Za darmo

Шустрик

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Он был такой величественный и прекрасный, и так красочно переливался на солнце, что у Саньки захватило дух. Дядя Павлик и Миша, наперебой рассказывая ребятам о городе, поворачиваясь то вправо, то влево, заметили ее сосредоточенный взгляд и солидарно замолчали. Миша прижал палец к губам, когда Максимка открыл было рот, чтобы что-то спросить, и оставшееся время они ехали, не произнося ни звука. Слишком много для Саньки значил этот нарядный и по-летнему веселый Невский, чтобы мешать ей побыть с ним наедине.

Она попросила таксиста остановиться на Малой Морской, и, выйдя из машины, они с дядей Павликом, взявшись за руки, долго смотрели на школу. Ничего не изменилось в ней: только сильнее потускнели над аркой цифры «1939», и новая, воссозданная в прошлом году, теперь уже обведенная синим цветом надпись «При артобстреле» с возложенными гвоздиками рядом была хорошо видна издалека. К табличке подходили туристы, в молчании читали так больно врезавшиеся в Санькину память слова, и подолгу стояли рядом. Дядя Павлик тоже предложил подойти, но Санька не позволила даже перейти дорогу – от внезапно зазвеневшей в ушах сирены разболелась голова, в глазах что-то защипало, и Санька попросила поскорее уехать домой.

Львов она разглядывала после, душным вечером, когда вдоволь наигравшиеся мальчишки, изрядно уставший после продолжительной поездки Миша, дядя Павлик и Алевтина – та самая «товарищ по цеху», сдались под ее напором и отправились на прогулку.

Небо было затянуто смоляными тучами, и Максимка, всегда боявшийся гроз, тревожно оглядывался по сторонам и прислушивался, не гремит ли гром. Они неспешно шли, болтая о том, о сем, смеялись над анекдотами дяди Павлика, рассказывали о работе, озорстве мальчишек, частых перебоях электричества в Приморье. И когда впереди послышались первые раскаты грома, показался, наконец, львиный мостик на канале Грибоедова.

Где-то Санька слышала, что любовь к Родине дана человеку с рождения, но прививается постепенно с взрослением. В детстве она не раз гуляла с отцом по набережным, с замиранием сердца глядя, как хрипя, вздымаются могучие невские волны, и слушая рассказы о царях, построенных дворцах и парках, революциях и Гражданской войне. Отец многое знал из истории, обязательно делился мыслями с Санькой, и с его рассказами город в ее воображении разрастался, преобразовывался, обретал колорит и выразительность. Саньке начинало казаться, что Ленинград – такой же живой, как она: умеет смеяться и радоваться, страдать и злиться, любить и ненавидеть. И в первую очередь оживленность эту увидела она во взглядах львиных голов – сосредоточенных, умных, внимающих каждому ее слову.

И если львы были историей, сердцем Ленинграда, а, соответственно, и Санькиным сердцем, и любовь к ним носила скорее врожденный характер, нежели приобретенный, то школа, без которой она также не представляла себе жизнь, была Санькиной находкой, ее гордостью и личным достижением. И потому, приехав в Ленинград, и убедившись в том, что никто не нанес «драгоценностям» зла, Санька успокоилась.

Гром гремел во всю мощь, и дождь поливал со всей силой, когда они, укрывая головы капюшонами и кофтами, побежали вдоль Малой Подьяческой улицы. Миша прокричал, что грозу надо бы переждать под крышей, дабы не простудиться, и компания из шести человек влетела в арку одного из домов. Переведя дух, Санька распустила «пучок» в попытке пригладить мокрые волосы и тут заметила, как ее младший сын дрожит, испуганно прячась за спины хохочущих взрослых.

– Что с тобой, Максимка? – озабоченно спросила она.

Сын ничего не ответил, но исподлобья взглянул на небо и затрясся еще сильнее, когда вспышка молнии с треском рассекла черное небо. Не заставив себя ждать, прогрохотал гром. Максим скривился и уже собрался заплакать, но, вспомнив, что вчера обещал брату больше не реветь взамен на целое эскимо, лишь надулся, стиснув зубы.

