Za darmo

Шустрик

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Шустрик, в эвакуации я поначалу совсем не мог спать. Там было слишком тихо, слишком… хорошо. А ты оставалась одна, в страшном, темном Ленинграде, и я ничего не мог с этим поделать. Я был за сотни километров и так истязал себя мыслями, что с тобой может что-то случиться, что каждую ночь мне снились кошмары… Настоящее, но с кусочком выдумки: бомбежка твоего приюта, разгром нашей школы. Ты потеряла свой тулуп, у тебя отобрали карточки… И вой сирены – ты не представляешь, как я его боюсь до сих пор.

После войны, в небольшом уральском городке, я сидел в гостях у одного музыканта. Он достал из недр шкафа старый, жутко ценный метроном – похвастаться перед друзьями…

Миша не закончил, задумчиво уставившись в окно, а Санька мягко взяла его за руку. Ей не надо было говорить, что испытывал тогда Миша.

– А ведь я тогда даже не знал, жива ты или нет, – сглотнув, продолжил он и снова посмотрел ей в глаза. – Удары метронома я не стал слушать – срочно вышел в туалет. Люди не поняли, кто-то даже посмеялся – чего это я там так долго сижу… да разве ж им понять?

Это наше с тобой детство, Шустрик. Ты сама говорила, что другим ему уже не стать и забывать его нельзя, а я добавлю, что оно само станет о себе напоминать…, пройдёт время, и наши страхи станут сильнее, ведь годы идут. Нам надо только научиться бороться с ними и не переставать верить в лучшее. Жить дальше. Мы ведь для этого фашиста гнали?

И улыбнувшись, Миша притянул жену к себе, а Санька почувствовала, как, несмотря на горечь слов, на душе становится легче. Ей снова не верилось, что после всех бед и расставаний, Миша был рядом и обнимал ее.

– Пойдем-ка спать? – он заглянул ей в глаза и поднялся с корточек. Но сделав шаг в сторону комнаты, неловко оступился и рукой задел стакан с остатками воды. Осколки со звоном разлетелись по всей кухне.

Молодые родители замерли на месте – нет, не проснулись дети… Миша виновато взглянул на жену – кажется, это был любимый Санькин стакан.

– На счастье, дорогой, на счастье! – она широко улыбнулась ему и кинулась собирать остатки стекла.

Когда Максима пришла пора отдавать в ясли, Мишу перевели в Хабаровск, и семья Алексеевых снова принялась складывать вещи. На этот раз Санька не воспротивилась – жены военнослужащих и опыт семейной жизни научили ее претерпевать такого рода неприятности, и она решила махнуть рукой – что Владик, что Хабаровск – все едино не Ленинград.

Осмотрев новую квартиру и отметив про себя, что она, благо, не хуже прежней, Санька заявила, что теперь ей самое время поступать на работу. Она любила своих детей, но бойкая натура давно рвалась к неустанному труду.

Миша все разузнал, разведал, и кандидата педагогических наук с ленинградским дипломом без лишних разговоров приняли в государственную среднюю школу соседнего района. Уже через неделю Санька стояла перед своими первыми учениками – новоиспеченным 6 «А» классом.

Так потянулись рутинные будни. Первый год в детском саду Максим, как все дети, много болел, и Саньке приходилось часто отпрашиваться или брать больничный, но все-таки она чувствовала себя как нельзя лучше. Школа и дети – это действительно было ее пристанище. Она с удовольствием вела уроки, посещала педсоветы, проверяла домашние задания. Саньке казалось, будто впервые за много лет ее выпустили на свободу, и со всей ответственностью подошла к работе.

