», замшевые безрукавочки и кожанки, кокетливые батники с планкой и длинными «ушами» и брюки-клеш на заклепках явно для работы в таком серьезном заведении не подходили. У спекулянтов все стоило безумных денег, Катя с Дементием позволить себе такое не могли, пришлось бегать по магазинам.

Куда бежать покупать тряпки, Катя уже была в курсе, друзья навели. Оказывается, ничего лучше Военторга в смысле модных и не совсем обычных вещей для молодежи найти в Москве было нельзя. Ну, кроме чековых магазинов «Березка». Во всякие «Ядраны», «Лейпциги» и «Власты» было, во-первых, невозможно попасть без записи и без опасной для жизни толкучки, а во-вторых, отстояв много часов на улице, не было гарантии, что ухватишь свой размер или вообще хоть что-нибудь. Да и далеко все эти магазины находились от центра, не наездишься. А тут вон, совсем под боком, десять минут пешком – и Военторг. Этажей много, настоящее раздолье. Молодежь старалась по возможности закупаться именно там, хотя и не обходилось без своих нюансов, ведь товары и всякое военное обмундирование без специальных военных документов не продавали, но Катя быстро научилась, как можно добиться результата, – делала кокетливо-жалостливые глазки и шла к ошивающимся там солдатикам или матросикам, прося помочь. А они что – они завсегда и с удовольствием, и с настроением! Так после нескольких походов и прибарахлилась одной шикарной, с откидным воротником матроской, шерстяной (хоть и чуть колючей) тельняшкой, модным кожаным поясом со здоровенной золотой пряжкой, а в последний момент ухватила даже брезентовый планшет через плечо и матросские брюки-клеш, пусть и мужские, но кто там что особо различит. В один из следующих разов купила пилотку, которая и цветом, и стилем подошла к ее старому легкому пальтецу – шинельке мышиного цвета с двумя рядами крупных золотых пуговиц, – которое папа в свое время привез из-за границы. Да еще, что совсем было неожиданно, ухватила с рук у какой-то тетки в военторговском туалете беленькую польскую водолазку-лапшу. Такими вещами только по туалетам и торговали. Основа гардероба уже и так была, а с этими новыми тряпочками можно было ходить на работу с высоко поднятой головой – не стыдно, есть о чем поговорить и на что посмотреть! Но главное – все сама, на свои кровные, что вызывало у нее невиданное доселе удовольствие, а временами и удивление. Как так, она лично принимает важные решения, самостоятельно определяет, куда пойти, чем заняться и что себе купить! Ни папа с мамой, ни Лидка и даже ни Дементий, а только она сама… Ощущение это было совершенно новое, еще в полной мере неосознанное, неизведанное и абсолютно пленительное. Вот она, взрослая жизнь, вот она, полная независимость, непредсказуемость и свободный полет! Об этом можно было только мечтать, а тут – р-р-раз! – и хоть лопатой эту свободу греби!

Отдел, куда ее определили, находился не в основном величественном здании Гостелерадио, а рядом через дорогу, в переулочке, в маленьком трухлявом домике, половину которого занимали конторы, а половину – недовольные конторами жильцы, которых уже давно обещали расселить по Москве, но что-то медлили. Мужики в шлепках, полосатых пижамных штанах и майках-алкоголичках курили на лестничных пролетах, бурчали вслед припозднившимся интеллигентным труженикам что-то витиевато-матерное, а их супружницы на скамейке у единственного подъезда начинали дотошное обсуждение каждого вышедшего, провожая уходящих с работы дружным шипением. Но жилые квартиры постепенно выкупались, там делался ремонт, и фонд Гостелерадио пополнялся новыми одинаково белыми комнатенками.