Взрослые вместе с Женечкой бурно смеялись, радуясь, что больше не мокнут под дождем, и Санька, заметив, что никто на них не смотрит, тихонько отвела младшего сына в сторону.

Она присела на корточки и, взяв сына за руки, продолжительно посмотрела на него. Мальчик напряженно ждал, зная, что мама наверняка скажет сейчас что-то важное – этот взгляд он усвоил с пеленок.

Санька слегка улыбнулась, ласково поправила воротничок матроски на худенькой шее сына и тихо, чтобы слышал только Максим, произнесла:

– Знаешь, гроза – это совсем не страшно.

– Страшно, – уперто буркнул Максимка и поковырял носком землю.

– Когда я была чуть постарше тебя, я каждый день видела грозу, – задумчиво сказала Санька, и ее глаза потемнели. – Только та гроза была в миллионы раз хуже, потому что она убивала людей.

– Эта гроза тоже может всех убить, – мотнул головой Максим, глядя, как мечутся в небе молнии. – Женя сказал, она бьется током.

– Да, если ты стоишь под деревом, в открытом поле или ловишь ее на крыше дома. Гроза не тронет тебя, когда ты находишься в укрытии и не ищешь с ней встречи. Гром и молнии нужны нашему миру, они приносят чистый и свежий воздух, разряжают день после жары. После грозы очень хорошо себя чувствуешь. Вот смотри, небо понемногу светлеет, и дождь убывает – скоро все закончится.

– А та гроза? – осторожно спросил Максимка. – Та гроза убивала даже тех, кто был в укрытии?

Санька вздохнула.

– Помнишь львов, которых мы с тобой сегодня видели?

Максимка кивнул.

– Они тебе понравились?

– Да, – кивнул он снова. – Они очень сильные, и у них добрые глаза.

– Та гроза стремилась сломать даже львов, хотя они никому не причинили вреда. Она рушила все на своем пути, и не было ни одного укрытия, способного уберечь от нее. Грохот грома был таким мощным, что оглушал людей, а ее молнии не щадили даже младенцев. Нет, – немного помолчав, добавила Санька. – Этой грозы, что ты видел сегодня, совсем не стоит бояться.

И погладив притихшего и задумавшегося Максима по голове, она поднялась с корточек.

– Мам, – дернул ее за рукав Максимка, когда они направились домой, и, обернулся, удостоверившись, что его никто не слышит. – А та гроза больше не придет? – шепотом спросил он.

Санька серьезно посмотрела на него.

– Для этого нужно, чтобы каждый человек на Земле помнил о страданиях, которые она принесла. Только в этом случае ее больше никто не увидит.

– Всего-то? – поднял брови Максимка.

– Да, – твердо ответила Санька. – Но не всем это задача посильна.

– Я буду помнить, – сдвинул брови мальчик, и его взгляд стал таким же серьезным, как у мамы.

В Ленинграде пришлось задержаться – дядя Павлик, вешая в ванной новую шторку, упал с табурета и сломал и без того раненую в войну ногу. Когда хлопоты с больницами и уговоры дяди Павлика полежать там хотя бы две недели улеглись, Миша с Санькой, поругавшись несколько раз на тему того, что никто из них не придумал повесить шторку самостоятельно, а дело, как всегда, досталось несчастному дедушке, строго-настрого приказав Алевтине не отходить от возлюбленного ни на шаг, отчалили, наконец, в Саратов.

Шли годы – пролетали курчавые, разноцветные, дождливые осени; проходили неповоротливые, снежные зимы; расцветали весны с бегущими ручейками, поющими в рощах соловьями и душистыми садами; следом, распевая на все лады, приходило жаркое поволжское лето, чтобы спустя время, отведенное на солнечные пляжи, багрово-алые закаты и ранние рассветы, вновь пригласить золотистый, пахнущий сбором урожая, сентябрь. Годы шли, и вырастали дети, взрослели молодые, уходили в вечность старики. И никто, никто не мог остановить эту безобразницу Время, чтобы хоть чуточку дольше остаться в настоящем…

Саратов был не последним их пристанищем на Волге – следом Мишу перевели в Казань, а спустя пять лет отправили из Поволжья восвояси – в Смоленск.