В шестом «А» ей назначили классное руководство – класс был сложный, недружный, с плохой успеваемостью и дисциплиной, и Санька взялась за него с особым упорством. Она разбила класс на новые звенья, провела серьезный разговор с безалаберным прежде председателем совета отряда. Она создала в классе редколлегию, дав задание каждый месяц выпускать по стенгазете. Главным ее нововведением стал литературный кружок, куда постепенно начали подтягиваться даже самые отъявленные двоечники, не пугаясь перспективы учить наизусть по три-четыре стиха в неделю, читать произведения, не входившие в школьную программу, и придумывать рассказы. Напоследок молодая учительница изучила все музеи Хабаровска, и, словно вернувшись в свое школьное прошлое, по субботам проводила экскурсии, «повышая культурный уровень в классе».

Санька, а вернее уже никакая не Санька, а Александра Семеновна, с первого дня полюбилась ученикам. Она умела рассказывать биографию литераторов так, что самый скучающий слушал с открытым ртом. А спустя время прочла им, наконец, стихотворение из своей коллекции, которая благодаря литературному кружку в Аничкове достигла сотни наименований. Произведение было трогательным, про мальчика, который помог солдатам найти немецкую пушку, а они даже не спросили, как его зовут. Александр Твардовский был еще одним любимым автором Саньки помимо Ольги Берггольц.

И после того, как она закончила, класс молчал. Санька привыкла к такой реакции и просто смотрела на ребят, ожидая, что же последует дальше. Дети сидели притихшие, нахмуренные и понурые, и Саньку порадовало, что ей удалось задеть какие-то струнки в их душах. И тут один мальчик почти неслышно сказал:

– Вы так читаете, будто все это видели своими глазами.

Санька услышала в его голосе нотки уважения.

– Так и есть, – ответила она. – Конечно, видела.

Шестиклассники вскинули головы и внимательно посмотрели на нее. Им и в голову не приходило, что их худенькая, красивая Александра Семеновна, которой от силы можно дать двадцать лет, видела войну.

– И участвовали? – прошептал тот самый мальчик.

– Я жила в блокадном Ленинграде. На фронте не сражалась, но…

Иногда она стеснялась своего прошлого. Среди Мишиных товарищей были те, кто подростком убежал на фронт, бился на передовой, а Саньке, хоть и довелось повидать многое – да только оно не всем было непонятно. А детям и вовсе: гораздо интереснее слушать про то, как ты в окопе немца своими руками душил, чем на санках больную мать вез и в тридцатиградусный мороз шел за водой.

Но 6 «А» внезапно зашумел, затребовал, чтобы она им рассказала про ту самую блокаду – ни разу ленинградцев не видели. И какой он вообще, город этот… Как на картинках – дворец и собор, и нарядный Невский? И, правда, что хлеба в войну очень мало давали? Граммов триста, вроде? 125?

Дети снова притихли. Был, оказывается, целый месяц, когда их Александра Семеновна ела только 125 граммов хлеба в день. И раненым в госпитале стихи читала. А после войны она с самими летчиками встречалась, вот это да…

Два урока она рассказывала им про свое детство. И про строительство школы, и про борьбу с чистописанием, и про зажигательные бомбы. Несмотря на то, что после войны прошло только пятнадцать лет – не все еще восстановлено, не все раны зажиты – несмотря ни на что, перед ней был совсем другой мир, другое поколение, иные дети. Не те, с которыми она строила школу, не те, с которыми ползала по крышам и стояла в очереди за хлебом в блокаду, и даже не те, у которых служила вожатой после войны. Блокадные дети были своими, знавшими обстановку, понимавшие ее с полуслова и делившие мир на две части – хорошее и плохое, фашистское и наше, в то время как среди послевоенных младших школьников, пожалуй, каждый третий считался оборвышем, беспризорником или просто нищим.

А сейчас перед ней сидели ребята, родившиеся после войны. Чистоплотные, опрятные, не знали они ни залпов, ни голода, ни плачущих от горя матерей. Но Санька понимала, что и это было совершенно особенное поколение – их отцы были из числа тех, кому удалось выжить на фронте.

С тех пор шестой «А» ходил за ней по пятам. Трудолюбивой Саньке снова удалось добиться своего – дисциплина улучшилась, успеваемость повысилась, и даже самые злостные двоечники начали схватывать тройки.