Отделу русского языка точно ничего не светило – он занимал две небольшие смежные комнаты, которые ютили семь расшатанных редакторских столов, два чахлых фикуса, одну ни разу не зацветшую от мрака чайную розу и внушительную полку с собранием сочинений программ русского языка. Катя сначала расстроилась, что сидит не в основном здании, а потом прочувствовала прелесть изгойного существования. Во-первых, в течение рабочего дня можно было не раз прогуляться и подышать свежим воздухом, якобы отпрашиваясь в основное здание то в библиотеку, то в студию, а то и на обед. А во-вторых, что немаловажно, по дороге всегда приятно было заскочить в фабричный гастроном на улице со странным названием Землячка. На Землячке часто давали венгерских кур, которые в Москве считались большой редкостью. Не то что наши, исконно родные и анорексичные, прикрытые плотной коричневатой бумагой, не те синюшные, чьи длинные и местами очень волосатые ноги бесстыдно вываливались из авоськи, норовя при любой возможности зацепиться за что-нибудь никогда не деланным педикюром, и не те, на чьем маленьком трупике через всю дохлую курью грудь синими чернилами был написан непонятный иероглиф. Куда такую ни положи – обязательно что-нибудь свешивалось: голова ли на тонкой немощной морщинистой шейке, ноги ли… Нет, у венгерских не свешивалось ничего! Они были беленькими, кругленькими, упитанными, со спрятанными ручками-ножками и, главное, уже запакованными в целлофан! Они были как мячики и назывались ласково – бройлеры. Самое удивительное, что все они весили одинаково – где такое вообще было видано? – ровно по килограмму. И стоили всегда тоже одинаково – три рубля сорок копеек. Венгерские куры постоянно вызывали ажиотаж и повышенное роение покупателей. А провести рабочий день в очереди за одной такой венгеркой было намного приятнее и полезнее, чем придумывать сценку с идиотскими диалогами, которые чем тупее, тем правильнее:

– Марта, я хочу купить русские сувениры. Что тебе нравится?

– Мне нравятся матрешки. А тебе?

– Мне нравятся самовары. Они очень оригинальные.

– Я куплю матрешки маме и подруге.

– А я куплю самовар брату.

– Дайте, пожалуйста, две матрешки и самовар.

– Пожалуйста.

Пожалуйста-то пожалуйста, но Кате казалось, что она хиреет и тупеет день ото дня вместе с этими матрешками, боясь перейти на такой примитивный язык и в жизни. Но начальницу тексты неустанно радовали – примитивность была ее коньком!

– Меня зовут Герберт. Я учу русский язык, я хочу хорошо говорить по-русски, потому что я хочу работать в России. Сегодня я учу творительный падеж. Так… Что я ел сегодня? На завтрак я ел хлеб с маслом и пил кофе с сахаром. Правильно? Смотрим таблицу. Да, правильно. На обед я ел суп, картофель с мясом, пил чай с лимоном. Правильно? Смотрим таблицу. Да, правильно. На ужин я ел бутерброды с колбасой и с сыром и пил чай с тортом. Правильно? Да, правильно.

– Учим дальше… У меня есть собака. Ее зовут Рэкс. Рэкс – это он, но собака – это она. Вечером я гулял с собакой или с собаком? Смотрим таблицу. Нужно: с собакой или с Рэксом. Понятно.

– У меня есть друг. Его зовут Степан. Можно – Стёпа. Значит, я ходил в кафе со Стёпом? Правильно? Нет, неправильно. Нужно – со Стёпой, как с Ириной, Галиной…

– Интересно! Очень трудный русский язык. Буду учить дальше.

И из этих бестолковых сценок потом собирались уроки и записывались в студии профессиональными актерами, чтобы красиво и доходчиво донести смысл до иностранных ушей. Такими диалогами Катя и жила, не получая никакого удовольствия от того, что она делает, и не чувствуя при этом ничего – ни призвания, ни радости, один сплошной долг отработать зарплату. Обучала она иностранцев русскому языку с большой, надо сказать, неохотой. Скучнейшее это было занятие, выматывающее, какое-то безысходное и отнимающее тем не менее все силы!