Смоленск Саньке нравился. Старинный, могучий, он так и пыхтел историей, и, если бы не работа и семья, она была готова гулять по нему целыми днями. Он давно стал промышленным – фабрики, заводы, институты. Но здесь тоже видели войну, и оттого он был пропитан чем-то сострадательно-близким, не понаслышке знакомым, и Санька, гуляя и уходя с шумных улиц в тихие дворики, молчаливо смотрела на каменные дома, проносясь сквозь годы, словно пытаясь увидеть тот самый июль сорок первого, когда немцы оккупировали этот маленький город.

Санька по-прежнему работала в школе, взяв на себя непомерную нагрузку. В Казани ее литературный кружок прославился на весь город, и спустя время Александру Семеновну Кавалерову-Алексееву с учениками-победителями конкурса чтецов пригласили в Москву, на встречу с литераторами всего Советского Союза.

Дети прыгали от счастья, а Александра Семеновна отнеслась спокойно. Она прекрасно знала эти встречи, с красивыми словами и шоколадными конфетами в голодные годы, и потому отнеслась к поездке без особого восторга. Но Москва сблизила ее с ребятами, и, подружившись с ними, она с горечью отметила про себя, что это очередной 7 «А», с которым ей тоже когда-то придется (ах, ну что за штука, Время!) расстаться.

Тот самый 7 «а», оставшийся в Хабаровске, давно вырос – молодые юноши и девушки, оканчивающие институты, слали ей письма. Она старалась не терять связь со своими воспитанниками и всегда сообщала о переездах, но сама же смеялась, что «эти ее из-под земли достанут».

Писали об учебе, свадьбах, родившихся детях и стареющих родителях, погоде, проблемах с деньгами, плохо ходившем транспорте, путешествии на Байкал или отдыхе в санатории. Писали о борьбе за права чернокожих в Штатах, музыкальном фестивале в Сан-Ремо, о новых советских комедиях, песнях под гитару, культе Марины Влади и достижениях в космосе. Писали обо всем, о чем только могла писать молодежь конца шестидесятых, и Александра Семеновна, читая строки со знакомыми почерками, понимала, что не зря еще школьниками они казались ей «иными». В них чувствовалась жажда свободы и независимости, им хотелось безумств и ярких красок, и все, к чему стремилось ее поколение, – уют, спокойствие и тихая, без треволнений, жизнь – казалось им чуждо. Александра Семеновна никого не осуждала. С улыбкой поглаживала ладонью плотные конверты и иногда подолгу задумывалась над тем, как бы она себя вела, не пусти судьба в ее детство войну.

 

Миша также служил, седел и понемногу старел, не молодела и Александра Семеновна, и им все сложнее было находить общий язык. Они часто ругались и раньше, но теперь скандалы приобрели затяжной характер, и супруги могли поссориться на неделю вперед. Потом, правда, мирились, но уже не так пылко и нежно, как в юности, и это не могло не быть замеченным детьми. Женя оканчивал школу, готовился к поступлению в инженерно-строительный институт, и вечерами, закрывшись в комнате, мрачно сидел над книгами, стараясь не слушать, как переходят на громкий крик родители. Максим занимался плаванием и домой приходил уже в сумерках, но и ему доставался «кусочек» скандала: обиженная, уткнувшаяся в школьные тетради мама, и злой как вепрь отец, стремительным взглядом пожирающий газету, дрожащую в его руках.

Но все-таки они еще были вместе, и Александра Семеновна, понимая, что брак висит на волоске, всеми силами старалась найти в себе терпение и свыкнуться с Мишей таким, какой он есть. Она любила его, и теперь эта была настоящая любовь, опробовавшая самые лихие испытания. Знала она, что и Миша ее любит, только ушла уже романтика, ушла та молодость и снисходительность, присущая новобрачным, и оставались где-то далеко позади белые ночи, пригревшие когда-то под своим крылом юных влюбленных.