Ее уроки не пропускал ни один ученик, что, конечно, не могло не раздосадовать учителей других дисциплин. Литература и впрямь становилась у школьников любимым предметом, и первое время на переменках то и дело слышались восторженные возгласы в адрес Александры Семеновны. Учителя, поджав губы, старательно обходили детей, заслышав такие разговоры, и после уже, в учительской, на все лады крыли «какую-то там ленинградку».

Санька, конечно, не могла не видеть такое отношение к себе, но внимания старалась не обращать. Еще в собственной школе она привыкла к пронзительным взглядам и шепоту завистниц, и прекрасно понимала, что люди любят тратить время на осуждение других, нежели занять его чем-то полезным. Это она пыталась объяснить детям – пусть хоть из них вырастут не болтуны и сплетники, а деятельные люди.

Жизнь катилась своим чередом. Так часто, как только могла работать советская почта, писал из Ленинграда дядя Павлик. Все у него было хорошо и по-прежнему: работа- дом, дом- работа. Правда, Санька не могла не усмотреть постоянно проскальзывающее как бы невзначай женское имя товарища по цеху, но они лишь хихикали с Мишей и ничего не отвечали на этот счет, боясь спугнуть влюбленных.

Дядя Павлик слал привет мальчишкам и писал, что очень скучает по Женьке, а вот Максима и вовсе не видел – нагоняй родителям за то, что не приезжают. Санька спрашивала, как поживают их соседи и знакомые, и, оказалось, что Валечка с первого этажа уже никакой не Валечка, а Валентин Петрович Ярцев и работает он преподавателем в университете (биология, что ли?), а Витька Услаев, приютский, руководит каким-то отделом на комбинате и зовет Мишу с Санькой на свадьбу.

Санька отвечала, что у них все хорошо, и мальчишки благополучно ходят в садик, и Женька уже так отпето гуляет во дворе, что без синяков домой не возвращается, и всегда обижается на маму за то, что она его беспрестанно ругает – вот дядя Павлик бы вместо этого на коленки подул. Миша приписывал, что Женечка еще ничего, а вот Макс – вылитый Санька, и он уже не знает, куда девать себя от этих разъяренных ежиков, ведь младшему только три, и уже он сломал утюг, а досталось как обычно мужу за то, что ставит технику, куда ни попадя. В конце Санька дописывала, что погода у них хорошая, денег хватает, и да, кстати, Мишу повысили до майора, а она все также мечется в школе и воспитывает будущую гордость страны, и напоследок всех целует, и передает привет школе и, конечно, львиным головам…

 

Львиных голов Саньке не хватало, как и всего Ленинграда с его высоченными шпилями, нарядными домиками, душистыми запахами и белыми ночами. Иногда они с Мишей подолгу разговаривали о детстве и юности, удивлялись тому, как быстро летит время, и лишь вздыхали. Миша тоже скучал по городу, но он проще адаптировался и уже нашел себе новых друзей в дальневосточной армии, а вот Санька была чуть ли не изгоем коллектива.

Впрочем, подумать об этом у нее не оставалось времени. Гораздо сильнее душу занимали мысли о Родине, и Миша мучился, глядя, как жена перебирает старые фотографии, просит дядю Павлика написать, что изменилось в городе –, какие магазины открылись, построили ли новые кварталы. И он, давно разучившийся противостоять Санькиным желаниям, принялся ломать голову, как же перевестись обратно.

И тут грянул конфликт.

Из школы давно хотели исключить Леню Горского, Санькиного ученика. Он неважно учился, но паренек был хороший – играл на гитаре, пел в хоре и замечательно писал сочинения.

По литературе у него была твердая пять, а вот по остальным предметам с натяжкой троечки. И в феврале, перед очередной городской проверкой было принято собрать педсовет по поводу его отчисления.

Санька понимала: ни учись он в ее классе, вполне возможно, что грузная, немолодая химичка не выступила бы с докладом в его честь, и высокомерная, никогда не нравившаяся ей математичка не назвала бы Горского «лентяем» и «бездельником». В классах было множество двоечников, но выбор пал именно на Леню.