Понятно, что не о такой работе после института Катя мечтала. Мечты уводили ее в живую активную работу с людьми, с многочисленными делегациями, с поездками, пусть даже по родной, но такой необъятной стране, а то и с командировками в какую-нибудь очень дружественную и очень социалистическую. Но пока поездки ограничивались лишь правым берегом Москвы-реки. Да и все было сначала достаточно необычно и вполне мило – неизведанный для нее Замоскворецкий район, старые низкие купеческие домики, ладненькие церквушки, радующие красотой и душевностью, гремящие трамваи и палисаднички с полевыми цветами. Высоченные разноцветные мальвы, знакомые еще с детства космеи, низкие душные бархатцы, календулы и настурции зазывали своим ароматом в тихие дворики, а нередко отвоевывали себе место и на улице. Москва здесь была уютной и очень располагающей к прогулкам. Спокойная малоэтажная Пятницкая сильно отличалась от загруженной и рычащей улицы Горького, казалась более пригодной для размеренной и безмятежной жизни. Почти каждый домик манил таинственной арочкой, уводящей в недра дворов, туда, где время совсем застопорилось или почти остановилось. Катя любила такие закоулки, находя там особую прелесть и полное несоответствие суетной Москве. Этот милый, скрытый от глаз дворовый деревенский устой с развешенным бельем, греющимися на солнце кошками, вымахавшими до крыш золотыми шарами, выставленными на воздух колясками с сопящими младенцами – все это расслабляло и успокаивало, но Катя никогда здесь не задерживалась, боясь нарушить чей-то покой. Заглядывала украдкой, пытаясь сохранить в памяти детали, но не оставалась надолго, шла дальше. Уголков таких на Пятницкой было много, и спешащие по самой улице пешеходы о них и не догадывались. Зато мощное официозное здание Комитета Гостелерадио выделялось среди всех своей внушительностью и величавой торжественностью. Пройти внутрь можно было через суровую ведомственную охрану и только по пропуску. И тут ты попадал как бы в другую реальность, где все вроде похоже на обычную жизнь, но тем не менее несколько иначе: на десяти этажах загадочного здания кафешки почти на каждом этаже и восхитительный запах молотого – настоящего молотого, а не растворимого! – кофе, столовые с невиданными, почти ресторанными блюдами, длинные прямые коридоры с сотней кабинетов и убегающим вдаль потертым ковром, широкая светлая лестница, строгие и хорошо одетые в заграничное ведущие радио- и телепрограмм, важные редакторы, снующие вверх-вниз, – все эти намеки на важное вселяли надежду, что Катины мечты когда-то, да и сбудутся.

Но сама работа… Начать с того, что Катя первый раз в жизни попала в женский коллектив с одним редко приходящим и часто матерящимся мужчиной и сразу ощутила всю прелесть мелочной зависти, скрытой ненависти и гнусного лицемерия. И начальница была тоже вроде женского пола, сильной духом и телом, с короткой стрижкой и пронзительно-строгим взглядом – ну прям как надсмотрщица в тюрьме. Наверное, так казалось еще и потому, что, когда в комнате кто-нибудь громко смеялся, а случалось и такое, она поднимала голову, хлопала тяжелой ладонью по столу и шипела: «Так! Ш-ш-ш-шум в комнате!» Шум она не любила. Говорила всегда на пониженных тонах. Видимо, считала, что тише скажешь – глубже достанешь. И была права. К ней постоянно приходилось прислушиваться. А еще от нее чем-то веяло, холодком, что ли, словно ее всегда овевали легкие зефиры. Но русский при этом знала отлично. И даже материлась, считая, что из ее уст это позволительно, что она тем самым сохраняет фольклор. Когда Катя приходила из главного корпуса, начальница бесшумно подкрадывалась к ней – Кате казалось, что она именно подкрадывается, а не просто подходит, – и, возвышаясь над ней, зловеще так, почти шепотом спрашивала, почему Катерина так долго ест, то есть не сразу возвращается с обеда. И так же бесшумно удалялась сельскохозяйственной походкой на свой законный трон. Это был ее главный вопрос: «Почему вы так долго едите?» Других вопросов почти не бывало. А Катя просто быстрее всех выполняла ее задание и сбегала из этого злобного тюремного террариума поближе к еде, к людям, к свободе. К кофе, наконец! Потом возвращалась, и над ней снова начинали неотвратимо нависать.