В отпуск они приезжали в Ленинград, а на летние каникулы увозили туда мальчишек. Дядя Павлик, вышедший на пенсию по состоянию здоровья (нога стала совсем неважной), с сентября по май ждал наступления лета и приезда своих обожаемых внуков, день за днем отрывая листки на настенном календаре.

Но мальчишки взрослели, обрастая новыми друзьями, желаниями, возможностями. Окончив смоленскую школу, Женя поступил в Ленинградский инженерно-строительный институт и поселился у дяди Павлика, чему тот был несказанно рад. Да только дома внук бывал редко – студенческая жизнь диктовала свои условия, и Женя иногда не появлялся в квартире неделями, ссылаясь на занятость в библиотеке. Дядя Павлик старался не унывать – главное, что Женя был рядом, в одном, пусть даже трехмиллионном, городе – и продолжал ждать. Детей, внуков, лета, хорошей погоды, благих вестей. С неожиданным приходом старости он научился жить только так – в ожидании.

Летом, после второго курса, Женя уехал на практику, и дядя Павлик, оторвав очередной листок со стены, увидел, что через неделю наступает июль, а значит, новое ожидание не за горами – приезжает Максим.

Но дома девятиклассник, первый красавец школы, чемпион города и вполне зазнавшийся Макс заявил, что ни в какой Ленинград он не собирается: друзей у него там нет, с дядей Павликом уже на второй день становится скучно, и пусть родители даже не думают его уговаривать – он едет в спортивный лагерь.

Дядя Павлик молча воспринял эту информацию и, повесив трубку, почувствовал, как слезы, которых он не знал с самого октября сорок второго, когда пришлось с одним патроном идти в атаку, душат горло и не дают нормально сглотнуть. Алевтина давно его бросила, и кроме старой-престарой нянечки из Санькиного приюта, да еще пары-тройки знакомых с завода у дяди Павлика больше никого не было. Соседи жили семьями, Женя, как известно, дома не засиживался – да что тут говорить, ситуация стара как мир. У каждого свои дела, и ему, старику, приходится доживать этот век в одиночестве. Это ничего, это нормально. И, поплакав, дядя Павлик смиренно вздыхал.

Он и знать не знал, что Санька здесь решения не принимала – Максим и Миша обсудили проблему в один вечер. Упертый сын стоял на своем, и Миша, жалея дядю Павлика и себя – за то, что влетит от разъяренного Шустрика, но в то же время одобрявший спортивное увлечение сына, ломал голову как поступить. В конце концов, Максим сам схватил телефон и, попросив телефонистку соединения с Ленинградом, на духу озвучил дяде Павлику «приговор», стараясь не обращать внимания на повисшее молчание в трубке.

Александра Семеновна злилась долго. Придя домой и, увидев виновато потупившегося Мишу и внезапно утратившего былой пыл Максима, она нахмурила брови и тут же поинтересовалась, что произошло.

Младший сын был копией мамы. Серьезный, но нетерпеливый, имеющий на все свое мнение, на этот раз он не стал спорить, а, опустив голову, слушал ее. Александра Семеновна кричала, что совершенно бессовестно бросать в огромном городе одинокого старика, и за долгий год не повидать ни друзей, ни няню, ни даже пылинки в славном Ленинграде! И если Максиму какой-то лагерь дороже родного деда, который когда-то вместо отдыха с окопа на окоп под свист пуль перебегал, чтобы такие как он на юга мотались, то хорошо, прекрасно даже – она берет отпуск за свой счет, и едет к отцу и львам одна, и пусть Миша живет целое лето на сушеных сухарях, если за сорок лет не научился соображать.

Выдав грозный монолог, Александра Семеновна, гордо вскинув голову, с размаха села в кресло, жалобно скрипнувшее под ней, и обиженно отвернулась. А Максим все также стоял, опустив голову, и ни слова мамы вспоминались ему в те минуты, а тяжелое, повисшее молчание в трубке, которое он так старался не вспоминать.

В Ленинград все же поехали вместе. И не в июле, а в сентябре, и не в отпуск, а на «ПМЖ», потому что Мишу, наконец, перевели, торжественно выдав ему звание полковника, и квартиру в новом районе города.