Она сразу сообразила, что они затевают, устроив педсовет не в привычный понедельник, а в среду, после седьмого урока, когда директор, очень мило относившаяся к Саньке, была в отъезде, и в школе не оставалось никого кроме техничек. Перед проверкой исключение даже одного ученика, да еще посередине года вызывало большие вопросы у комиссии и в первую очередь они были адресованы классному руководителю. Потому Санька пылала гневом и уже хотела плюнуть и не идти на педсовет (ну их всех, уволят так уволят!), но Горского было жаль, и, собрав все мужество, она решила отстоять его честное имя.

– Я считаю, Александра Семеновна, – напыщенно проговорила химичка по фамилии Задорова, стоя на кафедре и тяжело дыша. – Вы еще слишком молоды, и Вам бы набраться опыта, прежде чем брать на себя такую ответственность – руководить классом.

Санька промолчала. Задорова и сама прекрасно знала, что несла полную чушь, и «неопытной учительнице» было интересно, что же она скажет дальше.

– Горский не знает и половины предметов. Он невнимателен, рассеян и никогда не выполняет домашние задания. Он пропускает уроки, а если и появляется на них, то только рисует в тетради. Когда я подхожу к нему, он тщательно прячет ее, и никакие просьбы показать тетрадь педагогу на него не действуют. Приходится прибегать к соответствующим мерам, – развела руками она.

«Вот почему у него столько двоек по твоему предмету», – подумала Санька и почувствовала, как в ней медленно поднимается ярость. Это был плохой признак. Очень плохой. Бороться со вспыльчивостью за свой тридцать один год Санька так и не научилась.

– Но! – подняла толстый палец химичка, и педагоги уставились на нее с еще большим интересом. – Вчера мне удалось забрать у него эту тетрадь. И что, вы полагаете, там оказалось?

«А ты неплохой оратор, – сжала зубы Санька. – В госпитале бы понравилась. Только вот беда – солдаты любят добрые стишки и миленьких девочек, а не толстых баб».

– Вот это! – и со скоростью, которой бы позавидовал леопард, из ящика стола Задорова вытащила тонкую ученическую тетрадку и распахнула ее.

Учителя поддались вперед, но надпись в тетради, раскинувшаяся на оба листа, была так ярко обведена красным карандашом, что даже Санька, сидевшая дальше всех, без труда прочла:

«Титульный лист стенгазеты:

Александре Семеновне Кавалеровой-Алексеевой.

Ко Дню Советской Армии и Военно-Морского флота от любящего ученика Леонида Горского и всего 7 «А».

Хоть Вы не воевали, но Ваша храбрость навсегда останется в наших сердцах»

– И так вся тетрадь, – пролистала страницы Задорова, и Санька увидела, как они исписаны мелким убористым почерком и разрисованы картинками. Она была ошарашена и приятно удивлена, ведь главным редактором стенгазеты у них числилась Тася Молотова, а значит, Леня сам придумал поздравить ее с праздником. Ну да, там даже написано: от любящего ученика…

Санька почувствовала, как ее сердце в благодарности сжалось, и вздрогнула, когда химичка нервно произнесла:

– Вам не кажется, Александра Семеновна, что дети смеются над Вами?

Санька поддалась вперед.

– Редактор газеты 7 «а» – Таисия Молотова, насколько мне известно, – посмотрела на нее в упор химичка, и про себя Санька отметила, что глаза у нее очень противные.

– Совершенно верно, – процедила сквозь зубы Санька, выдерживая напористый взгляд.

– А, следовательно, Горский решил просто поиздеваться над Вами, придумав эту самую газету. Иначе зачем тринадцатилетнему юнцу рисовать в тетради такие глупости?

– Я замечу, Анна Степановна, – отчеканила Санька, стараясь говорить спокойно. – Что Леня хотел поздравить меня с предстоящим праздником, и мне не кажется, что это можно назвать глупостью. Он, конечно, поступил неразумно, занявшись рисованием на уроке. Безусловно, это не оправдывает Горского, и я с ним обязательно поговорю. С Вашего позволения я заберу эту тетрадь.