 

Бессмысленные собрания начальница начинала всегда словами «Хочу сказать вам только одно», но говорила потом ни о чем полтора часа. Сколько же было слов, сказанных напрасно… Она говорила тихо, почти засыпая под звук своего глухого, еле слышного голоса, но иногда, вздрогнув, вдруг громко выдавала что-то совершенно невероятное: «Вот все в вас, товарищи, вроде вполне органично, но знайте, кто не ест мяса, тот дает молоко, понятно?..» И что она хотела этим сказать, в отделе не понимал никто. В такие моменты Кате хотелось демонстративно все бросить и уехать туда, где ее никто не знает. Она начинала себя уже жалеть, но старалась пока не думать, что жизнь ее не удалась.

Тихая тюремщица ненавидела Катю больше всех, хоть виду и не показывала – девочка-то блатная, из непростой семьи, – но ненавидела всей душой. За все – что молода, что, ишь ты, только из МГИМО, а уже замужем и муж – красивый парень – работает тут же, на радиостанции «Маяк», да еще папа какой знаменитый, а главная причина ненависти, что у этой девчонки все только начинается, а ее лучезарная весна осталась далеко позади и жизнь уже давно катится под горку. Да и остальные семь теток в любви друг другу признавались с трудом, и то только в день получки. Все время шла какая-то скрытая возня, мерзкие разборки и детские обидки. Но коллектив-то ладно, с этим справиться было можно, эта мышиная суета доставляла даже некое удовольствие – любопытно же, а вот сама работа удивляла какой-то уникально унылой тупостью, и спасала разве что прикладная работа с актерами в студии звукозаписи. Иногда слишком уж прикладная:

– А можно вот после того, как вы поздоровались: «Здравствуйте, Анна Семеновна, как ваши дела?» – и сказали, что были вчера в музее, смотрели картины, не делать такое ударение и не удлинять паузу после названия улицы, в общем, не выделять это так активно, а просто сказать: «В музее на улице Ленина», а то очень по-дикторски получается. У нас же другая здесь задача…

– Дитя мое, – отвечал пожилой актерский мэтр, проживший всю свою жизнь под знаменем вождя, – этим именем гордится вся страна, да что страна – целая планета! О нем надо с придыханием, с трепетом, а вы себе такое позволяете! Да я о его роли всю жизнь мечтал!

– Я нисколько не сомневаюсь. – Катя поняла, что разговор пошел не по тому руслу и может вылиться в нечто большее, что для ее дальнейшей работы было бы нежелательно. – Просто, если заострять внимание иностранцев всего на одном слове, пусть даже имени Ленина, они могут не понять весь смысл предложения. Они же не знают русский, а только учатся.

– Милая моя, так пусть иностранцы учатся правильно с самого начала! Имя Ленина в учебе еще никому и никогда не мешало! – Мэтр расходился все больше и больше, и Катя решила, как его можно успокоить.

– Полностью с вами согласна и даже знаю, с чего начать свой завтрашний рабочий день, – напишу специальный урок, посвященный Владимиру Ильичу Ленину, длинный, с подробностями, так, чтобы иностранные студенты сразу всё хорошо поняли и прочувствовали. Но пока что нам надо закончить с этой темой, как вы считаете? – Катя ему так наивно и открыто улыбнулась, что тот не смог не улыбнуться ей в ответ.

– Я рад, что вы меня понимаете, Екатерина. Конечно, давайте перейдем к работе. Я готов. – Актером, видимо, он был действительно хорошим, поскольку моментально вживался в роль, которую ему поручали, и даже здесь, в маленькой радийной студии, сразу перешел на язык примитивных текстов, обучающих русскому языку.

Да, такие встречи сильно оживляли суровые рабочие будни, но было их на удивление мало – раза два в месяц, не больше. Остальное – серость, уныние, тоска и старый пыльный фикус в углу комнаты.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?