И если кто-то в семье ощущал грусть по поводу отъезда из привычного Смоленска, то при одном виде Александры Семеновны тоску как рукой снимало.

Она была необыкновенно, необычайно счастлива.

Конечно, она предполагала, что Ленинград уже не такой как раньше. Но переехав сюда жить, Александра Семеновна с горечью осознала, что, разъезжая по городам и весям, не успела заметить, как Ленинград, восставший из руин, отогнавший блокадные годы, засиял новой, другой жизнью. Она понимала, что пропустила какой-то важный переходный этап, когда в город начали съезжаться со всего Союза, толпами повалили туристы; когда забренчали в подъездах гитары, и поколение с пышной кудлатой шевелюрой, все дальше отодвигая от себя первую половину XX века, воздвигая новые десяти- и пятнадцатиэтажные башни, взяло на себя обязательство править здесь жизнью.

Ленинград приосанился, окреп – все больше заметались в нем следы зимы сорок первого, оборванных, послевоенных ребятишек, реставрации соборов и низеньких домов в центре. Здесь стало лучше с продуктами, но нормальной жизни мешали все те же унылые очереди, плохо ходивший транспорт и не очень большие зарплаты.

Однако строились новые районы, возводились дома, детские сады, поликлиники и школы, открывались научные центры и процветали фабрики. И хоть нравилось Александре Семеновне это развитие – все-таки екало сердце оттого, что нет уже многих соседей по коммунальной квартире, и ее школьных учителей, и нянечки из приюта – умерла за неделю до их приезда… А Аничков дворец настолько преобразился, что Александре Семеновне стало даже неловко за него – помнит ли кто здесь про госпиталь?

Но унывать было некогда: по-прежнему росли дети, и она, помня свое обещание перед самым окончанием школы – «передавать опыт новому поколению», – принялась работать с еще большим усилием.

Она устроилась в школу неподалеку от дома, где ее тут же назначили завучем. Начались столь любимые привычные будни: уроки, классные собрания, литературный кружок, стенгазеты, концерты, экскурсии.

Миша отказался выходить на заслуженную пенсию, и по-прежнему усердно трудился. Жил в старенькой коммунальной квартире дядя Павлик, плохо ходивший, но во многом благодаря Александре Семеновне не унывавший. Каждые выходные они с Мишей приезжали к нему, привозя газеты, продукты, чинили вновь сломавшийся телевизор. Дядя Павлик перестал любить прогулки, но Александра Семеновна упрямо выводила его во двор, и как прежде они шли вдоль Невского, сворачивая на канал Грибоедова, гладили холодные каменные головы львов и молчаливо стояли рядом. Субботними вечерами заезжал Женя, только-только женившийся на веселой толстушке Ниночке, привозил крымское вино, следом прибывал широкоплечий, накачанный Максим – студент спортивного института, и всей семьей они садились ужинать в тесной комнате, где когда-то жила с родителями Санька.

Пасмурным январским днем, сразу после выхода с зимних каникул, Александра Семеновна проводила собрание совета дружины. Отпуска ей не хватило – в квартире делали ремонт, и, выйдя на работу, Александра Семеновна в первый же день почувствовала упадок сил. На собрании сильно разболелась голова, и она, надеясь, что захватила с собой таблетку, собралась было пораньше отпустить детей, но тут слово попросила восьмиклассница Маша Артемова.

– В школе, в самом начале Невского, есть музей юных участников обороны Ленинграда. Открылся совсем недавно. Надо вывести туда средние классы!

– Точно! – поддержал щупленький Вовка Рощин. – Мать была, говорит – вся история войны в двух комнатах!

Ребята, к большому удивлению педагога, с большим восторгом восприняли эту новость. У Александры Семеновны кольнуло в груди, и как-то жалобно сжалось сердце. Да, она слышала про этот музей. Дядя Павлик многократно твердил, чтобы она его посетила, но впервые в жизни Александра Семеновна поняла, что не желает приближаться к своей школе – даже отказалась там работать. И не табличка «при артобстреле» была тому виной, а тяжелые, нависшие грузом воспоминания.