И она уже привстала, чтобы подойти к кафедре, но Анна Степановна быстро прижала тонкие странички к груди.

– Нет. Это… Это… – она срочно придумывала слова, но, по всей видимости, ничего в голову не лезло.

– Ну что? – с улыбкой переспросила Санька, стараясь не выдать хамства, которое так и рвалось наружу. – Покажете директору? Отдадите родителям? Или предоставите проверке? Все просто посмеются и вернут Вам тетрадку.

Химичка шумно запыхтела, ее тройной подбородок заколыхался в гневе. И тут поднялась учительница математики.

– Я бы на Вашем месте не была такой самоуверенной, товарищ Кавалерова, – язвительно произнесла она. – Анна Степановна права: Горский совершенно отбился от рук, и в этом мы находим только Вашу заслугу.

Санька присела.

– Мы рады, что он хорошо пишет сочинения, но Вы своими занятиями лишили его всяческой возможности приходить на уроки и выполнять домашние задания. Ваши экскурсии, стенгазеты, сборы, самодеятельность, литкружок, что там еще, мешает успеваемости! Да, советский ребенок должен быть разносторонним, но Вы не даете им спокойно вздохнуть! Ваша деятельность доводит до ручки – они приходят с утра и уже – полны эмоций! – тонко взвизгнула она. – Только и думают о том, в какой музей пойдут сегодня, или какую очередную историю про детство расскажет им наша дорогая Александра Семеновна. Может, Вы нам хоть одну историю расскажете, а, товарищ Кавалерова-Алексеева? – раскрасневшаяся математичка засверкала глазами, и Саньке на секунду показалось, что на нее взирает змея. – Что Вы им там читаете? Про какую-такую блокаду? Они про родной флот даты не помнят, зато впору вдоль Невы экскурсии водить!

– Это точно, – кивнула головой учительница истории и тут же стушевалась, когда Санька кинула на нее пронзительный взгляд.

– Мы требуем не только исключения Горского, но и Вашего сознательного исправления. И что бы Вы там ни говорили, мы просим, чтобы Вы… – математичка нервно сглотнула и покосилась на дверь, словно проверяя, нет ли там посторонних лиц, – самолично отказались от классного руководства. «И от ведения литературного кружка», —быстро произнесла она.

Санька открыла и тут же закрыла рот. Она даже не успела сообразить, что происходит, как математичка вынула из папки лист бумаги и продемонстрировала его классу. На нем значился какой-то текст, и внизу виднелись размашистые подписи. Так…

Как в тумане Санька поднялась из-за парты и, пытаясь удержаться на ногах, подошла к кафедре. С силой она вырвала листок из цепких длинных пальцев.

«Мы, учителя городской средней общеобразовательной школы № …, просим Вас отказаться от классного руководства…»

Ровно 22 подписи снизу. Надо же, с расшифровками. Тут и учитель труда, такой милый дядечка, помогавший ей двигать шкафы в кабинете, и англичанка, от которой никто дурного слова не услышит, и физкультурник… И даже учителя начальных классов – им-то какое до нее дело? Санька почувствовала, как кружится голова, и земля уходит из-под ног – что-то совсем не вязалось в ее мозгу.

Все, все против нее. Она посмотрела на притихший класс и увидела перед собой стыдливо опущенные головы. Трудовик смотрел в окно, старательно избегая ее взгляда. Англичанка что-то озабоченно искала в сумке, а историчка аккуратно положила голову на руки, всем видом показывая, что хочет спать. И эти цирковые артисты вправе исключать из школы детей?

Санька перевела взгляд на кафедру, где, замерев, стояли две клуши, и подумала, что Анна Степановна с математичкой-змеей не так плохи – они хотя бы не постеснялись выразить свои чувства открыто.