Она стала бояться их. Может оттого, что медленно и верно отходили в прошлое молодые годы, и все меньше и страшнее представлялся ей 125-граммовый кусочек хлеба. Или просто потому, что в Ленинграде о войне теперь говорили разве что за обеденным столом седые «блокадники» и фронтовики, разменявшие не один десяток. Она видела «ту самую войну» – это выглядело нелепо.

Но приближалось 27 января, день, когда блокада была полностью снята, дети так рвались в музей, что барабанили кулаками по партам – и Александре Семеновне, молча хлопавшей глазами, наблюдая такую картину, оставалось лишь кивнуть головой.

Дядя Павлик тоже вызвался идти. Ранним морозным утром Мишин сослуживец довез их на машине до школьной арки. В дворик входили осторожно – было не только скользко, но и боязно: как там внутри? Говорить не хотелось – крепко держа дядю Павлика за руку, Санька качала головой, вспоминая, как в этом самом дворе собирала ватагу своих «строителей», как знакомились они с веселым, усатым и крепким дядей Павликом. Каждое утро, завидев ее издалека, он, не давая ей опомниться, подбегал, хватал на руки и подбрасывал вверх с такой силой, что девчонки-рабочие визжали от ужаса – вдруг не словит? Но сама Санька ни чуточки не боялась – лишь хохотала во все горло и кричала «бис». Теперь же дядя Павлик шел осторожно, с трудом передвигая свои семидесятилетние хрупкие ножки, крепко держась за Санькину руку, будто вся его жизнь зависела от нее…

Она совсем забыла, что с детьми они договорились встретиться во дворе школы – молча, в каком-то забытьи стояла перед узенькой дверцей с надписью «Музей «Юные участники обороны Ленинграда», никак не решаясь распахнуть ее, пока дядя Павлик сам не потянулся к ручке.

Музей оказался маленьким, но Александра Семеновна, войдя, с непривычки растерялась. К ее удивлению, дядя Павлик чувствовал себя здесь куда бодрее и увереннее, чем на заснеженной улице. Он взял Александру Семеновну под руку и провел в какую-то комнату.

Не успев осмотреться, она обомлела.

Со всех сторон на нее были устремлены сияющие лица пионеров. В нарядных белых рубашках, отутюженных платьицах и алых, пестревших на фоне затемненной комнатки галстуках, вдоль стены выстроились незнакомые и знакомые ей ребята. В стороне улыбалась смотрительница, внимательно взирали женщины в строгих костюмах – по всей видимости, администрация школы. В дальнем углу скромно переминался Миша с букетом слегка заиндевевших роз, расплывалась в улыбке Ниночка и неловко глядели на нее сыновья. А когда дети, произнеся трогательную речь, запели песню, странно и немного смущенно улыбнувшийся дядя Павлик осторожно подвел Александру Семеновну к застекленному шкафчику и распахнул дверцы.

Она ахнула. Прямо на нее с узенькой полки глядели сразу три знакомые вещи: любимая ложка из приюта с нарисованным львенком, тетрадка по чистописанию за третий класс и алый, изрядно потрепанный, но не потерявший свой гордый вид, пионерский галстук.

Именно в нем она читала стихотворение Ольги Берггольц. И Александра Семеновна, забыв, как еще совсем недавно в бешенстве отгоняла от себя всплывавшие тут и там воспоминания, вновь увидела себя десятилетней худенькой девчонкой, ощущая, как болтается на шее кусочек тонкой хлопчатобумажной ткани, навсегда пропахнувший гарью и пылью. Она улыбнулась, и сияющие раскрасневшиеся лица в музее тут же превратились в раненых, но сильных и внимательных солдат, уставших и озабоченных врачей, молоденьких санитарок. И гордо вскинув голову, она втянула носом воздух, чтобы произнести первую строчку.

 

Зал был полон людей. В воздухе витал запах крови, спирта и мытых бинтов. Гремя костылями, входили в помещение запоздалые зрители. На старой, слегка скрипучей сцене тяжело колыхался занавес – за кулисами шли последние приготовления к концерту.

– Готова, девочка? – полуседой узкоплечий юркий мужичонка с папкой в руках – какой-то там чиновничий организатор – подошел к Саньке. Она уже приметила его полноватые щечки и совсем неплохой вид – там, откуда он пришел, вовсе не голодали.

– Хорошо прочитаешь, будет тебе сладкий подарок, – прошептал он ей на ушко, и внутри Саньки что-то екнуло. Рот в мгновение ока наполнился слюной, но одновременно захотелось сильно треснуть мужика. – Все, пора, – и он вытолкнул ее на сцену.

– Дорогие зрители, выступает юная артистка – Саша Кавалерова! – громко возвестил он зрителям и, скорчившись в деланной улыбке, быстро покинул сцену.

А в зале сидели люди. Кто-то – сморщившись от боли, кто-то – с интересом выглядывая из-за голов, чтобы получше разглядеть «юную артистку», кто-то с закрытыми глазами – настолько больной и усталый. И как бы плохо тогда им не было – сладкие подарки суждены им были только после войны. А пока Санька – вот их весь подарок.

И сжала она ручки на груди, и вскинула голову так гордо, как только могла, и всмотрелась вдаль, где виднелось заходившее солнце… А раненые военные внимательно наблюдали за ней из зала, не понимая, что же происходит с этой маленькой девочкой.

Все присутствующие увидели, как Александра Семеновна осторожно взяла в руки галстук и, закрыв глаза, прижалась к нему носом. Она была права: он пах войной, и тысячи воспоминаний всплыли разом в ее голове. Это была ее жизнь, горечь ее невиданного, сиротского детства, которое должно оставаться в ее сердце и памяти, и которое только она может передать следующим поколениям. Она не может бояться прошлого.

До сих пор не сумевшая сказать ни слова, Александра Семеновна оторвалась от галстука и перевела изумленный взгляд с пионеров на смотрительниц, со смотрительниц на женщин в костюмах, с женщин – на Мишу и детей, с детей на дядю Павлика… На дяде Павлике ее взгляд задержался, и внезапно ей вспомнилось, как он чуть ли не каждое утро просил ее зайти в этот музей.

– Ты ведь не злишься на меня за то, что я отдал эти вещи? – тихо спросил дядя Павлик и виновато потупился. – Если тебе не нравится, они могут все вернуть.

– Вернуть? – эхом повторила Александра Семеновна.

Нет, дядя Павлик решительно старел.

А потом они зашли в школу. И очень медленно, почти на цыпочках, Александра Семеновна шла по гулким коридорам, едва дотрагиваясь до стен, а за ней также медленно продвигалась вся толпа. И все – дети и взрослые в строгих костюмах, заворожено следили, как прислушивается она к школьным стенам, как улыбается цветам на подоконниках, как садится за новую парту в своем старом классе…А за ней как-то неловко присаживается ее грузный, поседевший муж в красивой военной форме, и как ребенок тянется к ее волосам, чтобы дернуть за воображаемую косичку, а она оборачивается, почти неслышно вскрикивает, и вместе они улыбаются друг другу.

Все оставшиеся два года, которые еще были отведены дяде Павлику, Александра Семеновна благодарила его за этот день. Он спас ей жизнь дважды – физически, в декабре сорок первого, и душевно, в январе семьдесят восьмого, когда сумел побороть тягучий страх воспоминаний.

Дядю Павлика похоронили на Волковском, рядом с ее матерью, и после поминок, отпустив мальчишек по своим делам, Александра Семеновна попросила Мишу пройтись домой пешком.

Они шли, вспоминали дядю Павлика, неспешно разговаривали про такие скоротечные, внезапно ушедшие годы…

– Знаешь, Миш, если бы я могла сейчас вернуться в свои двадцать лет, я бы провела день с куда большей пользой, чем делала это тогда, – сказала Александра Семеновна, когда они присели на скамейку отдохнуть.

– С большей пользой? – улыбнулся Миша. – Ты и так вертишься как юла – все успеваешь, всем помогаешь.