Напряженность обстановки и тишина были такими, что Санька слышала, как гулко бьется ее собственное сердце. Педагоги молчали как один – в страхе и ожидании реакции той, кого они готовы были выдворить из этой школы. Ей того и хотелось – хлопнуть дверью и прорыдать весь вечер на плече у Миши, но потакать было не в ее интересах, и она заставила себя собраться с духом.

Словно специально – тишины она не нарушала. Безмолвие никогда не подводило ее на сцене – не подвело и сейчас. Они ждали. Ждали и боялись, хорошо помня поговорку «затишье перед бурей».

– Вы хотели, чтобы я Вам рассказала историю, – наконец, тихо и утвердительно произнесла она и краем глаза заметила, как вздрогнул подбородок математички. – Очередную историю. Я сделаю так, как вы просите.

Санька медленно прошлась по классу и остановилась. Кое-где зашевелились, исподлобья посмотрев на нее.

– Очень давно в одной стране родился мальчик, который рос самым обыкновенным ребенком, – она начала очень тихо, но в звенящей тишине собственный голос показался ей нетерпимо громким. – Играл на улице, ходил в детский сад, купался в речке. От других детей он отличался тем, что семья, в которой он рос, его не любила. Его обижали, а чаще – просто не замечали. Наверное, поэтому, не получив должной любви к себе в детстве, он не смог передать ее другим людям.

Санька вздохнула, нахмурила брови, словно о чем-то вспомнив, и тряхнула светлой головой. Педагоги по-прежнему не шевелились, только теперь некоторые подняли головы и с интересом взирали на нее.

– Он всегда был отличником, и его хвалили в школе, – продолжила она. – И, конечно, все думали, что у него большое будущее. Будущее у него в общем-то было неслабое, но какое же ошибочное мнение вызывал он у школьных наставников…

Мальчик вырастал, и уже превратившись в юношу, предавался мечтам о власти. Он много учился, но не для того, чтобы сеять добро с помощью этих знаний, а для того, чтобы мир, который он познавал, сосредоточить в своих руках.

Во взрослом возрасте он добился своего. Он собрал многочисленную армию, был отличным оратором и обладал несомненной харизмой. Ему подчинялись, его не смели ослушаться, его – боготворили. Разъезжая в натертой до блеска машине, пожимая руки и улыбаясь первым главам государств, он уже знал, что все они обречены на гибель.

И не пистолеты, танки и самолеты были его главным оружием. А толпа. Толпа, которая внимала каждому его слову, толпа, которая слышала его с первого раза. Он сам собрал ее, это стадо баранов, не имевших своих мыслей и чувств; испуганных мышей, боявшихся высказаться «против». В нем каждый смотрел в рот своему соседу и в точности копировал его действия. Стаду нравилось быть стадом, потому что никто не решался идти против него. Все, кто только посмел это сделать, становились изгоями.

И однажды, когда стадо «подросло», оно накинулось на другую страну, и принялось ее бомбить. Совершенно не задумываясь о том, что есть в этой стране люди, которым совершенно неинтересны желания стада. Они любили друг друга, никому не мешали жить, так почему же кто-то мешает им? Но стадо не понимало, и еще с большим напором разрывало своими грязными ручонками страну и добралось, наконец, до города, который только кажется большим, а на самом деле, там совсем нелегко спрятаться от голода и бомбежек, зимы и лютых морозов. И в этом городе жили дети, такие же тоненькие и беззащитные, каким был когда-то тот самый хороший оратор, да и каждый человек, находившийся в стаде. И этим детям всего-то не хватало еды и тепла – совсем немногого, правда? Но стадо на то и есть стадо, чтобы забрать все, до последнего куска хлебушка, принести горе и унизить, оскорбить, обчистить, подчинить и раздавить этих маленьких крошек…

 

Да только дети того города оказались проворнее. Они помогали взрослым бить стадо со всех сторон и, в конце концов, прогнали его из города.

И вроде бы история должна заканчиваться хорошо, да только стадо оставило ужасный след в душах этих детей и ранки на сердце, которые сильно ноют, если пройтись по кладбищу с тысячей могилок или по стороне с надписью «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна»… Стадо ушло, разрушив семьи и судьбы, превратив город солнца в город смерти, и он до сих пор восстает из руин и пепла.

Самое страшное то, что может появиться в этой жизни новое стадо, в котором каждый будет опять, открыв рот, слушать своего соседа.

Санька замолчала. Она не смотрела на лица, всем своим нутром чувствуя ту пронзительную тишину, которая появляется в минуту, когда людям только и остается, что открывать и закрывать рот, не в силах произнести что-либо. Она чувствовала жар, исходивший от математички и пышной Задоровой, краем глаза заметила, как приросли педагоги к стульям – их лица были белыми и какими-то неживыми. Санька лишь слышала, как тикают часы в холле третьего этажа.

– Вы…– первой подала голос Задорова, прошелестев хриплым голосом. – Вы… Сравниваете нас с…

Это было ужасно. Ужасно и глупо, и Миша весь вечер кричал на Саньку за то, что она совершенно не думает и несет все, что ей в голову взбредет. Ведь дело могло закончиться не увольнением (что тоже, по счастью, обошлось), но судом и статьей, а если узнают на Мишиной службе… Да и вообще ее поступок – не только какие-то новые социально-психологические взгляды (черт возьми, откуда она их взяла?), а самое настоящее оскорбление, и даже если сейчас свобода слова стала свободнее, чем до пятьдесят третьего года, это не значит, что можно унижать своих товарищей по работе, пусть хоть они исключат каждого из ее пионеров.

И Миша, весь красный, тяжело дыша, откинулся на спинку стула, по традиции забарабанив пальцами по кухонному столу. А Санька невольно улыбнулась, вспомнив, как на последний вопрос Задоровой ответила никто иная, как директор Серафима Антоновна. Она незаметно вошла в класс в самом начале Санькиного рассказа и слышала каждое слово. За организацию педсовета без ее ведома попало всему педсоставу, а больше всех Анне Степановне с математичкой-змеей, что не могло не порадовать Саньку. Горского исключать она не позволила, и Санька, ощутив, как с души упал камень, мысленно поблагодарила судьбу за то, что и в этой школе есть добрые люди.

– Никто Вас, Сашенька, больше не тронет, – успокоила ее Серафима Антоновна, когда все разошлись, и они остались в кабинете вдвоем. – Как работали, так и работайте, только все-таки напоминайте ученикам, что кроме литературы есть и другие уроки, – она по-доброму улыбнулась и взяла Санькину руку в свою. – А то они «Василия Теркина» чуть ли не наизусть помнят, а алгебраические примеры решить не могут. И вот еще… – Серафима Антоновна пожевала губы, словно обдумывая фразу. – Будьте аккуратнее со словами. Они, как известно, не воробьи, а люди вокруг еще много глупостей наговорят. Вы же умная, молодая девушка – не рубите с плеча, не портите себе жизнь, Сашенька. Я про Ваш рассказ, конечно… Сейчас Вам нечего опасаться.

Санька, почувствовав себя виноватой за то, что доставляет хлопот Серафиме Антоновне, единственному взрослому человеку, уважавшему ее в этой школе, поблагодарила и уже хотела пойти, но остановилась в дверях, заметив, как Серафима Антоновна пристально смотрит на нее поверх очков.

– Знаете, Саша, меня восхищает Ваше мужество, – наконец, сказала директор. – Для меня Вы не только прекрасный педагог и добрый человек, но и смелая женщина, пережившая самую страшную зиму на свете. Да-да, не удивляйтесь, Ленинград мне знаком не понаслышке. Я на Лен фронте воевала, а после в городе оказалась. По дороге жизни прибыла. Скажу честно: за все четыре года войны не навидалась того, что увидела в один январский день в Ленинграде.

Серафима Антоновна замолчала, подбирая слова, а Санька почувствовала, как ее ленинградское сердце, выстраданный блокадный комочек, тянется к этой чужой для нее женщине, живущей через девять тысяч километров и столь хорошо понимавшей ее… И не сумев скрыть чувств, она разрыдалась.