– Нет, я не о том, – тряхнула головой Александра Семеновна. – Польза – это не только переделать всевозможные дела. Это значит, увидеть прекрасное небо, вдохнуть запах сирени, послушать пение птиц. Почувствовать свободу жизни, Миша. Свобода ведь не только в терзании гитары в подъездах и курчавых головах, а свобода в том, что ты умеешь видеть этот мир выразительным, наполненным светом и жизнью. Жаль, что я поняла это столь поздно.

Миша внимательно посмотрел на жену и серьезно вздохнул.

– Знаешь, Шустрик, что определяет старость человека? – Александра Семеновна с интересом взглянула на него. – Когда он начинает вспоминать свою молодость.

– Да ну тебя! – рассмеявшись, по-дружески оттолкнула его жена. – Ничего всерьез не принимаешь!

– А все-таки ты не права, – улыбнувшись, прижал ее к себе Миша. – Мы всегда стремились к этой самой свободе. Просто ты вспомни свои не двадцать, а десять лет, Шустрик…

И он серьезно замолчал. И они еще долго сидели, обнявшись, глядя, как потихоньку темнеет в преддверии дождя встревоженное порывами ветра августовское небо, как, побросав в песочнице лопатки и ведра, разбегаются по домам ребятишки, и быстро пустеет тихий ленинградский двор.

– Ты совсем перестала читать стихи, – неожиданно сказал Миша. – Помнишь, как ты забавно прыгала по сцене с «Мойдодыром»?

– Еще б не помнить, – усмехнулась Александра Семеновна. – Ребята говорили – Венька Сапогов за кулисами искал, каким бы предметом в меня запустить… Я ведь Некрасова обещала…

– Почему ты больше не выступаешь? Ведь можешь организовать школьный вечер своих стихов, – предложил Миша.

– Не хочется, – покачала головой Александра Семеновна. – Да и к чему это? Я же не артистка, лучше детям навыки передать.

– Ты неисправима, – снова улыбнулся муж. – Собственно, это меня всегда в тебя и поражало: тяга к жизни и беспрестанное желание помогать другим. Пойдем-ка домой, дождь собирается.

– И я обещала дяде Павлику постоять у львиных голов, – и Александра Семеновна деловито встала.

Миша ничего не ответил, лишь поднял брови и краешком губ улыбнулся.

Через три месяца после кончины дяди Павлика в семье Кавалеровых-Алексеевых посреди ночи раздался звонок.

– У Нинки схватки! – заорал в трубку обезумевший Женя, и Миша с испугу выронил телефон.

Ночь прошла в треволнениях. Роды дались Ниночке тяжело, и Женя, метавшийся во дворе больницы и не знавший, куда себя девать от тревоги, то и дело принимался, проедая деньги в автомате, названивать брату, который, хоть и был младше на четыре года, но всегда служил душевной опорой и надеждой. Максим жил с родителями и оттащить прижавшихся с обеих сторон к трубке двух взрослых людей даже ему, спортсмену, было не по силам. Попытка уложить их спать закончилась крахом, и Миша с красными от бессонницы глазами по третьему разу перечитывал одну и ту же статью в газете, а Александра Семеновна взялась перестирывать белье, стиснув по обыкновению зубы.

В семь утра на свет, наконец, появился Кирюша.

Мальчик родился слабеньким, худеньким, мало кушал и плохо спал. Он схватывал все болезни, какие только могут быть у детей, и молодые родители сбились с ног, поднимая ребенка.

Пустые полки в магазинах, очереди и дефицит всего создавали еще больше проблем. Пришлось искать выходы из ситуации. Миша выбил у начальства поездку в Чехословакию и привез какие-то зарубежные витаминные мази, одежду и игрушки; Александра Семеновна получила путевку в дом отдыха и, постучав кулаком по столу, договорилась – вместо нее поехала невестка с внуком. Максим методично зудел насчет того, что ребенка нужно закалять, и, в конце концов, сдавшийся Женя вручил ему сына, после чего вся семья внимательно наблюдала за премудростями дядьки с подогревом и охлаждением воды в детской ванночке.