Серафима Антоновна выполнила обещание – ни один ученик не узнал о случившемся, педагоги хранили молчание, лишь обходили Саньку стороной. Горскому была возвращена тетрадь, и на 23 февраля Александра Семеновна получила в подарок замечательную стенгазету.

Через несколько дней после педсовета она сидела в учительской и проверяла тетради, как, внезапно почувствовав на себе взгляд, подняла голову. На нее глазела кучка из собравшихся в сторонке, что-то усиленно обсуждавших учителей. Не успела она решить, что же они опять задумали, как худая как ветка осины англичанка, подошла к ней и, заламывая руки, сбиваясь на каждом слове, попросила Саньку вернуть им пресловутое прошение об уходе.

–Там же подписи…Вы понимаете…Серафима Антоновна…

Санька кисло улыбнулась в ответ и сказала, что прошение ее сын с друзьями давным-давно спалили на костре, и ей даже в голову не приходило стучать директору – нашли ябеду. Подумав не в первый раз, что школа окончательно рехнулась, Санька удалилась в классный кабинет, вновь оставив коллектив в общем молчании. Однако по пути отметила, что теперь в этом молчании прослеживалось некое уважение.

После этого педсостав стал к ней несколько снисходительнее, а Анна Степановна с математичкой извинились и принялись ее зазывать пить чай. Чай с ними она, конечно, видела в самом страшном сне, но существовать в школе стало проще, и Санька приободрилась.

Наступил конец года, и в последний учебный день Санька вывезла 7 «а» на природу. Они разожгли костер, купались в озере, ели горячую картошку и играли в футбол, а после растянулись на бережке. Когда Санька, улыбаясь, ловила еще теплые, вечерние лучики солнца, на полянку прибежал взъерошенный, встревоженный Миша и заявил, что у него для нее очередная, уже столь знакомая новость – его переводят.

Но не в Ленинград, как внезапно радостно подумала Санька, а в Саратов, и это все, чего он смог пока добиться.

В аэропорт Саньку провожали всей школой. Седьмой «А» рыдал в три ручья и упрашивал ее остаться хотя бы на три годика – как раз до их окончания. Подопечные из литературного кружка написали оду в ее честь и заунывным голосом читали, роняя на пол слезы. На удивление Саньки от педагогического коллектива приехала математичка, и, подбоченись, квакала какую-то прощальную речь. А также Анна Степановна, рыдавшая почище всех детей, а потом обнявшая Саньку так, что у той затрещала спина. Женя и Максимка испуганно выглядывали из-за спины смущенного Миши, глядя на это плачущее братство. Серафима Антоновна грустила и все время вздыхала, дети вручали цветы и подарки, и у Саньки не хватало рук, чтобы все удержать. Перед самой отправкой Леня Горский что-то сунул ей в карман пальто, и утиравшая слезы Санька, раскрасневшийся от жары Миша, притихшие сыновья, наконец, двинулись на посадку.

В салоне она вынула конверт Горского и, вскрыв его, обнаружила всего несколько слов: «Александра Семеновна, я люблю Вас!». Миша строго заметил, что если она сейчас же не перестанет рыдать, то выйдет-таки замуж за этого Леню.

Два дня после отправки они провели в Москве, а после прилетели в Ленинград, где в аэропорту их встречал все такой же веселый, смуглый и усатый дядя Павлик. Он совсем не изменился, но Санька заметила, сколько новых морщин появилось на его лице, а поседевших волос стало втрое больше.

До дома ехали в такси, и она, прижавшись к стеклу, с трепетом разглядывала знакомые проспекты, скверы, сталинские «громадины», новостройки и башни. И вот уже все чаще замелькали узкие улочки, мостики и гордые львы, сидевшие на постаментах, таинственные арки, ведущие в дворы-колодцы, старинные здания, прилипшие друг к другу; и машина, постояв с минуту на светофоре, выехала на Невский проспект.